Но сегодня уже пятница. У меня нет душевных сил заводить квазидискуссию, в ходе которой Трюгве скажет то, что и должен сказать в соответствии с нашей договоренностью.
– Ладно, – говорю я. – Тогда как ты думаешь, что требуется, чтобы на следующей неделе ты выполнил условия?
– Я буду стараться сильнее, – цедит Трюгве сквозь сжатые губы.
– Прекрасно, – говорю я, – давай постараемся. Тогда до следующей пятницы? В то же время?
* * *Собравшись ехать в спортцентр, я звоню Сигурду; не отвечает.
* * *Телефон звонит, когда я еду на метро домой. Вагон со скрежетом вписывается в поворот после станции «Уллевол». Снаружи темно, в вагоне под желтым светом сидят редкие пассажиры: возвращающиеся с работы женщины и мужчины с «дипломатами» и смартфонами в руках, пара-тройка лыжных фанатиков, едущих в лесопарк, чтобы продлить зимний сезон, и я, такая взмокшая, что окошко рядом со мной запотело. И тут тишину прерывает вибрирующее гудение телефона в моей сумке, на экране высвечивается имя Яна-Эрика.
– Алло? – произношу я с вопросительной интонацией, будто не знаю, кто это.
– Да, привет, Сара, это Ян-Эрик, – отвечает он. Голос у него удивительно неровный, неубедительный, колеблющийся, как вагон, в котором я сижу; я с трудом сдерживаю вздох. Набрались уже, что ли? Сколько можно ребячиться, дошли уже до розыгрышей по телефону…
– Да, – говорю я резко, как бы «давай ближе к делу».
– Ну… мы, Томас и я, мы просто хотели спросить: тебе Сигурд не звонил?
– А что такое? – спрашиваю.
Подъем становится круче, мы подъезжаем к станции «Берг»; до моей еще две остановки и всё. Дома кажутся ненастоящими, они как игрушки: черные кубики со светящимися прямоугольниками в стенах. Не верится, что в них живут люди.
– Да нет, мы просто… Мы просто думали…
Он прокашливается, и я думаю, что как-то уж это слишком невнятно, даже для него.
– Что вы такое думали, Ян-Эрик?
– Да нет, просто… А когда он приедет?
– Как когда приедет?
В висках стучит: сначала Трюгве, потом велотренажер, теперь Ян-Эрик. Мне бы в душ, бокал белого вина и салатика с цыпленком…
– Ну… Ну то есть, он говорил, что приедет часов в пять, а уже восьмой час, ну и мы просто… ну, просто он нам не отвечает, ну вот, хe-хe… ну, мы не поняли, мы подумали, может, ты знаешь, где он? Или, может, он тебе звонил…
Слышно, как кто-то рядом с ним бубнит; это Томас. Я выпрямляюсь на сиденье.
– Да ничего, наверняка всё в порядке, – говорит Ян-Эрик, чуть ли не вопит, аж уху больно, – мы просто на всякий случай.
Томас разумнее Яна-Эрика; он мне не особо нравится, но лучше уж он, чем Ян-Эрик.
– Послушай, – говорю я как можно тише, чтобы не было слышно остальным пассажирам, но достаточно громко, конечно, чтобы меня слышал собеседник. – Сигурд звонил мне где-то в половине десятого и сказал, что вы уже на месте. А после уже не звонил.
На другом конце настает тишина. Потом снова какое-то бормотание; мне не слышно, что они говорят. Они переговариваются друг с другом почти шепотом, но мне слышны их голоса.
– Что вы там бубните? – спрашиваю я, уже так громко, что все сидящие рядом явно всё слышат. – Я не понимаю, что вы говорите.
Снова тишина, потом что-то бормочет Томас, и Ян-Эрик говорит:
– Я что-то не догоняю, Сара… Мы с Томасом сюда только к часу добрались. А Сигурд говорил, что он на машине приедет, попозже…
В голову мне вдруг вступает тупая и жгучая боль.
