Отпустив заместителей, Угурузов решил пройтись по территории. По распорядку рабочего дня у него сегодня значился прием граждан – из категории родственников и знакомых осужденных. Но в последнее время посетителей почти не объявлялось.
Откровенно говоря, на душе Угурузова было мрачно. Когда по городу шатается масса вооруженных бандитов и милиция ничего с ними сделать не может, соответствующие анархические настроения проникают и в учреждение. Контролеры уже откровенно опасались арестантов. В производственной зоне, где собирали трансформаторы, давно стояла тишина: не было комплектующих. Да если б и завезли, последняя «шестерка» демонстративно отказалась бы работать. А еще Угурузов боялся Кара-Огая. В свое время он сиживал здесь по первому сроку. Это недавнее открытие весьма неприятно поразило начальника.
Угурузов дошел до розария и лимонария – его гордости. Дальше дорога вела в производственную зону.
Угурузов снял с ветки лимон, спрятал его в карман. Хотел сорвать и розу, но вспомнил, что не взял с собой ножик. «Успеется», – подумал он. Начальник тюрьмы каждый день приносил домой лимон и розу для жены. Это давно стало доброй семейной традицией. И если он по какой-то причине забывал о ней, жена обижалась и непременно спрашивала: «Эразм, ты меня уже не любишь?» И он, человек-кремень, с холодным умом и горячим сердцем, сразу терялся.
Менее всего Угурузову хотелось встречаться сегодня с осужденными. Он ненавидел этих униженных, ярых, озлобленных людей так же, как и они ненавидели его: люто и на всю жизнь.
Общению с арестантами Угурузов всегда предпочитал, если можно так выразиться, общение со свиньями. В былые времена на хоздворе жизнерадостно хрюкали более сотни голов. Эти животные странным образом походили на людей: так же бесновались, когда запаздывала положенная кормежка, так же оттесняли от корыта слабых и больных, так же безобразно и мерзко предавались праздности и похоти, так же были ленивы и нечистоплотны.
«У них даже глаза похожи на человеческие, – подумал Угурузов, зайдя в свинарник. – Рыжеватые ресницы, смотрят подозрительно…» Хрюшки повернули к нему сырые розовые пятачки и примолкли – узнали.
– Не бойтесь, не бойтесь, мордашки, я вас не съем, – засюсюкал начальник тюрьмы и стал чесать ближайшую свиноматку. Она блаженно захрюкала.
– А где выводок? – строго спросил он у вытянувшегося в струнку зэка-свинаря. – Вчера еще был выводок, пятеро поросят! – Угурузов посмотрел тяжело, с угрозой.
– Она их сожрала, клянусь матерью, сам видел!.. – стал каяться свинарь.
– А может, ты сожрал, а на животное сваливаешь, поганец?
– Я мусульманин, гражданин начальник, не ем свинину.
– Не ешь, как же! Все вы сейчас едите, потому что больше нечего.
Начальник тюрьмы не грешил против истины. Запасы продуктов в тюрьме подходили к концу, исчерпали уже весь НЗ, держались только на своем хозяйстве.
– За что сидишь? – грозно спросил Угурузов.
– Поджег дом соседа.
– Почему?
– Он был плохой человек.
– И что дальше?
– Он тоже сгорел.
– Люди – звери, – вздохнул Угурузов и задумался…
Последнее время он читал передовые общественные журналы и много размышлял. Недавно его поразила фраза: «Революция всегда пожирает своих детей». В ту минуту он в волнении вскочил и стал ходить по кабинету. «Люди смешны в своих попытках изменить и улучшить мир, – думал он. – Так всегда: сначала эти чистоплюи демократические кричат о свободе, а как дорвутся до власти – и давай народ сверх всякой меры в тюрьмы совать. А мы всегда и во все времена – тюремщики, душители, сатрапы. Жупелы… Как это все надоело! – с тоской подумал Угурузов. – Скорей бы на пенсию».
