Но сейчас всё по-другому.
Нам сказали, что сегодня будут учения, но мы не знали, когда именно. Так что я весь день ждал этого, а не слушал учителей и вообще не обращал ни на что внимания, потому что ждал, когда загудит сирена, давая понять, что нам нужно идти в убежище.
Это наконец-то происходит на уроке истории. Я слышу сирену, а потом громкоговоритель объявляет: «Внимание, это учения!» Но я уже проваливаюсь в кошмар. Я сижу в ярко освещенном классе вместе с двадцатью другими учениками, но мне кажется, что я в темноте, наедине с монстром. Я слышу, как он идет. Это он. Я вижу маму, Сэма и Ланни мертвыми, совсем как во сне…
Учительница пытается поддерживать порядок и говорит нам, что нужно спокойно действовать по плану. Я не помню, что там требуется по плану. Я не помню ничего. Я думаю только о своем сне. Голос отца говорит мне, что он всегда придет за мной. Неужели так оно и есть? Неужели он снова послал кого-то за мной?
Я вздрагиваю, потому что теперь это не только у меня в голове, я действительно слышу выстрелы. И крики. Это не мои воспоминания, эти звуки слышатся вокруг нас.
Все что-то делают, но я застыл на месте. Ученики придвигают столы к двери, чтобы загородить ее. Кто-то обматывает ремень вокруг доводчика наверху двери, чтобы заклинить его, а девочки дрожащими руками подсовывают под дверь толстые резиновые стопоры, чтобы ее не смогли выбить пинком.
На двери стоит недавно установленный ригельный замок, и я слышу, как кто-то со щелчком запирает его. Кто-то наклеивает плакат на оконное стекло, чтобы снаружи не было видно, что делается в классе. Изображение на плакате смотрит на нас. Джордж Вашингтон показывает нам поднятые большие пальцы, а яркие буквы над его головой гласят: «ИСТОРИЯ ВЕЛИКОЛЕПНА».
Большинство учеников уже попрятались по углам, сбившись в кучу. Некоторые плачут и кричат, потому что выстрелы и остальные звуки ужасно громкие, а я могу думать только о маме, истекающей кровью на полу, о мертвом Сэме за кухонным столом, о неподвижных ступнях Ланни под стойкой.
Голос отца шепчет мне на ухо: «Я всегда приду за тобой, сынок. Ты – мой».
Мне кажется, что я падаю в черную-черную яму, у которой нет дна. Моя кожа холодеет. Я не могу двигаться. Я как будто заперт в клетке, но нет, я просто сижу за своим столом. Я кричу на себя, что надо шевелиться, но не могу.
Кто-то колотит в дверь снаружи и пытается отжать ее.
Учительница кричит на меня, но я не понимаю, что она говорит. Слышу только выстрелы.
Там стреляют, а я не могу двигаться.
Потом кто-то оказывается рядом со мной и хватает меня, и я думаю: «Нет, я не собираюсь умирать сегодня!» Без единой мысли хватаю степлер, лежащий под столом, – я помню, что если кто-то ворвется в класс, мы должны швырять в него степлерами. Но вместо того, чтобы бросить, крепко зажимаю степлер в кулаке и бью того, кто схватил меня. Бью так сильно, что чувствую, как в моей руке что-то смещается с пронзительной судорогой, словно от удара током. Я не останавливаюсь, я бью снова. Этот кричит, но кричат все вокруг, а над нами все еще раскатывается дробь оружейных выстрелов, и я могу думать только: «Я достал его. Я достал его. Теперь я в безопасности».
Потом на меня прыгает кто-то еще. Я ударяю и его. Несколько человек вытаскивают меня из-за стола и бросают на пол. Все кричат. Кто-то пинает меня по руке, чтобы заставить бросить степлер, и тогда я тоже кричу. Я выкрикиваю: «Прекратите это! Прекратите это!» – и в конце концов… оно прекращается.