– Он звонил в половине десятого – в десять, – устало говорю я; меня уже всё достало – и они, и метро, и весь этот день. – Он сказал, что вы уже там; он сказал…
Мне вдруг вспоминается: Ян-Эрик, поленья…
– Он сказал, что ты шустришь с поленьями.
Наступает полнейшая тишина. Вагон мчится по ровному участку, даже метро не громыхает. Ян-Эрик говорит:
– Но мы с Томасом в десять только из Осло выехали.
Рассказы людей часто непоследовательны; в них много всякой неправды – не то чтобы откровенной лжи, а скорее срезаннных углов. Поэтому одна и та же история, рассказанная одним и тем же человеком при разных обстоятельствах или рассказанная разными людьми никогда не совпадает на сто процентов. Один сел на автобус, хотя проще было бы добраться до места на метро. Другой провел отпуск в Дании, но в аптеке ему пришлось объясняться по-немецки. Эти россказни безобидны, не стоит воспринимать их буквально. Может, ты отвлекся, слушая; может, речь шла не о кафе рядом с метро, а о другом, с похожим названием, около автобусной остановки. Может, они собирались на пароме не в Данию, а в Киль. Как правило, для всего находятся правдоподобные объяснения. Нет, в Дании-то мы были, но на один день смотались в Германию. Просто без этой подробности было удобнее рассказать эту историю.
Но чтобы истории расходились настолько… Чтобы настолько противоречили фактам… Такое нечасто случается. Даже в сфере терапии это необычно: дa, мама говорит, что я напился, а я просто выпил кружку пива, ну две; страшно устал, язык у меня не ворочался, верно, – но я был не таким уж пьяным. Рамки истории растягивают в разных направлениях. Что-то приукрашивают. Но никто не скажет A, когда неоспоримо Б и это Б исключает A. Не скажет: «Я проезжаю на машине перекресток на Синсен», если на самом деле несет охапку дров к даче на Нурефьелле. Не скажет: «Вон Ян-Эрик идет», если на самом деле видит пустой и безлюдный двор, а Ян-Эрик оттуда за тридевять земель.
Такие противоречия неправдоподобны, их не объяснить недопониманием или непоследовательностью. Тут возможно только одно из двух: либо Ян-Эрик был в начале одиннадцатого на Нурефьелле и врет сейчас; либо Ян-Эрик в десять часов выезжал на машине из Осло, и тогда Сигурд наврал.
Но я не в силах поверить в это. Скорее уж Ян-Эрик подшутил надо мной. Я никогда не понимала его шуток. Однажды он хохотал так, что у него пиво пошло носом: он тогда уговорил Сигурда откусить от перчика чили, наврав, что это сладкая паприка. Вот мы сейчас договорим, и он будет, всхлипывая от смеха, корчиться в конвульсиях на дачном полу от радости, что надул меня. Сигурд вернется из туалета во дворе, посмотрит на него, неуверенно улыбнется и спросит: «Ты чего так веселишься-то?»
– Наверняка этому есть естественное объяснение, – говорю я. – Послушай, я сейчас в метро, еду домой с тренировки. Может быть, попробуем ему еще раз позвонить? И я, и ты. О’кей? А вечером, попозже, созвонимся, когда разыщем его.
– Конечно, о’кей, – с подозрительной готовностью подхватывает Ян-Эрик, – конечно, давай так, дa, хe-хe, наверняка мы просто неправильно поняли друг друга… А мы просто… Ну. Просто хотели проверить.
– О’кей. Позже поговорим. Привет Томасу.
Мы заканчиваем разговор. Я набираю номер Сигурда, слушаю звонки, пока не включается автоответчик. Поезд метро въезжает на станцию «Берг». Я смотрю в окно, вижу в стекле отражение своего лица, еще красного после упражнений на тренажере, и думаю: как-то это странно все-таки…
* * *Логический изъян в этой истории доходит до меня, когда я стою под струей воды в душевой кабине старого Торпа. Итак, существуют только две возможности: врет один из них – либо Ян-Эрик, либо Сигурд. Чувство юмора у Яна-Эрика специфическое, но даже для него это слишком. А Сигурд – надежный человек, он мой муж, он не врет.