– Возьми красную краску, – сказал Угурузов свинарю, кивнув на призадумавшееся животное, – и напиши на ее боку слово «революция». И чтоб без ошибок!
В жилую зону Угурузов решил не ходить. А может, зря не пошел. Потому что если б он задержался возле небезызвестной ему 113-й камеры, то мог бы много чего интересного услышать о себе. Она была самой обычной, окна ее уродовали обыкновенные решетки в мелкую сетку, на которой неизвестно чего наслоилось больше – краски или жирного налета, этого материально осязаемого тюремного запаха, смеси паров баланды и затхлого человечьего духа.
Здесь сидел главный авторитет тюрьмы Тарантул, который первый срок получил еще при Сталине. С перестройкой двинулись на тюрьму вши. Перед тем как уйти в мир иной, Тарантул на прощание прошептал белесыми губами: «Последнюю вошь я видел в 1959-м. Мы посадили ее в банку и кормили салом. Но все равно она издохла». После сказанного Тарантула увезли в санчасть, где он тоже издох.
Арестанты давно уже не опасались, что их подслушают, травили во весь голос, в духе времени. В камере было пятеро: новоявленный вор в законе Вулдырь, Консенсус, Хамро, а также Косматый и его шестерка Сика, которых перевели в 113-ю по общему согласию камеры и зама начальника по режиму.
В камере зависла смердящая жара, даже мухи не летали, а лениво ползали. Консенсус пытался было нарушить тишину:
– Интересно, как там, в обиженке, Сиру посвящение сделали? Наверное, как новенького у параши определили…
Но тему не поддержали. Консенсус нервно хохотнул и нарочито весело стал рассказывать истории о том, как уходил с двенадцатого этажа по балконам, как развлекался в гостинице с «ансамблем» девочек-«сосулек», как угнал у ментов патрульную машину…
В конце концов не выдержал Вулдырь:
– Хватит парашу пускать!
Он был не в настроении. Косматый раздражал его тупым безразличием на лице, и Вулдырь уже пожалел, что попросил перевести его в камеру. Но больше Вулдыря беспокоило то, что он упорол косяк с Сирегой. Опустить человека – дело нешуточное, и ему, как пахану камеры, могут сделать предъяву – по закону или нет поступили. Но самый крупный косяк, за который мочат тут же, без разборки, – это за самозванство. Объявив себя вором в законе, Вулдырь рисковал по-крупному. Но Тарантул и Сосо, которые, по легенде, его «короновали», – на том свете. Первый помер от старости, второго подставили, организовав побег и застрелив при попытке к бегству… А тут Вулдырю передали, что авторитет по кличке Боксер из 206-й камеры выражал сильное сомнение в коронации, потому как сам сидел в свое время в ашхабадской зоне, где тянули срок Вулдырь, Тарантул и Сосо, и ничего об этом не слышал. Но официальной предъявы пока не было. Еще Вулдырь знал, что Боксер отписал маляву в ашхабадское ИТУ и теперь ждал оказии, чтобы ее передать. Одно утешение – времена наступили лихие и связь между зонами почти прекратилась…
…И только Хамро был сегодня умиротворенным, спокойным и даже счастливым. Во-первых, до конца срока ему оставалось уже меньше полугода. Во-вторых, ему приснился чудный светлый сон из детства. Под его обаянием он и находился, не обращая внимания на разборки и ссоры. Родной кишлак, мама, глядящая на него из-под цветастого платка лучистыми добрыми глазами, отец, сидящий на корточках перед костром. А над костром, на треноге, – казан с пловом.
А для Сиреги время отстучало свои первые горькие часы. Он вошел в камеру, перепачканный тушью: насильно вытатуированная черная точка на лбу – красноречивое клеймо. Обитатели, пять или шесть человек, все поняли, каждый из них в свое время прошел через такой же слом, разрушение… Никто не выразил ему сочувствия, наоборот, показалось, что все испытали удовлетворение – не столь злорадное, как успокоительное: «Вишь, еще один такой же, как мы…»
Главпетух «Светка» после долгой паузы произнес:
– Ты бы лицо помыл, дружбан.