Больше нет выстрелов. Больше нет криков. Кругом тихо. Я лежу, скорчившись, на полу, по старому линолеуму размазана красная кровь. Рядом со мной валяется желтая ленточка, сломанный телефон, раскиданные учебники, перевернутый рюкзак. Я поднимаю взгляд и вижу бледные лица одноклассников. Все они смотрят на меня.
Учительница стоит надо мной и зовет меня по имени, но я не отвечаю. Я уже не знаю, что делать. Просто закрываю глаза.
– Это же просто учения! – всхлипывает кто-то из ребят – тоже на полу, в нескольких футах от меня. Я открываю глаза и понимаю, что знаю его. Он не стрелок, он учится в моем классе. Это Аарон Мур, но все в школе зовут его Бубба. Он прижимает ладонь к щеке, с которой капает кровь. Одна рука у него распухла. Еще один из моих одноклассников лежит рядом с ним. Хэнк. Он скулит и обеими руками держится за челюсть. Изо рта у него течет кровь.
Кровь и на степлере, который лежит на полу между нами.
Это сделал я.
Я – монстр.
– Это по-настоящему стреляли? – кричит кто-то нашей учительнице. Ученики тихо плачут, цепляются друг за друга. – Кто-то и правда стрелял?
– Нет, всё в порядке. Это просто учения, успокойтесь, успокойтесь все, пожалуйста, – отвечает учительница. Она наклоняется надо мной и касается моего плеча. – Коннор? Коннор, ты меня слышишь? – Пальцы у нее дрожат. Я ничего не отвечаю. Не хочу отвечать. – Брок, открой дверь. Беги к директору, скажи ему, что нужно вызвать «скорую помощь», две машины. Быстро!
Брок – тощий пацан в очках. Он выглядит перепуганным до смерти, но бросается к двери и начинает оттаскивать столы. Кто-то помогает ему. Им требуется несколько минут, чтобы убрать все препятствия. К тому времени, как дверь открывается, я медленно начинаю осознавать, что сделал что-то очень, очень плохое.
Но я слышал выстрелы. Настоящие выстрелы. Настоящие крики. Я не понимаю, что это было. Потом снова включается громкоговоритель, и кто-то объявляет:
– Всем внимание, нет никакого стрелка, повторяю, на территории нет никакого стрелка. В целях проведения сегодняшних учений мы включили запись, чтобы имитировать ситуацию, с которой вы можете столкнуться в случае настоящей стрельбы. Выстрелы были не настоящими. Учителей просим сохранять спокойствие и помочь ученикам следовать стратегии преодоления. На этом сегодняшние учения завершаются. Всем спасибо.
Он говорит «всем спасибо». Я не понимаю, зачем он это говорит.
Слышу, как несколько моих одноклассников плачут, а парень, которому я сломал челюсть – Генри Чартерхаус, – злобно смотрит на меня, и по лицу его размазана кровь. А я все еще слышу выстрелы, они эхом отдаются у меня в голове – снова и снова, и снова…
Я не знаю стратегии преодоления этого.
Я тоже начинаю плакать и уже не могу остановиться. Мне делают укол и кладут меня на каталку, чтобы отвезти к машине «Скорой помощи», и все вокруг становится мягким и расплывчатым по краям, и я перестаю сопротивляться, но пытаюсь сказать им, что он здесь, хотя знаю, что это неправда. Здесь никого нет. Отец не приходил за мной. Мой отец мертв.
Я слышу, как повторяю «простите», снова и снова, хотя и не знаю, за что именно я извиняюсь.
Разве мне не следовало сопротивляться? Нам говорили, что нужно сопротивляться. Не сдаваться. Не позволить чужим забрать нас.
Это какая-то бессмыслица, но потом она вдруг обретает смысл, и я по-настоящему понимаю, что именно сделал. Мне кажется, что во рту у меня пепел, только это еще хуже, и я точно падаю с темного обрыва в ледяную воду.
