Вот она стоит после душа в махровом халате перед книжными полками (никогда и ни за что она не выбросит книги!) и, прислушиваясь к своим ощущениям, с тревогой догадывается, что муторность эта соприродна ее существу, ее персональности, но никак не обстоятельствам внешнего мира.
Этому верить не очень приятно. На глаза попадаются белые корешки Маршака. Нет последнего, четвертого тома. Четвертый том лет тридцать назад у нее кто-то взял и не вернул, а ведь там переводы с английского, Роберт Бернс и Шекспира сонеты. Она даже знает, кто взял. Незлопамятная, а ведь помнит об этом. И хотела б забыть, а ведь помнит. И ведь книги теперь никому не нужны, а все помнит, не может забыть. Так что вот. А вы говорите, полтора миллиарда.
– Лёпа, как так люди живут!
Наведенное настроение пришло в соответствие с исходной муторностью, и Тамара Михайловна ощутила, что найдено муторности оправдание.
И как будто не так уже стало тревожно.
Потому что понятно ей стало, что это такое: это вроде стыда – за других, за тех, кто чужое берет (хорошо ей знакомое чувство).
Под одеялом на правом боку Тамара Михайловна все о том же думает. Пытается представить полтора миллиарда чем-нибудь зримым и осязаемым. Вспоминает передачу, в которой ее сегодня днем показали – «Так ли плохо воровать?» Дурацкий вопрос. Разве можно ли так спрашивать? Потому и воруют. Потому и воруют, что никто не спрашивает как надо. Если спрашивают, то не то и не так. А вам бы только названия провокативные изобретать… Лишь бы с вывертом да не по-человечески… Чему же теперь удивляться? Тамара Михайловна одному удивляется: когда маленькими были те вороватые чиновники, мама разве им не говорила, что нельзя брать чужое? Тамара Михайловна, засыпая, вспоминает маму и себя маленькую. Она хочет вспомнить, как мама ей говорила, что нельзя брать чужое, но вспоминается, как в лодке плывут и собирают кувшинки. Никогда, никогда в жизни не брала чужого. И тут вдруг щёлк:
– Брала!
Тамара Михайловна глаза открыла. Почувствовала, как похолодела спина. Как стали ноги неметь. Испугалась даже.
Тут же мобилизовался внутренний адвокат: брось, Томка, ты это чего? – это же совсем другой случай.
Да как же другой, когда именно тот?
И никакой не «именно тот». Все ты правильно сделала. Ведь должно все по справедливости быть. А разве справедливо, что к ним никто не ходит во двор, а все собаки исключительно к нам?
Но, простите, так ведь нельзя. Это же последнее дело – за счет других свои проблемы решать. Разве так поступают интеллигентные люди?
И совсем не «за счет». Им от этого хуже не стало. У них целых две было таблички, на одном практически месте. Просто, Томочка, ты устранила нелепость.
Отговорочки. Нет!
Одеяло роняя на пол, села на край кровати, а в висках у нее кровью стучит:
– Нет! Нет! Нет!
И понимает она, что муторность, которой хотела найти мотивацию, только тем и мотивирована, что это ее личная муторность. И что стыд, он не за других у нее, а за себя саму.
Хотя бы раз в жизни взяла бы она чужое что-нибудь – какой-нибудь карандаш, какую-нибудь стирательную резинку, – тогда бы и это присвоение можно было проще перенести. Но Тамара Михайловна даже совочка в песочнице без спросу не брала ни разу, не было такого! И вдруг!.. Это же морок на нее нашел какой-то…
Надев кофту на ночную рубашку, Тамара Михайловна идет на кухню пить валерьянку.
Зябко. Нехорошо.
Внутренний адвокат еще пытается вякать. В том духе, что не сами же две таблички себе установили парочкой, это просто ошибка каких-то высших распорядительных инстанций, а Тамара Михайловна ошибку исправила, и не переживать ей надо сейчас, но гордиться собой. Только:
– Нет! Нет! Нет! – стучит кровью в висках.
Маша поздно ложится – надо ей позвонить.
– Машенька, как у тебя, все ли у тебя хорошо?
– Тетя Тома, что-то случилось?
– Ничего не случилось. Просто ты не звонишь, и я беспокоюсь.
– В три часа ночи?
– Как в три? Не может быть, три… Двенадцать!
– Тетя Тома, у тебя что с голосом?
– Действительно три. Извини. Что-то нашло на меня… Да, кстати. Зачем ты им сказала, что я старая дева? Кому какое дело, у кого какая частная жизнь? Что это за манера вмешиваться в чужие дела?..