Сирега даже не посмотрел на него. И от новенького отстали…
Два или три дня он почти не вставал, пролежал на шконке, бездумно уставившись в потолок, не отвечал на вопросы, отказывался от еды. Одна и та же мысль возвращалась к нему: удавиться. Но даже на это у него не хватало энергии. Тупая депрессия захватила его, временами казалось, что он сходит с ума.
– Давай подсаживайся, у меня третюшки кок есть, зачифирим!
Сирега не стал упрашивать себя, присел на койку, протянул руку.
– Сирега.
– А я Степан… Я все ждал, пока ты оклемаешься. Сразу понял, что ты не чета этим чушкам…
Потом они пили горький и черный, как деготь, чай, вытирали обильный пот мокрыми полотенцами: ловили немудреный зэковский кайф. Остальные ждали свои нифеля – спитую заварку.
Впервые за эти дни Сирега почувствовал еще не облегчение, но успокоение. С ним случилось то, чего хуже смерти боялся каждый зэк, – он угодил на самое дно, свалился в пропасть, откуда по тюремным законам выбраться невозможно, как вообще невозможно возвышение от низшей касты к высшей.
«Будет и на нашей улице праздник», – говорил Степан-Светка и умолкал надолго. В глазах его бесновалась ненависть.
В детстве одной из немногих прочитанных Сирегой книг был «Граф Монте-Кристо». И вот теперь смысл жизни романтического героя стал его идеей фикс. Он освободится и не успокоится до тех пор, пока его обидчики не будут наказаны. Нет, он не будет забивать голову благородными вывертами и усложнять мщение, как это делал граф. Сирега по-простому будет брать на штык, на шило, пускать, как говорят воры, «красные платочки», прошибать головы. С этой сладкой мыслью Сирега засыпал и видел рыхлые черно-белые болезненные сны, которые наутро никак не мог восстановить в памяти.
В обеденный час где-то рядом началась бешеная пальба. Арестанты давно привыкли к городским разборкам, и звуки эти, безусловно, никак не могли влиять на аппетит. Но выстрелы зазвучали все ближе, уже на территории тюрьмы. Своим обостренным в замкнутой среде слухом заключенные определили, что стреляли в районе вышки, слева от главных ворот. В ответ загрохотало буквально со всех сторон, послышался дикий крик, потом многоголосый рев, грохот, будто десятки молотков одновременно забарабанили по железу.
– Ворота, ворота рушат! – радостно заорали в коридоре.
– Наши пришли! – донеслось из камеры.
И единая счастливая догадка, озарение, выраженное в крике, вмиг получило тысячеголосую поддержку. Никто толком не знал, что за наши, кто они, – главным было, что пришли освобождать. Автоматные очереди уже гремели во дворе тюрьмы. Ошалело побежал по коридору вертухай Саня, уронил фуражку. Вслед заулюлюкали, кто-то из баландеров подставил Сане ножку, и он рухнул под общий смех, вскочил, добежал до конца коридора, где был выход, повернул обратно. Закрыто!
– Ребятки, ребятки, я же вас всегда выручал, – бормотал он трясущимися губами. – Защитите, ребятушки!
– Камеры открывай, ментяра!
– Чо стоишь, беги за ключами, морда протокольная!
– Живей, дыхалка гнилая! Шевели колесами! – неслось из камер.
Лобко заметался, позабыв от страха, где ключи, ринулся в дежурку. Его напарник, прапорщик, торопливо переодевался в «гражданку».
– Открывай быстро, если жить хочешь! – прохрипел Саня.
Прапорщик наскоро застегнул штаны, открыл решетчатую дверь.
– Переодевайся живо – и смываемся! – пробормотал он.