Я облажался. Я ужасно облажался. Если раньше меня просто считали странным – это одно. Но теперь?..
Я впал в буйство на глазах у всего класса. Я избил двух своих одноклассников. Ну да, они были придурками, они и раньше издевались надо мной, но, когда накинулся на них, я даже не понимал, кто они такие. Они просто попались мне под руку.
Я больше никогда не смогу вернуться в школу.
Никогда.
4. Гвен
Мой сын пострадал, а я даже не знаю, насколько тяжело. Я едва помню поездку: все сливается в размытые серые полосы, пока я не вижу больницу. Нортонская центральная больница – прямоугольное трехэтажное здание из кирпича, выстроенное в середине двадцатого века, если не раньше. Это единственное, на чем я сейчас могу сосредоточить взгляд. Въезжаю на стоянку отделения неотложной помощи и внезапно оказываюсь в приемном покое, даже не помня, как вбежала сюда, не помня, заперла ли двери своего внедорожника. Вероятно, да. Мышечная память сейчас умнее моего разума. Сердце колотится так, словно я бегом бежала сюда от Стиллхауз-Лейк.
Дежурная медсестра за стойкой поднимает на меня взгляд. По выражению ее лица я вижу, что она знает, кто я такая: бывшая жена серийного убийцы, пятно на добром имени города. Поджатые губы, поднятые брови, холодный осуждающий взгляд.
– Коннор Проктор, – ухитряюсь выговорить я. – Я его мать.
– Четвертая палата, – говорит она.
Я не спрашиваю, как он. Прохожу в проем двустворчатой двери и смотрю на номера палат. В первых двух лежат другие мальчики, рядом с каждым из них сидят родные. В третьей палате милая маленькая девочка всхлипывает от боли, пока медсестра берет у нее кровь.
Мой сын находится в палате напротив нее. Облегчение окатывает меня, словно ледяной душ, потому что он практически цел, в сознании, жив. Он полулежит на больничной кровати с приподнятым изголовьем и прижимает к своему распухшему лицу пакет со льдом. Когда отводит его, чтобы взглянуть на меня, я вздрагиваю. По его носу и вокруг глаз расплывается яркий сине-черный кровоподтек. Одна щека красная и опухшая. Я заставляю себя замедлить шаг, успокоиться, потом подхожу к кровати Коннора и беру его за свободную руку. Костяшки пальцев у него ободраны и покрыты синяками. От него пахнет антисептиком, по́том и кровью. Он все еще в той одежде, в которой отправился в школу, но свитер буквально превратился в лохмотья.
– Извини, – бормочет Коннор и отводит взгляд, но руку не убирает. Я мягко кладу ладонь на его лоб. Кожа у него теплая – но это тепло порождено все еще зашкаливающим адреналином. Потом температура у него упадет – и, вероятно, слишком быстро. Когда это произойдет, ему понадобится одеяло.
– Что случилось? – спрашиваю я. Теперь мне легче. Да, мой сын избит. Да, это вызывает у меня желание содрать шкуру с тех мальчишек в соседних палатах. Но он в сознании, он жив, он разговаривает. – Я не злюсь, Коннор.
– Но будешь злиться.
Это звучит зловеще.
– Твоя учительница сказала, что была драка…
Сын поворачивается и на этот раз смотрит прямо на меня. Я вижу что-то ужасное в его заплывших глазах.
– Не совсем драка, – поправляет он. – Это все я виноват. Просто… были звуки. Выстрелы, понимаешь, мам? И крики.
Я холодею.
– В вашей школе действительно была стрельба?
Коннор уже мотает головой, вздрагивая от боли.
– Нет, не по-настоящему. Это было… Они просто включили запись выстрелов и криков. Через колонки. Чтобы все было как по правде.