– Подожди, я выйду в коридор…
– Ты не дома?
– Почему я не дома?
– Ты никогда не называешь прихожую коридором.
– Я дома. И я ничего плохого о тебе не сказала. Им нужен был определенный типаж. Образованная женщина, владеющая языком. Они этим и заинтересовались, что ты микробиолог, специалист по дрожжам, а уже только потом, что ты… как ты говоришь, старая дева. Ну, да. А что? Мы все разные. И это нормально.
– Ты меня подставила, Маша.
– Тетя Тома, извини, если так. Мне всегда казалось, что ты сама над этим посмеивалась. И потом что в этом такого? Посмотри на гомосексуалистов, они сейчас каминаут объявляют один за другим. Ты знаешь, что такое каминаут?
– Маша, ты куришь.
– Не курю.
– Мне показалось, ты щелкнула зажигалкой.
– А если бы и курила, то что?
– Это ужасно. Она со мной разговаривала возмутительным тоном.
– Лика?
– Нет… как ее… Марина. Сценарист.
– Ну так и послала бы на три буквы.
– Я так и сделала.
– Молодец.
– Семнадцатого октября был день памяти твоей мамы. Ты ведь забыла.
– Я не забыла. Я ее помянула. Одна.
– А почему мне не позвонила?
– А почему ты мне не позвонила? Она тебе сестра, точно так же, как мне мама.
– Не вижу логики. Ну, ладно. Но на кладбище ты не была.
– Откуда знаешь?
– Знаю. Я и на бабушкину могилку сходила. Ты, наверное, забыла, где бабушкина могила?
– И поэтому ты мне звонишь в три часа ночи?
– Подожди… Один вопрос… Послушай, Машенька, я тут хотела спросить… скажи, пожалуйста, ты когда-нибудь брала чужое?..
– Тетя Тома, ты пьяная?
– Нет, я знаю, что нет, но хотя бы мысль появлялась… взять… ну и взять?
– В смысле украсть?
– Ну, грубо говоря, да. Хотя я знаю, что ты – нет.
– Да почему же нет? Я вот однажды черные очки украла. Дешевые, правда, копеечные, но украла.
– Врешь.
– На рынке. Там у торговца сотни очков висели, подделки всякие. Мне и не нужны были. Просто так украла. Потом выбросила.
– Ты хочешь сказать, что ты клептоманка?
– Нет. Просто украла.
– Не верю. Не верю, Маша.
– А у тебя в детстве мелочь из кармана таскала.
– Зачем ты на себя наговариваешь? Это ж неправда!
– А почему неправда? Все дети мелочь у взрослых таскают.
– Неправда! Никто не таскает. Только те таскают, кто потом миллиарды таскает, из таких и получаются потом… а нормальные дети не будут таскать!.. И ты не таскала!
– В классе четвертом… в пятом… Было дело – таскала.
– Да ты девочка с бантом была! Ты в четвертом классе Блока наизусть читала! Думаешь, я совсем из ума вышла?
– Тетя Тома, ты спросила – я ответила.
– Ладно. Спи. Спокойной ночи.
Ну что за дрянная девчонка! Решила над теткой поиздеваться… Тамара Михайловна прекрасно помнит, какие акварели рисовала Машенька в четвертом классе, выставляли на выставке в школе и даже отправляли в другой город на выставку. И это она, тетя Тома, заставила сестру перевести дочку в школу с испанским. А теперь будет Машенька ей говорить, что воришкой была!
Тамара Михайловна садится за семейный альбом. Вот сестрица в ситцевом платье и как Машка сегодня. Одно лицо, фигура одна – это за год до замужества ее, за три года до Машкиного рожденья. А вот маленькая Томочка вместе со своей сестренкой в лодке сидит, обе в панамках – мама на веслах, и собирают кувшинки. Отец с берега снимал на пленочный аппарат «Зоркий».
Тамара Михайловна вспомнила за собой грех. Как все-таки однажды взяла чужое. У дедушки в круглой коробке лежали пять селекционных фасолин, привезенных с другого конца света, – он ужасно дорожил ими и называл каким-то научным словом. Однажды она с сестрицей, маленькие были, утащили из коробочки по одной фасолине. И решили в саду за сараем эти фасолины съесть. Но фасолины были жесткие и невкусные, и пришлось их выплюнуть прямо в крапиву.