– Все равно поймают. Поздно! Пошли камеры открывать, – лаконично и сурово подвел итог службы младший сержант Лобко.
– Ты с ума сошел? – выпучил глаза прапорщик. Более он ничего не успел сказать, потому что в здание уже вломились боевики. К сожалению, Санин напарник не успел снять рубашку с погонами.
– Эй, прапор, открывай живо! – заорали ворвавшиеся, потрясая решетчатую дверь.
Прапорщик безмолвно открыл, посторонился.
– Ну что, мучители трудового народа? Сейчас мы вас всех шлепнем! – зарычал парень в новенькой камуфляжной форме.
– Пусть сначала камеры откроет!
Со связками ключей и в сопровождении вооруженной толпы контролеры пошли открывать двери. В коридоре и в камерах царило буйство и ликование. Железные двери, цементный пол дрожали, как при землетрясении.
Прапорщик поспешил на второй этаж, а Саня уже открыл первую дверь.
– Выходи! Свобода! – с пафосом провозгласил чернобородый боевик, уперев руки в бока.
Лобко еле успел отскочить. Дверь с грохотом отлетела, ударилась в стену, зэки высыпали в коридор, бросились к освободителям, те снисходительно позволяли себя обнимать, хлопали по плечам одуревших, счастливо озирающихся людей. Саня же путался в связке ключей, он взмок и торопился побыстрей закончить эту невероятную миссию. Как учили, по порядку: 111-я, 112-я, 113-я…
Из-за широких камуфляжных спин вдруг вынырнули две девицы. Обе в приталенных защитных комбинезонах, черных сапожках. Одна – яркая блондинка, другая – восточного типа, совсем юная девчонка. Светловолосая бесцеремонно оттолкнула контролера Лобко, сказала: «Свали!», вскинула снайперскую винтовку и выстрелом сшибла очередной замок. Боевики заржали:
– Браво, Инга! А теперь продырявь этого пузыря!
– Пусть живет, плодит толстячков вместе со своей самкой! – с резким акцентом произнесла она.
Первым из 113-й вышел Вулдырь. Он пытался еще сохранить важность, но чувства пересилили, рот разъехался в ухмылке. За ним с ревом вылетел Косматый, помчался по коридору. Выглянул испуганно, как мышь из норы, Сика, принюхался, осмотрелся. Консенсус, повизгивая, с объятиями бросился к уже освобожденным арестантам. Последним вышел из 113-й Хамро, счастливо зажмурился, пробормотал:
– Надо же… А я еще на полгодика рассчитывал.
Тюрьма выла, ликовала; ошалевшие восторженные люди в черных робах срывали ненавистные бирки с груди, обнимались, плакали, прыгали, хлопали друг друга по спинам… Черная масса хлынула во двор, в административное здание, медчасть, кабинеты начальства, оперчасть, переворачивая все на своем пути.
Боевики взирали на разудалый кураж с добродушными ухмылками. Зэки рыскали по двору в поисках поживы.
Офицеров и прапорщиков во главе с полковником обезоружили и построили в одну шеренгу. Два рослых боевика охраняли их.
На крыльцо в сопровождении охраны и приближенных вышел Кара-Огай. Толпа встретила его восторженным ревом:
– Кара-Огай! Кара-Огай!
Лидер властно поднял руку, призывая к тишине. Толпа мгновенно утихла, внимая кряжистому старику с хищным носом, седой бородой, в необмятой камуфляжной форме и с ярко-коричневой кобурой на поясе. Легендарный человек революции, Лидер движения, воплощенный символ власти, жестокости и справедливости.
– Ну что, канальи, истосковались по свободе? – неожиданно весело спросил Кара-Огай. Колючий взгляд из-под кустов-бровей скользнул по толпе, привычно охватив ее сразу и подчинив себе. Все ждали прочувствованной патетической речи о крахе тоталитарной системы. Но он заговорил о другом:
– Братья, вы, конечно, знаете, что я тоже сидел в этой тюрьме, хлебал, как и вы, баланду и мечтал о свободе…
– Знаем, Кара-Огай!