Но предположим, что Ян-Эрик говорит правду. Предположим, что Сигурд по какой-то наверняка совершенно невинной причине наврал; готовил мне сюрприз, например… откуда мне знать. Предположим. Почему же он тогда не появился на даче?
Вот тут-то я пугаюсь. В животе твердеет холодный ком. Где Сигурд сейчас? Но я заглушаю страх: не глупи, Сара, наверняка все объясняется просто: потерялся или разрядился мобильник; Сигурд уже подъезжает к даче; он наверняка уже звонил с телефона Яна-Эрика, пока я моюсь… Это помогает: страх становится не таким острым, обволакивается в вату и мех, превращается в ноющий комок беспокойства. Я смываю шампунь и закручиваю кран. Выхожу из душа, наскоро вытираюсь полотенцем, дрожа от холода на деревянном поддоне, и хватаю банный халат с другого поддона, прислоненного к стене. Заматываю голову полотенцем, накидываю халат и, похлопывая себя руками по плечам, чтобы согреться, выскакиваю из ванной и сбегаю по лестнице на кухню.
Но на телефонe непринятых вызовов не высвечивается. Когда я прикасаюсь к экрану, всплывает фото, на котором Сигурд, я и Тео, старший сын моей сестры. У всех троих во рту кусочки апельсина, мы улыбаемся; всё в оранжевом цвете. От смеха Сигурд сощурил глаза так, что они почти не видны, только темные бусины проглядывают из складок кожи. Рот широко растянут в улыбке, апельсиновая кожура закрывает зубы. Прорывается на волю мой запакованный в животе страх.
Я включаю автоответчик и проигрываю сообщение Сигурда.
– «Привет, любимая. Мы уже у Томаса на даче. И здесь, эх, здесь классно, я… Это тут Ян-Эрик, шустрит с поленьями, вот дурак… Я… Слушай, мне пора идти. Я только хотел сказать, что мы на месте, и, ну, я позже перезвоню. Я тебя люблю. Ладно. Пока».
Проигрываю запись снова и снова. Голос Сигурда. «Привет, любимая». Он всегда так говорит. Ничего странного. Ни покашливания. Ни дрожи в голосе. Потрескивание, когда подходит Ян-Эрик, звучит вполне обыденно; пауза перед тем как он отходит, не кажется натянутой.
«Я тебя люблю», – он всегда так говорит. «Пока…» Я прослушиваю запись в третий раз, еще внимательнее. Он в доме или на улице, например? Пару лет назад мы ездили вместе на эту нурефьелльскую дачу, и я помню, как там все расположено. Совсем недавно я представляла себе, как он стоит в дверях, а Ян-Эрик идет через двор с охапкой поленьев в руках, чуть не роняя их, и Сигурду приходится прекратить разговор, чтобы помочь ему. Но так ли это было? С тем же успехом можно предположить, что оба они в доме и Ян-Эрик дурачится со сложенными возле печки поленьями – например, прикладывает их к голове как уши, или понарошку замахивается на Сигурда поленом… И тот прекращает разговор, чтобы убежать?
«Вот дурак», – это потому что Ян-Эрик чуть не упал или потому что он валяет дурака? Вообще, похоже ли это на Сигурда, употреблять такое слово? Я со вздохом признаю, что нет – когда мы познакомились, Сигурд никогда не сказал бы «вот дурак». Это на него так влияют друзья детства. Особенно Ян-Эрик. Тот Сигурд, с которым я четыре года назад познакомилась в Бергене, так не сказал бы.