А потом с грехом пополам (один на двоих) старались послушными быть, обе ждали, когда их накажут. Но все обошлось. Почему-то.
Тамара Михайловна потому и забыла об этом, что обошлось – почему-то. А теперь вспомнила.
Вспомнила, что ее не ругали. Ее вообще редко ругали.
Окно приоткрыла – что-то трудно дышать.
По крыше трансформаторной будки голуби ходят. Светает.
Получается, ночью был дождь, потому что мокрый асфальт, но Тамара Михайловна это событие пропустила. И земля на газонах, и листья, и воздух – все сырое, но ей не сыро – свежо. Кожей лица ощущается свежесть. И дышится, как только утром и может дышаться.
Во двор дома восемь она вошла, не таясь. В левой руке держит табличку: «Выгул собак запрещен!» С каждым шагом ей лучше, свободней.
Широкий брандмауэр убедительно целостен, труба котельной убедительно высока. Дерево как веник большой, поставленный вверх потрепанным помелом: листья опали – убедительна осень. Много машин во дворе, в одной у газона греют мотор, но не волнует Тамару Михайловну людское присутствие. Чем ближе газон, тем свободнее шаг, тем чище и чаще дыханье.
На мокрые листья, перешагнув оградку, ступает Тамара Михайловна и скоро находит исходное место – вставляет табличку туда, где табличка была. С первым же – и единственным – ударом молотка ее молнией пронзает почти что восторг – острое ощущение счастья: свободна, свободна!
– Эй! Вы чего делаете?.. Я вам!..
Тамара Михайловна оборачивается: метр с кепкой, с усами. Лицо неприветливое. Он нарочно вылез из заведенной машины, чтобы это сказать.
– Здесь уже есть одна! Глаза протрите. Не видите?
– Не надо нервничать, – говорит ему, как можно спокойнее, Тамара Михайловна. – Эта табличка отсюда.
– Откуда отсюда? Вон же – рядом. Сколько надо еще?
– Вы, наверное, живете не в этом дворе. Иначе бы вы знали, что еще вчера здесь было две таблички.
– Да я тут десять лет живу! Всегда одна была!
– Вы лжете!
– Я лгу? Вы что – идиотка? Зачем вы вбиваете сюда вторую табличку? Перестаньте придуриваться! И одной много!
– Кто вам дал право разговаривать со мной таким тоном? Вы думаете, я не умею за себя постоять? Эта табличка не вам принадлежит, а двору в целом! И не нам с вами решать, сколько должно здесь быть табличек!..
И – чтобы знал – твердо ему:
– Две! И только две! Таков здешний порядок!
Метр с кепкой взревел:
– Нет, я так не могу! У меня уже сил моих нет! Достали!..
И подбегает к табличке.
– Только попробуй выдернуть!.. Не ты ее воткнул, и не тебе выдергивать!
Послушался – отступил на два шага, уставился на Тамару Михайловну. А Тамара Михайловна торжествующе произносит громкое, непререкаемое, победное:
– Вот!
И поворачивается спиной к субъекту, чтобы приступить к уверенному уходу, но перед глазами ее образуется с большими персями длинноволосая русалка, без вкуса и меры нанесенная на кузов иномарки. Тамара Михайловна замирает на месте, узнавая машину. Так вот это кто! Будто грязью опять обдало. Обернулась – бросить в лицо ему, врагу пешеходов, приверженцу гонок по лужам, как презирает его за его же презрение к людям, – обернулась, а этот уже не здесь. А этот подлец – видит она – к помойке шагает – с противособачьей табличкой в руке.
– Стоять! Не сметь!
Но табличка летит в мусорный бак.
– Ах ты кобель! – кричит Тамара Михайловна и что было силы бьет молотком (у нее же в правой руке молоток) по фаре автомобиля.
Ярость ее и вид летящих осколков стекла сейчас для нее неразличимы, словно осколки летят в ее голове, и в эту бесконечную долю секунды она успевает и ужаснуться, и изумиться, и восхититься собой.
Мат-перемат. У, как она этого не любит!.. Он бежит, размахивая кулаками, – Тамара Михайловна обращается к нему лицом, и пусть он не таращит глаза – она его не боится.
Она даже не бьет молотком, она просто тыркает молотком вперед, а он сам ударяет кулаком по молотку и, взвизгнув, отпрыгивает. Не ожидал.