– Ты наш брат, Кара-Огай! – послышалось из толпы.
– Я понимаю вашу радость, – продолжил Лидер. – Я знаю, что среди вас есть безвинно осужденные. Но сейчас не время разбираться. Республика в опасности. Наши враги убивают безвинных людей, сеют зло, террор, сжигают дома. Братья, я дал вам свободу. Но за нее еще надо побороться. Тот, кто готов вступить в ряды нашего Фронта и бороться с оружием в руках, – шаг вперед! Записываться у главных ворот.
Тут на административном крыльце возникла суетливая заминка. Из-за мощных спин охранников протиснулся сухой желтолицый старик. Завидев его, зэки притихли.
– Да это же Тарантул! – прозвучал в мертвой тишине растерянный голос.
– Тарантул!.. Гадом буду, это Тарантул! – взвизгнул кто-то. – С того света… Здравствуй, дедушка!
Да, это был собственной персоной вор в законе Тарантул, живой и невредимый и еще более уверенный в себе.
– Да, братва, это я! Наше вам… – торжествующе пророкотал он и, насладившись эффектом, продолжил: – А вы думали, я в лазарете свою последнюю «путевку» получил и пузыри пускаю в ящике? Рановато списали, мы еще покантуемся! Я тут осмотрелся, – кивнул воскресший кумир на административное здание, – и кой-чего нашел интересное.
С этими словами он стал бросать в толпу кипы паспортов. Взметнулись руки, зэки хватали документы, открывали, зачитывали фамилии.
– Ребята, это наши ксивы!
– Урюкан!.. Ухоедов!.. Жагысакыпов!.. Бырбюк!.. Дроссельшнапс!.. Жестоков!.. Неспасибянц!.. Разбирай!
И рванула братия – возня, суета и давка.
– Кара-Огай! – Сквозь толпу протискивался Боксер. Он еще не видел поспешного бегства Вулдыря, но воровское чутье говорило ему, что пора заявлять о себе, подыматься над толпой. – Кара-Огай, а что с этими делать будем? – Он показал на неровную шеренгу сотрудников учреждения ЯТ 9/08.
– Судить их надо! – прозвучал над толпой трубный голос, могучий и роковой, словно самого архангела Гавриила.
– Расстрелять всех! – крикнул еще кто-то.
– В камеры их! – требовали менее кровожадные.
И в эту судную минуту Кара-Огай вновь повелительно поднял руку. Ропот сразу утих.
– Нет, казнить мы их не будем. Не для того мы боролись за идеалы свободы, чтобы теперь бесцельно проливать кровь. Мы не палачи. Они, – Лидер царственным жестом указал на понурых людей в форме, – конечно, глубоко виноваты перед народом. Но и они подневольные, еще более подневольные, чем вы, бывшие заключенные. Их жизнь – это вечная тюрьма. Для вас же тюрьма была только временным домом… Мы их простим. А тюрьма еще понадобится для наших врагов, – неожиданно заключил Лидер.
…Через полчаса у Лаврентьева зазвонил телефон. В трубке послышался глуховатый голос:
– Ну, как тебе моя гуманитарная акция?
– Нет предела восхищению, – ответил командир, узнав Кара-Огая. – Как говорят у нас, горбатого и могила не исправит… Тебе мало своих бандитов, так ты еще этих выпустил! Они же весь город на уши поставят.
– Каждый человек, Женя, имеет право на свободу, – наставительно сказал Лидер. – Эти бывшие узники совести…
– Без совести, – уточнил Лаврентьев. – Дураку воля – что умному доля: сам себя сгубит.
* * *Как всегда утром, доктор Шрамм начал обход. В конце коридора, возле лестницы, стояла койка, где, свернувшись калачиком, лежала пресловутая Малакина. Иосиф Георгиевич поднял одеяло, обнажив желтое старушечье тело с выпирающими ребрами.