Прослушав запись в четвертый раз, я решаю, что они на улице. Если б они сидели в доме, то было бы слышно эхо производимого Яном-Эриком шума. Чтобы услышать звуки на воздухе, требуется больше времени. Если только Ян-Эрик не снаружи, а Сигурд видит его через окно…
Если Ян-Эрик вообще там. Прорывается еще порция страха, спрятанного в животе.
Я снова набираю Сигурда. Звонки, звонки…
– «Привет, это автоответчик Сигурда Торпа. К сожалению, я не могу сейчас ответить на ваш звонок. Оставьте сообщение, и я вам перезвоню». Гудок.
– Привет, любимый. Это я. Позвонишь мне?
Я тяну, не вешаю трубку. Почему не вешаю?
– Я люблю тебя. Ладно. Позвони. Пока.
«Любимый». Мы это обсуждали. «Солнышко» – слишком по-детски. «Дорогой» – слишком официально, если, конечно, не употреблять это слово иронически, но тогда оно отдаляет друг от друга. «Детка» – для подростков. «Радость моя» – слащаво. А вот «любимый»… Немножко по-домашнему, но не слащаво. От глагола «любить», и тем самым соответствует по содержанию. Ровно то, что мы чувствуем, но что язык не поворачивается выговорить всякий раз, когда мы болтаем по телефону. Мы с Сигурдом не из тех, что к месту и не к месту талдычат «я тебя люблю». Мы приберегаем эти слова для особых случаев, с жаром шепчем их друг другу, когда щемит в груди от осознания, насколько верно эти слова отражают наши чувства. «Любимый» – кодовое слово.
Я звоню Томасу. Он берет телефон после первого же звонка.
– Не звонил? – спрашиваю я, и Томас, кашлянув, отвечает:
– Нет.
– Томас… Ну в самом-то деле! Вы издеваетесь, что ли?
– Нет, – говорит он: большое овальное отрицание – типа как я только могла так подумать? – Нет, мы никогда так не поступили бы.
– Я просто… я ничего не понимаю.
– Мы тоже. Не знаем, что и думать. Мы когда приехали, на снегу следов не видели. Не может быть, чтобы он приезжал. Я хотел спросить: ты уверена, что он сказал именно это?
В животе у меня щемит. У Томаса голос не вихляется, как у Яна-Эрика. Он связно излагает. Они не пьяные. Томас вообще-то не вредный. У него нормальное чувство юмора, он смеется над Монти Пайтоном и стендап-комиками в телевизоре.
Я говорю:
– Он оставил мне сообщение на телефоне. Со времени нашего с тобой разговора я прослушала его четыре раза. И помню все, что он сказал.
– O’кей, – отвечает Томас. – Ну, не знаю тогда… Наверное, он просто дурачился. Может быть, он собирался… Не знаю.
Он тяжело сопит в трубку. Позади него что-то произносит Ян-Эрик.
Я не дышу.
– Что будем делать? – спрашивает Томас.
* * *Мы решаем подождать, посмотреть, что будет дальше, – а что нам еще остается? Занимайся своими делами, говорит мне Томас, и я делаю салат с курицей. Открываю бутылку белого вина. Думаю: ну что за глупость? Думаю: потом окажется, что всё легко объяснялось, и мы вместе посмеемся над моими страхами, Сигурд и я. Представляю себе, как расскажу ему именно об этом моменте: «я тогда стояла вот там, делала салат с курицей и не знала, что и думать»; «ну надо же, бедная моя, как же ты не догадалась, что я просто заночевал в бюро»; «нет, мне это и в голову не пришло, я не могла понять, почему ты не звонишь»; «ну как же, просто потому что, потому что, потому что…»; «но, любимый…»; «а ты испугалась? мне жаль, что так вышло, что я испортил тебе ужин с кино по телевизору»; «да ну, ничего страшного, что ты, всё в порядке…»
Комок в животе выпирает сквозь обмотанные вокруг него слои самоуговоров.
Я подливаю себе вина.
Значит, Сигурд наврал. Или врут Ян-Эрик с Томасом, но это вряд ли. Почему я доверяю им больше, чем собственному мужу?