Тамара Михайловна крепко держит в руке молоток – у нее не выбьешь из руки молоток. А этот сейчас особо опасен – у него от злобы понижен болевой порог. Вот он разжал кулаки и растопырил пальцы – в надежде, может быть, придушить Тамару Михайловну или хотя бы обезоружить. Только она сама наступает. Он не настолько ловок, чтобы, когда она промахивается, схватить ее руку, и получает, попятившись, в свой черед по запястью. И тогда он обращается в бегство, но в странное бегство. Он оббегает сзади машину, и, открыв с той стороны переднюю дверцу, прячется от Тамары Михайловны у себя в салоне – ему словно не руку ушибло, а отшибло мозги. А Тамара Михайловна бьет и бьет молотком по капоту.
А потом по русалке – получай по русалке, кобель!.. А потом опять по капоту!
Сейчас что есть мочи – таков замах – ударит по лобовому стеклу, – и, подняв руку, она видит гримасу ужаса на лице ушибленного врага и бьет, но промахивается: молоток скользит по крыше автомобиля, рука, следуя за ним, разворачивает Тамару Михайловну лицом к подворотне, и Тамара Михайловна, оставив все как есть, бесповоротно уходит.
Кровь стучит в висках:
– Да. Да. Да.
Тамара Михайловна – сама не своя. Своя – только когда сознание отрывает от реальности клоки. Как переходит улицу отчетливо на красный свет, как минует бомжа с бородой, и еще запомнится зонтик, резко уступивший дорогу. Сильно дрожащий, не способный попасть, ригельный ключ. Лёпа глядит на нее непомерно огромными глазами.
Покачиваясь, Тамара Михайловна сидит на краю кровати и прижимает к сердцу зеленого цыпленка, с которым когда-то играла Машенька. Дождь стучит по карнизу. Кричит дворник на чужом языке.
Невероятная усталость накатывает на нее волной. Она падает на бок и сразу же засыпает.
Ей снятся дрожжи. Много, много дрожжей.
Без воротника
– Браво! Браво! – кричат из публики.
Елена Владимировна очень довольна собой: она дочитала стихотворение до конца – по памяти, без единой запинки – не забыв ни одной строки. А стихотворение большое и сложное – про весну, цветы и любовь.
Аккордеонист вопросительно глядит на директора дома – Бориса Борисовича: не пора ли вспомнить о музыке? Борис Борисович стоит у дверей под полинявшим от солнечного света «Пожилым везде у нас почет» и показательно аплодирует вместе со всеми.
Публика не хочет отпускать Елену Владимировну.
– Еленочка, расскажите нам, как у вас с Константином Петровичем было! – просят из зала.
– Елена Владимировна, про рубашку, пожалуйста!
– Про кофточку!
– Да нет же, это рубашка была! Правда рубашка, Елена Владимировна?
– Про то, как с Константином Петровичем, про это.
Елена Владимировна чуть-чуть кокетливо говорит в микрофон:
– Да ну вас! Вы все уже знаете!
На губах у нее яркая помада, на ней бежевое платье с блесками, бирюзовый кулон на широкой ленте.
– Еще расскажи, Леночка! И пусть Константин Петрович тоже рассказывает!
– Сколько можно! Всем надоело уже, – говорит Елена Владимировна, однако не торопится отходить от микрофона.
– Не надоело! – кричат. – Неправда!
– А ты не нам рассказывай! Ты ему – музыканту! Он не слышал еще!
Елена Владимировна глядит на аккордеониста такими глазами, словно его до сих пор на сцене не видела:
– Да он молодой, ему не интересно.
– Ему как раз интересно!
– А вот Борис Борисович, может, не разрешит…
– Разрешит, разрешит!
– Борис Борисович, вы разрешаете?
Борис Борисович ничего не отвечает, но всем своим видом показывает, что это все его не касается.
– Как вас зовут, молодой человек? – спрашивает Елена Владимировна аккордеониста.
– Алексей.
– Простите, как?
– Алексей! Алексей! – кричат из зала.
– Алексей, посмотрите, – говорит Елена Владимировна, – видите того мужчину… седого? Вон, у окна. Это Константин Петрович – моя первая любовь. Ну, может, не совсем первая, я и в третьем классе влюблялась, но первая – по-настоящему.
Оказавшись в центре внимания, Константин Петрович, поощряемый аплодисментами, поднимается с места.
У него дрожит подбородок, но это не мешает ему широко улыбаться.
– Она тогда не говорила… – голос у него сиплый, – что по-настоящему…
– Говорила, говорила, он просто забыл, – весело произносит в микрофон Елена Владимировна. – Увы, Алексей, тогда у нас ничего с Константином Петровичем не получилось. И мы расстались почти на шестьдесят лет.