– Они… что? – Я замираю в шоке. Сначала чувствую возмущение: меня физически трясет от отвращения из-за того, что кто-то посмел так поступить с детьми. Потом меня охватывает ярость – такая, что она вгрызается в мои кости и воспламеняет мой костный мозг. Мне и так-то было не по себе от этих учений, без той ментальной травмы, которую описал Коннор. Достаточно плохо уже то, что детям приходится учиться реагировать на подобные опасности, но это я могу понять, учитывая, насколько нестабилен мир вокруг. Но пугать их намеренно?.. Какой-то невероятно тупой ублюдок, вероятно, решил, что это укрепит их дух. Нет. Они – не добровольцы в армии. Они, в отличие от меня и таких, как я, не выбирали прямое столкновение с опасностью. Они просто дети, травмированные дети, пытающиеся как-то прожить свою жизнь без всех этих ужасов…
Я обнимаю сына. Обнимаю его отчаянно, яростно. Он дрожит.
– Извини, – повторяет он. – Я просто… я не знаю, что произошло. Я просто не мог позволить, чтобы они трогали меня.
Конечно, не мог. Мой сын – стойкий мальчик, но и на него давят преступления его отца и весь этот террор, постоянно преследующий нас. Много раз ему грозила опасность быть убитым. Все эти душевные травмы не дали ему иммунитет – в его возрасте это так не работает. Но они приучили его к жесткой самозащите, и это означает, что любой, кто в подобных обстоятельствах заденет его, будет расценен как серьезная угроза – и подвергнется соответствующему обращению.
Даже одноклассники.
Я не могу исправить это. Требуется куда больше времени, куда больше терапии и уж точно куда больше терпения, чтобы Коннор подробно осознал, что происходит в его запутавшемся разуме. Наше прошлое, все эти травмы дали ему одну жесткую установку: выжить. Поиск способов для укрощения этого инстинкта – долгий и трудный процесс.
Я просто держу его за руку и смотрю, как он борется со слезами, и моя ненависть к себе усиливается. Я должна была видеть, что это грядет. Коннор вел себя все более странно в те дни, когда в школе были назначены учения – а сейчас их проводят по шесть раз в год. Моей задачей было понять это, но я абсолютно неверно истолковала все признаки.
Я помню, как говорила ему с такой уверенностью, что понимаю его чувства. Но я не понимаю. И не понимала. В его возрасте я была защищенной, домашней девочкой, для которой опасность была абстрактным понятием, а мысль о том, что меня могут убить, – глупой фантазией. Я не могу по-настоящему понять, каково ему приходится: столкнуться с этим во взрослом возрасте – совсем не то, что в тринадцать лет. Мне следовало знать это.
Мои угрызения совести прерывает резкий женский голос:
– Вот этот мелкий ублюдок!
Я оборачиваюсь на голос. В дверях стоит тощая женщина с вьющимися темными волосами и большими голубыми глазами, полными злобы. Она указывает на моего сына. Я встаю, инстинктивно заслоняя его.
Рядом с ней стоит высокий широкоплечий мужчина. Он старше ее, в волосах его видна седина, нос приплюснут, словно у боксера. Тяжелый, но сильный. Он наклоняет голову и яростно смотрит на меня исподлобья. Я отвечаю таким же злым взглядом, адресованным им обоим.
– Что вам нужно? – спрашиваю, хотя уже знаю это.
– Этот засранец сломал челюсть моему сыну! – заявляет женщина. – Им пришлось скреплять кости проволокой! Твой поганец рехнулся, а мой сын просто пытался помочь ему! Ты заплатишь за лечение моего сына, сучка!
Я хочу ударить ее по лицу, но это не поможет. И она права.