Потому что они здесь. Потому что они разговаривают со мной. Потому что Сигурд не отзывается, не выдает свою версию этой истории. Вот в чем загвоздка. Сигурд, почему ты так? Ну выйди же на связь. Объясни, что значит это голосовое сообщение…
Я снова звоню ему. Гудок в трубке звучит агрессивно; ответа нет. Потом легкий щелчок – это включился автоответчик. Мгновение надежды: неужели ответит? Потом запись: «Привет, это автоответчик Сигурда Торпа…»
Еда какая-то безвкусная. На «Нетфликсе» я нашла женский фильм «Разум и чувства», экранизацию романа Джейн Остин: дамы в капорах и длинных платьях, господа с прекрасными манерами, скрывающими эмоции… Сигурд ни за что не стал бы смотреть.
Значит, он наврал. Ну и что? Я говорю, что он никогда не врет, но откуда мне знать… Разве мужчины не врут в первую очередь как раз своим женам? Ведь есть же тысяча причин наврать самому близкому тебе человеку?
Я ведь и сама врала – не так уж редко я вру, и даже Сигурду. Ему в особенности. Говорю, что с практикой дела у меня идут неплохо, что зимой новых пациентов привлечь сложновато, но вообще все будет нормально. Не говорю, что чувствую себя одинокой в кабинете над гаражом (это я-то, предвкушавшая расставание со своими коллегами, которые только и делали, что ныли, цапались, совали нос в чужие дела и сплетничали). Не говорю, что не публикую рекламу, что не выложила объявления в «Гугле», хотя один парень, выпустившийся годом раньше меня, рассказывал, что именно так находят пациентов. Не говорю, что не оповестила всех знакомых об открытии частной практики; не говорю, что не завела страничку в «Фейсбуке», что не лезу из кожи вон в поиске пациентов. Говорю только, что все будет нормально. Подумав, еще подвираю: дескать, моему знакомому тоже кажется, что сейчас, зимой, дела идут хуже, – хотя он никогда этого не говорил, сказал только, что пациентов было немного первый месяц, пока он не начал рекламировать свои услуги. Я передергиваю, присочиняю, недоговариваю. Чтобы Сигурд не бухтел. С ним бывает. «Ты говорила, что будешь больше зарабатывать; не хочу на тебя давить, но на ремонт нужны деньги…» Он любит об этом упомянуть, когда я наседаю на него из-за неоконченного ремонта. Старый Торп, въевшийся в стены, должно быть, потирает руки. У меня так много других дел, отвечает на это Сигурд, но так ли это? «Аткинсон», – говорит он. Судовладелец, вроде англичанин; живет недалеко от Санкт-Ханс-хауген; Сигурд проектировал для него перестройку подвала. В особенности с фру Аткинсон сплошные проблемы. С ней и с самого начала было сложно договориться, и чем дальше, тем больше. «Нет, лестница нужна не такая; мы так не договаривались», – говорит фру Аткинсон. Ей втемяшилось, что, когда врежут еще окно, станет гораздо светлее. Сигурду приходится быть любезным, вникать в ее разочарования, объяснять, снова садиться за чертежную доску. К тому же она скандалит из-за денег. «За это не буду платить, мы так не договаривались…»
«Аткинсон, – говорит Сигурд, поздно вернувшись домой и приземлившись перед телевизором, – весь день доставала по телефону; пришлось переться к ним, инспектировать лестницу, которая преобразила пространство и сделала его светлее не настолько, насколько она себе представляла». Слова Сигурда следует понимать в том смысле, что сегодня вечером он не в состоянии ничего делать ни в ванной, ни в спальне, ни уж, конечно, ремонтировать лестницы в нашей несуразной развалюхе. Закинув ноги на столик, он будет пялиться в телек на то, как американцы 30 дней скитаются в пустыне безо всякой помощи, и одновременно играть в компьютерные игры. Он что, не заслужил это? Ублажая фру Аткинсон день напролет?