Потом в таком же темпе доктор со свитой обошел второй этаж. Лавируя между койками, из-за недостатка места выставленными в коридорах, Шрамм высказал замечания по поводу плохой уборки помещений.
После обхода стал вызывать пациентов. Начал Шрамм с больного со странной фамилией Шумовой. Он действительно соответствовал ей. Больной любил бегать по коридорам, изображая мотоцикл, урчал, пускал пузыри и даже катал на спине своих товарищей по палате. С прогрессированием болезни он стал необычайно прожорливым, нагло воровал пайки у больных, растолстел и больше не бегал, а лежал или сидел на кровати.
– Ну что, голубчик? – Доктор глянул на больного поверх очков. – Как вы себя чувствуете?
– Хорошо, – осклабился Шумовой и подался вперед.
– Что-то вы растолстели, милый друг. Перестали двигаться, все в кровати валяетесь. Раньше хоть бегали, – укоризненно заметил доктор.
При последних словах Шумового будто подменили, он оживился, радостно заурчал:
– Ур-р, ур-р-р-р…
– Ну, полноте, полноте, голубчик. Мне никуда ехать не надо…
Больного Карима никогда не называли по фамилии, потому что она была сложна и непроизносима.
– Здравствуй, Карим. Заходи, садись, – приветливо начал Иосиф Георгиевич.
Больной молча сел, уставился в одну точку.
– Как здоровье, как чувствуешь себя?
– Спасибо, – буркнул Карим и сплюнул на пол. – Все мерзко.
– А вот это некрасиво, – мягко заметил доктор. – Ведь кому-то придется убирать.
– Будто не знаете кому, – резонно парировал больной.
– Я вижу, ты сегодня не в настроении. А мне просто хотелось пообщаться с тобой.
– Ну? – выразил нетерпение Карим.
– Думаешь ли ты о самоубийстве?
Карим отвел взгляд.
– А о чем ты чаще всего думаешь?
– Ну, о чем… О всем. О том, что надоело все.
– Расскажи о своих мыслях, освободись от них.
Карим хмыкнул, посмотрел холодным взглядом.
– Была история, доктор. Одна старуха пригласила родственников мужа. Выставила на стол голубцы. Хорошие, большие. Те все поели, понравилось. «А где же наш Рафик?» – спрашивают. А она отвечает: «А вы его только что съели. Я из него голубцы сделала». И показала остатки.
Доктора затошнило. «Ну и гадость, однако!»
– Тебе не надо забивать голову такими историями, – наставительно сказал он и тут же подумал, что запрет, насильное вытеснение вызовут обратный эффект. Тут же возникнут навязчивые воспоминания. – Ты часто вспоминаешь эту историю?
– Каждый раз, когда вас вижу… Я еще много таких историй знаю. Но с вами это уже не связано.
Шрамм стряхнул горькие мысли, сосредоточился.
– В детстве всем нам при существующей тогда системе внушали категорический императив, безусловное жизненное кредо, которое можно низвести до простейшей формулы: «существуя – сгорать». Сгорать за идеи партии…
– Как Пиросмани? – холодно уточнил Карим.
– Что? – не понял Шрамм. – Ах, вы об этом…
Карим имел в виду больного по кличке Пиросмани, который по своей приверженности к пиромании поджигал все, что могло гореть, – как только ухитрялся достать спички.
– У него другое: «существуя – сжигать», – сдержанно пошутил доктор. – Но мы, кажется, отвлеклись, милый друг.
– У меня все мысли интересные, – холодно предупредил Карим. – Просто они никому не нужны. А не нужны они потому, что они правильные. Поэтому я здесь, и я одинок… Если б мне дали развернуться, выделили в мое распоряжение хотя бы сто человек, я бы смог перевернуть человеческое сознание.