– Хорошо, – отвечаю я, поеживаясь при мысли о том, какой будет плата за медицинские услуги. – Я это сделаю. Но Коннор не виноват…
– Нет, это ты виновата в том, что он чокнутый! Ты и его маньяк-отец! Яблочко от яблони недалеко падает…
Мое первое побуждение – атаковать. Я не сильно отличаюсь от своего сына в том, как веду себя в стрессовой ситуации. Но у меня куда больше опыта, и я могу удержаться. Сохраняя спокойный тон, я возражаю:
– Возможно, я и виновата. Но не мой сын. Вы не можете обвинять его.
– Я могу обвинять кого хочу, сучка, и я засужу вас обоих за все это! Генри просто пытался заставить твоего сынка сделать то, что сказал учитель.
Я полагаю, она действительно может подать в суд. Она зла, как тысяча чертей. Но имя ее сына задевает какие-то струнки в моей памяти.
– Генри? – переспрашиваю я. Мне знакомо это имя. – Генри Чартерхаус? Худший из школьных хулиганов? И скольких же детей он бил и дразнил в школе?
Обвинение попадает в цель, я это вижу: женщина смотрит на мужа, потом собирается с духом для следующей атаки:
– Хэнк просто иногда дерется, мальчишки есть мальчишки. А вот твой сын избил его огромным металлическим степлером!
– У моего сына синяки и кровоподтеки на лице! – отрезаю я. – И я совершенно уверена, что многие школьные работники смогут подробно рассказать в суде, кто именно создает проблемы в Нортонской старшей школе. Вы этого хотите?
Она не хочет. Она об этом не подумала. Она знает, что ее сын – хулиган и задира, она отлично знает, что ступает по тонкому льду. Я вижу, как это понимание отражается на ее тощем злом лице.
– Сука! – кричит она. – Ты называешь моего сына хулиганом, в то время как твой поганый ублюдок – сынок убийцы и насильника, который прикончил полдюжины женщин и содрал с них кожу! И тебе еще хватает наглости!.. Вот только выйди в коридор, и я тебе зад-то наде-ру! – Акцент ее становится настолько сильным, что последние слова трудно разобрать.
Я совершенно не намерена ввязываться в драку с этой женщиной. Обитатели Нортона и так достаточно плохого мнения на мой счет; позорная известность – это проклятье, особенно в такой глуши, как эта. Большинству местных жителей не по себе от моего присутствия. Я неудобна для них. Я отказываюсь считать себя виновной в том, что сделал мой муж. Женщины почему-то всегда оказываются виноваты в действиях мужчин, и сейчас это верно, как никогда ранее.
И уж тем более для меня неприемлемо, чтобы эта витающая в воздухе ярость обращалась на моих детей. Как бы мне ни хотелось стукнуть эту женщину – несколько раз, если получится, – я этого не делаю. Просто поворачиваюсь к ней спиной и снова присаживаюсь рядом с Коннором, который смотрит на меня в явном замешательстве. Он никогда еще не видел, чтобы я уклонялась от драки.
Возможно, ему нужно это увидеть.
– Всё в порядке, – говорю я ему и снова беру его за руку. – Не обращай внимания на этот шум.
– Это не просто шум, – возражает он. – Мам, мне очень жаль. Мне не следовало так его бить, но я не мог… мне казалось, что я тону. Я чувствовал, что должен вырваться оттуда, но я просто… не мог двигаться. – Делает глубокий вдох, и я слышу подавленный всхлип в глубине его гортани. Это больно ранит меня. – Я – не ты. И не Ланни. Я не могу быть настолько храбрым.
Женщина у двери продолжает изрыгать ругань, но я слышу резкий голос медсестры, которая велит ей успокоиться, иначе скандалистку выставят из больницы. Когда я оглядываюсь, чета Чартерхаусов уже скрывается из виду – но их по-прежнему слышно. Скандал удаляется по коридору, яростная брань перемежается с бесстрастно-ледяными предупреждениями медсестры.
Пару минут спустя медсестра заглядывает к нам в палату. Это пухлая афроамериканка с угловатыми чертами лица и короткой стрижкой. Она бросает на меня взгляд, словно ожидая неприятностей и от меня тоже. Я просто благодарю ее за заботу о моем сыне, и она расслабляется – но не улыбается.