А может, всё совсем не так? А как когда я говорю, что сложновато привлечь пациентов?
* * *Нужная мысль приходит мне в голову в тот момент, когда герои фильма в изысканных выражениях выказывают радость по поводу своих разбитых сердец. А что же эта серая пластиковая труба, отсутствующий тубус?…
Может быть, он собирался поработать на даче. Может, тогда выходит логично, что он взял с собой тубус. Но как он мог звонить с дачи на Нурефьелле, если перед домом, когда приехали Ян-Эрик и Томас, не было следов? Может, он и видел Яна-Эрика с поленьями. Но зачем теперь обоим его приятелям врать об этом? Это он наврал… Ну ладно. Наверное, все понемногу врут. Но Сигурд наврал о том, где он. И с кем он. Я прослушиваю сообщение на ответчике снова. Я помню его наизусть, но дело не в этом. Что я слышу?
– «Привет, любимая. Мы уже у Томаса на даче…»
Не слышится ли намека на обман в его голосе?
– «И здесь, эх, здесь классно…»
Зачем тогда все это вранье? Еще и вздыхает… «Эх, здесь классно…» Так вот тебе, Сигурд: здесь, на Конгле-вейен, в старом доме, где жил и умер твой старый дедушка, здесь, где на пустом крючке должен висеть твой тубус с чертежами, где в телефонe звучит твой голос, куда звонят твои друзья и рассказывают мне вещи, которых я не могу понять, – здесь вовсе не классно.
Скрип, скрип.
– «Это тут Ян-Эрик, шустрит с поленьями…»
В животе бурно и горячо, свирепо и мощно вскипает нечто, сжигая страх и ожесточение, развязывая руки. Так ты говоришь, это Ян-Эрик? Вранье! Говоришь, вы уже на даче? Ложь! Ты меня любишь? Сволочь ты. Я в бешенстве удаляю сообщение: пошло к черту, не хочу его видеть, не хочу его знать – как будто я могу вместе с ним удалить и память о нем, как будто проблема исчезнет, потому что оно исчезло…
Убираю куриный салат в холодильник. Выключаю фильм, выключаю телевизор. Подношу бутылку к губам и допиваю остатки вина прямо из горлышка.
* * *Лежу в спальне, завернувшись в одеяло Сигурда. Перед тем как заснуть, когда комната начинает кружиться вокруг меня, думаю: зря я, наверное, стерла это сообщение. Можно было послушать его еще раз…
* * *Вдох, выдох. Побарахтавшись в постели, я просыпаюсь с подушкой Сигурда на голове. Что это было? Какой-то звук? Прислушиваюсь: тишина.
А вдруг он звонил? Экран телефона темен. Времени 3.46.
Место Сигурда пустует, постель с его стороны холодная.
– Сигурд? – вполголоса зову я, потом еще раз. Встаю, открываю дверь, выкрикиваю его имя в сторону лестницы, ведущей к гостиной и кухне. – Сигурд?
Был же какой-то звук. От которого я так внезапно проснулась… Но теперь ничего. Снова ложусь.
* * *Рядом со мной на диване без умолку трындит студентка-историчка. Повернула ко мне лицо и топит меня своими словами, брызжет, фонтанирует ими, заливает меня ими, они так и плещутся у моих ушей. Я оглядываюсь на дверь веранды – она открыта; на веранде моя подруга Ронья разговаривает с парнем, который ей нравится. Это она меня сюда затащила. Мы сидели в своей съемной квартирке и пили самбуку из дешевых коктейльных бокалов, купленных ею летом для меня в Перу, они украшены изображениями религиозных символов. Когда я их распаковала, мы хохотали до слез, и Ронья сказалa: если я первая допью, мы пойдем на вечеринку, где должен быть Тот Самый, я тебе рассказывала, а если ты первая, то поедем к этой твоей подруге на Гюльденприс, как собирались. Ронья пила быстрее, и вот пожалуйста…
Когда я села на диван, студентка-историчка спросила:
– А ты чем занимаешься?