– Они снова только здесь встретились, – обращается к Алексею полная дама в кресле-каталке.
– Сядь, Костя, сядь, – просит Елена Владимировна. – Я сама расскажу. Был сорок восьмой год…
– Сорок девятый, – отзывается с места Константин Петрович.
– Был сорок восьмой год, мне в сорок восьмом исполнилось восемнадцать.
– Сорок девятый…
– Не сбивайте ее, Константин Петрович! Какая разница сорок восьмой или сорок девятый?
– Как это «какая разница»? – протестует Елена Владимировна. – Мне восемнадцать лет исполнилось, я-то лучше, наверное, знаю…. Костя меня старше на год был…
– Почему был? Он и сейчас…
– Ну, сейчас уже не считается… А тогда он мне цветы дарил. Помнишь, Костя, мы на речку ходили? Алексей, вы даже представить не можете, какой Константин Петрович красавец был.
– Да он и сейчас красавец, – кричат из зала.
– Стеснительный только был, – уточняет Елена Владимировна.
– Да он и сейчас стеснительный.
– Ну, теперь уже не так. У него и внуки красивые. Взрослые и красивые. И все у него хорошо. А я ведь тоже красавица была. Правда, Константин Петрович?
– Да вы и сейчас! – кричат из публики Елене Владимировне.
– У меня поклонников хоть отбавляй было! – гордо заявляет Елена Владимировна. – Я дочь архитектора. На меня родители не жалели ни денег, ни сил, ни времени. И друзья у меня были… интеллигентные. В университете учились… Юра Невельский, Паша Марчук… А Константин был из простой семьи. Но мое сердце принадлежало ему… А какие он мне письма писал, если б вы только знали!.. И вот, Алексей, пригласила я его на свой день рождения, на восемнадцатилетие. А я ведь не знала, что он такой чокнутый. В общем, он устроил драку и убежал. И мы с ним шестьдесят лет больше не виделись…
– Нет, нет, – закричали из зала. – Так не годится! С подробностями!
– А какие подробности? Время, Алексей, было тяжелое. Недавно война кончилась. Пусть Константин Петрович сам расскажет. Константин, встань, пожалуйста.
Константин Петрович снова поднимается, широко улыбаясь. Алексей видит, что дрожат у Константина Петровича еще и руки. Константин Петрович смотрит куда-то в сторону, а с места ему подсказывают:
– Про рубашку, Константин Петрович!
Константин Петрович начинает:
– Пиджак…
– Да нет, про рубашку!..
– Пиджак мне сосед одолжил, а рубашки не было у меня, чтобы в гости пойти… Та, что была, в ней нельзя было, слишком плохая… Сестра моя Зина мне это… свою дала. У нее была такая… довоенная, старая… на меня кое-как влезла… но только спереди вся молью съеденная… а сзади на спине даже вполне…
– Без воротника, – комментирует кто-то из публики.
– Не совсем без воротника – со стоечкой! – поправляет Елена Владимировна.
– Зина и посоветовала: надень ее задом наперед под пиджак, будет это… – он забыл слово.
– Элегантно! – объявляет в микрофон Елена Владимировна.
Константин Петрович согласен.
Елена Владимировна подбадривает его:
– Я еще тогда подумала, такой пришел элегантный!.. Рубашка со стоечкой, надо же…
Константин Петрович рассеянно молчит, глядя теперь в окно.
Мадам в кресле-каталке не дает потухнуть рассказу:
– А дальше, Алексей, было вот что. Было жарко очень. Молодые люди поскидывали пиджаки и остались в рубашках. Только молодой Константин Петрович не снимал пиджак…
– Боже, он мне подарил такие цветы! – перебивает Елена Владимировна.
– Розы, – вспоминает Константин Петрович.
– Никакие не розы! Георгины! Такой букет! Вы не видели таких букетов!