– Врач просмотрел рентгеновский снимок, – говорит она. – Нос не сломан, просто сильно ушиблен. Сейчас, возможно, ушиб не болит, но скоро начнет, к тому же синяки будут впечатляющие. Таблетки от боли можно приобрести на сестринском посту. Коннор, прикладывай лед к лицу до самого вечера, столько, сколько сможешь. Так будет легче.
Я киваю. Коннор уже спускает ноги с кровати.
– Теперь я могу уйти? – спрашивает он. Медсестра качает головой.
– Нужно еще около часа, чтобы заполнить все бумаги, – объясняет она. – Я дам знать.
Она совершенно права. Уже почти половина пятого, когда мы получаем документы на выписку. Я расписываюсь в них вместо Коннора. После этого медсестра говорит:
– Вам нужно еще подписать чек в приемной.
Она имеет в виду оплату счета. Я киваю и благодарю небо за то, что у меня сейчас есть настоящая работа, с настоящей медицинской страховкой для меня и детей. Джи Би щедро платит мне за каждый час тех расследований, которые я провожу, поэтому сейчас мы куда менее стеснены в деньгах, чем прежде. Когда мы осели в Стиллхауз-Лейк, я потратила почти весь остаток своих денег на покупку и ремонт дома, а моя удаленная работа не всегда покрывала расходы, особенно с учетом того, что у меня двое детей. Сэм помогает оплачивать счета, но я не позволяю ему вносить больше, чем это необходимо. Я угрюмо вспоминаю, что мне придется оплатить счет за лечение как минимум еще одного мальчика. Так что в конечном итоге мы, наверное, все-таки окажемся в убытке.
Коннор мрачно смотрит на свой изорванный свитер, заляпанный кровью.
– Я похож на черта.
– Ты похож на жертву избиения, – возражаю я. – Мы поедем прямо домой. Там ты примешь душ и переоденешься в чистое.
Он не поднимает взгляд.
– А завтра? Мне опять придется идти в школу?
Я вздыхаю:
– Мы обсудим это.
Я иду так, чтобы заслонять его от палаты, где сидят злобные родители Генри. Они буравят нас мрачными взглядами, но не подходят к двери, чтобы затеять новую перепалку. Мы поспешно идем к сестринскому посту, забираем указания по выписке, оплачиваем счет, договариваемся, что счет Чартерхаусов пришлют мне, и в рекордно короткое время выходим за двери больницы, направляясь на стоянку.
Подойдя ближе к машине, мы замедляем шаг.
Шины моего внедорожника спущены. Все четыре. И когда я наклоняюсь, чтобы осмотреть их, то вижу на резине рваные порезы.
Я сглатываю ярость – такую резкую, что она отдает металлом у меня во рту, – и во второй раз за день звоню копам.
* * *Огромное облегчение – наконец-то оказаться дома. Сэм уже здесь, ждет нас и беспокоится, потому что уже почти темно. Он присылал мне эсэмэску; я попросила Коннора набрать ответ, но понятия не имею, что он написал. Зная моего сына, вероятно, лишь пару слов.
Сэм встречает нас в дверях, Ланни стоит у него за спиной. Оба они выглядят встревоженными. Однако ни тот, ни другая не выражают удивления при виде покрытого синяками лица Коннора. Сэм мрачнеет, Ланни приходит в ужас. Однако до странного быстро справляется с этим и спрашивает:
– Больно? – Она внимательно всматривается в лицо брата. Тот кивает. – Ничего себе! Ты выглядишь так, словно выжил в фильме «Пила». Я и не знала, что из носа может натечь столько крови.
– Ну вот, натекло, – отвечает он, протискивается мимо нее и направляется прочь по коридору. – Спасибо за сочувствие.