– Учусь на психфаке, – сказала я.
А она:
– Серьезно?
А я:
– Да.
Я сразу поняла, к чему это. Обернулась в поисках Роньи, но она уже вышла на веранду.
Историчка сказала:
– Может быть, тогда ты мне посоветуешь что-нибудь. Понимаешь, папа снова женился – мои родители развелись, когда мне было десять лет, – а его новая жена… если одним словом, она просто стерва.
И далее в том же духе. Я оглядываюсь по сторонам в поисках знакомого лица. Вечеринку устроил друг потенциального парня Роньи, студент-архитектор. Он сидит на кухне; я видела, когда убирала пиво в холодильник, что он разглагольствует перед девушкой, у которой пирсинг по всему лицу, про то, как он полностью переосмыслил концепт кухни. На диванe напротив нас увлеченно беседуют три девушки, явно подруги: одна рукой обняла вторую за плечи; третья, когда говорит, похлопывает первую ладонью по бедру. Свидетельство близких отношений, в которые я не посвящена. Я не могу встрять в их разговор. Еще у обеденного стола несколько подгулявших парней хрустят солеными крендельками, и один стоит отдельно, прислонившись к дверной раме.
Он мне и нужен. Он один. Непохоже, чтобы его это беспокоило, но, может, это просто поза. Смотрит, прищурясь, прямо перед собой, вроде бы в задумчивости. В руке бутылка с пивом, этикетка отклеилась. Руки испачканы в краске, но они изящные, в меру неровные, какими и должны быть руки. Ногти обкусаны под корень.
Я вижу его, с обкусанными ногтями, бархатными глазами, чуть встрепанными волосами, но главное, что я вижу: он один. Он не выглядит одиноким, но он один, и я знаю, знаю, что он хочет с кем-нибудь познакомиться, с кем-нибудь занятным и неглупым, и достаточно симпатичным… с кем-нибудь вроде меня.
– Извини, – отвечаю я студентке истфака и встаю.
Подхожу к нему.
– Привет, – говорю, – это ты?
Обвиваю его шею руками и шепчу ему прямо в маленькое круглое ухо: «Притворись, будто знаешь меня».
– Привет, – отвечает он.
Я смотрю на него. Под левым глазом у него родинка; когда он улыбается, она растягивается.
– Давненько не виделись, – говорю, – с того самого дня в Берлине.
– Да, Берлин! – отзывается он. – Это сколько ж лет прошло…
– А ты поехал во Францию, как собирался?
– Нет. – Он улыбается шире, родинка еще больше растягивается, становится тоньше, но длиннее. – В конце концов поехал в Австралию. Учился два года в школе панд. Выучился на пандолога.
Я смеюсь. Хорошо, что он мне подыгрывает. Но затеяла это я. Я остроумнее.
– Да что ты говоришь… А моя панда как раз заболела.
– А что с ней такое?
– Куксится что-то. Кашляет и хрипит. Можешь помочь?
– Боюсь, что нет, – говорит он, – я не подхалтуриваю в области медицины панд. Я преподаю.
Мы широко улыбаемся друг другу. Ну всё, достаточно. Он оглядывается по сторонам, склоняет голову ко мне и говорит, понизив голос:
– А зачем мы притворяемся, что знаем друг друга?
– Хочу отделаться вон от той, на диванe.
Он тянет голову, чтобы разглядеть ее, и я вижу его затылок, сильную, здоровую жилку на нем, и меня посещает мысль, что жилистые мужчины мне нравятся.
– На вид она ростом метр шестьдесят, весит пятьдесят кило, – говорит он. – Думаю, ты ее одолеешь.
Ишь как разошелся, думаю я, хочет показать себя; и вообще некрасиво делать замечания о весе, хотя я действительно выше ее почти на двадцать сантиметров.