– Ну так вот, – продолжает дама в кресле-каталке, – все сняли пиджаки и стали Константина Петровича уговаривать: снимите пиджак, Костя, вы же вспотели уже. А он ни в какую! И тогда стали дурачиться, я верно рассказываю? Елена Владимировна говорит: снимите с него, в самом деле, пиджак… А то ведь умрет от жары…
– Да нет же, все не так было, это не я сказала, но неважно кто. – Елена Владимировна не хочет, чтобы ее историю излагали другие. – Нет, правда! Мы сначала его по-хорошему уговаривали. А потом думаем, надо же, упрямый какой!.. Ребята на него навалились – давайте с Кости пиджак снимем! Поможем человеку, раз сам не может… А он руками отпихивается. Одного отпихивает, другого отпихивает… Так и не снял пиджак. Дело до драки дошло. А что это, как не драка, если в глаз дал? Дал Юрке Невельскому в глаз… И убежал! А Юрка: «За что? Что я сделал ему?» Мы еще в окно смотрели: бежит по двору! Чокнутый! Ну не псих ли? Мы ведь не знали, что с ним. Что у него рубашка задом наперед и дырявая. Это он мне только здесь рассказал, когда встретились!.. Про рубашку… А ведь я на самом деле только и любила чокнутых. У меня и первый, и третий муж были чокнутые. А второго я плохо помню. А Костю помню, хотя он и не муж никакой. Первая любовь. Ну, не совсем первая… Но по-настоящему – первая!
– Я не знал, что ты чокнутых любишь. Я повеситься хотел, – бормочет Константин Петрович, улыбаясь.
– Хорошо не повесился! – кричит Елена Владимировна в микрофон, и ее слова встречаются одобрительным шумом публики.
А дама в коляске-каталке провозглашает:
– Это ведь чудо! Чудо! Расстались, и через шестьдесят лет снова встретились! Здесь! Это же чудо!
Тут уже все начинают хлопать в ладоши.
Борис Борисович, директор дома престарелых, подает аккордеонисту знак, и тот, склонив голову, начинает играть вальс «Амурские волны».
– Танцы! – бодро объявляет Борис Борисович и выходит за дверь.
Дам приглашают кавалеры, а также другие дамы, потому что кавалеров меньше, чем дам, и придется некоторым дамам танцевать друг с дружкой. Константин Петрович сегодня снова герой и будет сегодня танцевать со многими, но первый вальс, конечно, – Елене Владимировне.
У него получается. Елена Владимировна правой рукой, слегка отставленной в сторону, крепко держит его левую руку, и рука Константина Петровича почти не дрожит.
Вторая сторона
(параллельная первой)
Посещение
1– Старик не так уж и плох. Сколько ему? Неужели восемьдесят?
– Во всяком случае, не меньше.
– А какая быстрая речь! Какая живость и бодрость!.. Сразу видно, великий ум!
– Ум, несомненно, великий, но иногда за разум заходит.
– Я этого не заметил.
– А как ты мог это заметить, если ты не знаешь немецкого языка?
– Разве я виноват, что он говорил по-немецки?
– А разве тебя кто-то винит? Я и сам не ожидал, что он будет говорить по-немецки.
– Ты первый заговорил. Ты приветствовал его на немецком. Он решил, что мы оба владеем немецким.
– А на каком языке я должен был его приветствовать?
– Однако согласись, твое знание немецкого тоже далеко от совершенства.
– Тоже?
– В меньшей степени, чем мое, но… нет, право, ты должен со мной согласиться… тоже весьма и весьма далеко от совершенства… Не будем об этом. Сколько же мы были там – час, полтора?
– Не более получаса.
– Всего? Мне показалось, что дольше.
– Ты не участвовал в разговоре, вот тебе и показалось. А для меня время промелькнуло стрелой.
– Я участвовал выражением лица, игрой настроений. Или ты не заметил, что он часто обращался ко мне? Словно искал поддержки.
– О да, он ее находил!
– Признайся, ты тоже не был многословен.
– Вежливость не позволяла мне быть многословным.
– Ты очень старался. Ты как будто хотел произнести речь, но забыл слова. В самом начале.
– Пару вопросов я все-таки сумел задать. Этого от меня не отнимешь.
– Кстати, о чем?
– Какая разница? Он ни на один не ответил.
– Мне послышалось или ты в самом деле назвал имя Коцебу?..
– Верно, назвал. Я спросил его мнение о комедиях Коцебу. Надо же с чего-то начать разговор.
– Помилуй, но зачем тебе Коцебу? А ему-то какого лысого нужен твой Коцебу?.. Лучше бы ты спросил о Шиллере.
– Дело не в Шиллере и не в Коцебу. Слава небесная им обоим!.. Дело в другом. Мы приехали из России, не так ли? Ты же не будешь отрицать, что из всех немецких авторов у нас больше всего любят Коцебу. Вот об этом я и хотел ему доложить. И добавить, что мы оба, и ты, и я, не ставим высоко комедии Августа Коцебу. Я хотел сделать ему приятное.