Когда Аделаида привела очередного больного, доктор сказал:
– Предыдущему пропишите усиленную дозу пирогенала.
– Он вроде бы пока ничего, спокойный, – аккуратно заметила она.
– Он уже на подходе, – небрежно ответил Шрамм.
Следующему больному, Автандилу Цуладзе, Шрамм задумал устроить «прочистку мозга». Чем больше «сажи», тем настойчивее надо чистить психические тягостные воспоминания. У каждого шизофреника есть вытесненные в бессознательное и рвущиеся подспудно наружу аффективные переживания.
– Что вас беспокоит? – после «сеанса» спросил Иосиф Георгиевич. – Мне сказали, что вы мечетесь, ходите взад-вперед, будто не можете найти себе места.
– Здесь, доктор, действительно нет мне места. Мое место… далеко отсюда. И роль предначертана иная, а не та, что вы мне навязываете: валяться на кровати в вашей лечебнице. Вы маленький узурпатор, в ваших руках – жизни и судьбы.
– Оставим это, – как можно мягче попросил доктор, усмехнувшись про себя: «Еще один мессия».
– Оставим, – согласился Автандил.
– У вас не бывает смутных ощущений, позывов совершить нечто ужасное? Скажем, давным-давно вы пережили что-то тяжелое, ужасное, отвратительное, гадкое.
– Есть такое, – сразу же сознался Автандил.
– И какое же? – спросил доктор дружелюбно и заинтересованно.
– Мне хочется снять с вас золотые очки и раздавить их своим солдатским ботинком.
– За что?! – поразился доктор.
– За то, что после той встречи с вами меня рвало. Вы мне прописали какую-то гадость… Кстати, ботинки, которые мне выдали, мне тоже не нравятся. Их уже носил солдат из соседнего полка. Я это точно знаю. Он умер, а ботинки мне достались. Вы, наверное, хотите, чтобы он приходил ко мне по ночам и требовал вернуть их обратно?
– Фу, что вы понапридумали! – замахал руками доктор. – Конечно, они не совсем новые, но не с мертвого же. Я бы вам дал другие, уважаемый Автандил, но у меня нет. Честное слово. Такие трудности со снабжением, если б вы только знали.
– Меня это абсолютно не интересует. Нервнобольного такие аспекты не должны интересовать.
– Судя по вашим словам, вы имеете нестандартные жизненные ориентиры, цели… Ведь человек – не просто слабомыслящая клетчатка с выраженной функцией пожирания. Ведь, что бы ни говорили о смысле жизни, понятие сие вовсе не размыто. Франкл, бывший сторонник доктора Фрейда, после пребывания в концлагере вывел три группы ценностей: созидательные – когда ты радуешься своему труду; далее, удовлетворение от ощущения каждого мига жизни и способность к интенсивному переживанию в любом деле, ситуации и, наконец, счастье борьбы, преодоление трудностей, своих слабостей…
Неожиданно Автандил расхохотался.
– Идеалов нет, – выплеснул Цуладзе. – Отсутствие идеалов – вот идеал. Смысла жизни тоже нет. Его смысл – в отсутствии смысла. Все отрицает все. Это закон. Хотя законы тоже не нужны. Это хоть вам понятно? Ну ладно, – уже примирительно произнес Автандил и, похлопав доктора по плечу, сел на стул. – Недостаток ума еще ничего не означает…
– Ну а теперь послушайте меня. – Шрамм подался вперед, на губах его появилась саркастическая улыбка. Он стал говорить, словно отвешивая каждое слово: – Вы умрете в этих стенах. С возрастом ваша болезнь – паранойяльная шизофрения – будет прогрессировать. Вы сможете не без любопытства наблюдать у себя учащение аффективно-бредовых приступов, не менее интересны будут чередующиеся галлюцинации. Все более вы будете уходить, замыкаться в своем иллюзорном мире, в котором будете считать себя непризнанным гением, полководцем, а может, вождем индейцев.