– Сквиртл [2]…
Коннор резко разворачивается. Он уже ростом с сестру, а через год, вероятно, перерастет ее на несколько дюймов.
– Прекрати называть меня так! – В его словах звучит подлинная ярость. Не дожидаясь ответа, он уходит в свою комнату.
– Ужин почти готов! – кричит Ланни ему вслед. – Я приготовила пиццу! – Ответа нет. Она, похоже, разочарована.
– Замороженную пиццу? – спрашиваю я, обнимая ее одной рукой. Она дергает плечом. – Мне кажется, уместнее сказать «разогрела».
– Эй, я добавила к ней всякого-разного, так что, считай, я ее приготовила. – Дочь быстро становится серьезной. – С ним всё в порядке?
– Думаю, да, но… – Я делаю вдох, потом выдыхаю и продолжаю: – Ланни, ты никогда не говорила о том, как чувствуешь себя во время школьных учений. И он тоже. Но он не очень хорошо пережил это. А ты? У тебя всё нормально?
Ланни не отвечает, и это на нее не похоже. В этот момент я вижу: у нее тоже не всё в порядке, но она скрывает это лучше, чем мой сын. Я отправила его в школу сегодня. Я сделала это из слепого желания заставить моих детей вести нормальную жизнь, которой у них явно и заведомо нет и, возможно, никогда не будет.
Я слегка сжимаю плечо Ланни.
– Солнышко, у тебя сегодня все обошлось хорошо?
Дочь продолжает молчать еще несколько долгих секунд и не смотрит мне в глаза.
– Это страшно, – говорит наконец она, и из ее уст это весомое признание. – Я была в библиотеке. Мы заперлись в книгохранилище, пока все не закончилось. Свет погас, люди кричали, и… – Она с трудом сглатывает. – Это просто тяжело, мама. Для некоторых из них это всего лишь игра. Но я знаю, что это не игра. Я знаю, что именно может случиться. И очень тяжело ощущать себя… в ловушке.
Я поворачиваюсь и обнимаю ее. Я делаю это медленно и нежно, потому что пытаюсь не показывать ей, насколько я испугана. Она сильная девочка, но я чувствую под этой силой уязвимость. С ней не всё в порядке. С моим сыном не всё в порядке. Я должна была знать это.
Ее стойкость колеблется и дает трещину.
– Мама… – Она произносит это более подавленным тоном, чем я привыкла слышать из уст дочери. – Ты не можешь снова отправить Коннора в эту школу. И раньше там было достаточно плохо, а теперь все накинутся на него вдвое сильнее.
– Хорошо, – отвечаю. – Я заберу его оттуда. Может быть, на некоторое время. Я могу обучать его сама. И тебя, если ты не хочешь и дальше…
– Не хочу, – говорит Ланни решительным тоном, без сомнений. В ее взгляде читается намек на пристыженность. – Я пыталась, мам. Я очень пыталась. Но все хреново. Далия даже не разговаривает со мной. Она шарахается от меня, как от зачумленной, а ее подружки смотрят на меня, как на дерьмо. – Далия – ее бывшая подруга, можно сказать, почти ее девушка. Я очень надеялась, что их отношения продлятся хотя бы сколько-то времени, но надежда оказалась напрасной. Далия резко оборвала все контакты, хотя Ланни пыталась их сохранить, но безуспешно. – Здесь очень трудно с кем-то подружиться. А те, с кем я подружилась, стали мне врагами, когда…
Она умолкает, но я знаю, что хотела сказать моя дочь. «Когда ты выступила по телевизору». Это моя вина. Я приняла неверное решение, когда попыталась участвовать в ток-шоу, чтобы оправдать себя. Вместо этого я только раздула пламя ярости, которое и без того горело достаточно жарко. У меня по-прежнему есть здесь несколько друзей и союзников, но это не поможет моим детям лавировать в предательских водах школьного общества – тем более в таком маленьком городке.