Книга Империй. Люструм. Диктатор - читать онлайн бесплатно, автор Роберт Харрис. Cтраница 16
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Империй. Люструм. Диктатор
Империй. Люструм. Диктатор
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Империй. Люструм. Диктатор

– Слова, слова, слова, – горько проговорил он. – Настанет ли когда-нибудь конец твоим выходкам? Вот что я скажу тебе, Марк. Как у многих мужчин, твоя сила оборачивается слабостью, и мне жаль тебя, честное слово, жаль, ведь скоро ты окончательно запутаешься и перестанешь отличать ложь от правды. И тогда ты – конченый человек.

– Правда! – хохотнул Цицерон. – Не самое подходящее слово для философа.

Шутка повисла в воздухе, поскольку Луция уже не было.

– Он вернется, – сказал Квинт.

Однако Луций не вернулся.

В течение последовавших за этим дней Цицерон занимался приготовлениями к предстоящему разбирательству. Делал он это с сосредоточенностью человека, которому врачеватель должен сделать неприятный, но необходимый надрез. Фонтей, его клиент, готовился к суду уже почти три года и не терял времени даром, успев собрать множество показаний в свою пользу и подобрать подходящих свидетелей среди помпеевских центурионов, а также жадных и лицемерных землевладельцев и торговцев из римских общин в Испании, Галлии: все они за изрядную мзду готовы были подтвердить, что ночь – это день, а суша – море. Единственная трудность – Цицерон убедился в этом, как только взялся за дело, – заключалась в том, что Фонтей был виновен с головы до ног.

Цицерон долго сидел в комнате для занятий, уставившись в стену, а я ходил на цыпочках, стараясь не мешать его размышлениям. Тут я сделаю еще одно небольшое отступление. Чтобы правильно понимать действия моего хозяина, необходимо знать его характер. Какой-нибудь бесстыдный второсортный защитник на его месте стал бы придумывать ходы, чтобы переиграть обвинение, но не таков был Цицерон. Он пытался найти то, во что поверит он сам. В этом была суть его гения – и как защитника, и как государственного мужа. «Убеждает убежденность, – любил повторять он. – Ты должен верить в свои доводы, иначе тебе конец. Ни одна цепочка умозаключений, какой бы блестящей, изящной и убедительной она ни была, не поможет выиграть дело, если аудитория не почувствует твоей собственной убежденности».

Цицерону требовалось найти хотя бы одно соображение, в которое поверил бы он сам, и затем, используя его как прочную опору, надежное основание, он выстраивал на нем все здание защиты. В своей речи, которая могла длиться час или два, он раздувал эту – одну-единственную – мелочь до вселенских масштабов и, выиграв разбирательство, начисто забывал об этом. Но во что он мог поверить в деле Марка Фонтея? После многочасового созерцания стены он сумел отыскать лишь один подходящий довод: его клиент – римлянин, который в своем родном городе подвергается гонениям со стороны галлов, давних врагов Рима. Поэтому – прав он или нет – осудить его будет сродни предательству.

Именно в этом направлении действовал Цицерон, оказавшись в знакомой обстановке – в суде по вымогательствам перед храмом Кастора и Поллукса. Разбирательство продолжалось с конца октября до середины ноября, защитник и обвинитель усердно вызывали и опрашивали свидетелей, и вот наступил последний день, когда Цицерон должен был произносить заключительную речь от имени защиты. Стоя позади него, я начиная с первого дня высматривал в толпе Луция, но лишь однажды, как раз в этот последний день, мне показалось, что я вижу его, прислонившегося к колонне позади всех остальных зрителей. И если это был он, в чем я не могу быть уверенным, любопытно, о чем он думал, слушая, как его двоюродный брат разрывает в клочья обвинения против Фонтея. Указывая на вождя галлов, Цицерон гремел на всю площадь:

– Да знает ли он, что означает выступать в столь почтенном суде? Неужели галльского вождя, даже верховного, можно поставить на одну доску с гражданином Рима, даже рядовым? – Затем он осведомился у судей, могут ли они верить хотя бы одному слову того, чьи боги требует человеческих жертв. – Ведь всем известно, что эти племена до сих пор придерживаются варварского обычая, совершая человеческие жертвоприношения.

Говоря о свидетелях-галлах, он заявил, что «они чванливо расхаживают по форуму с самодовольным выражением на лицах и варварскими угрозами на устах». А до чего блистателен он был в конце, когда поставил перед судьями сестру Фонтея, девственницу-весталку, закутанную с головы до ног в белоснежное, трепещущее на ветру платье, с белым льняным платком на узких плечах! Приподняв покрывало, она показала судьям свое заплаканное лицо, отчего прослезился даже ее брат. Цицерон мягко положил руку на плечо Фонтея и заговорил:

– Заступитесь же, судьи, за вашего храброго и честного согражданина в этой его опасности; не дайте людям подумать о вас, что вы с меньшим доверием отнеслись к показаниям наших соотечественников, чем к показаниям инородцев, менее пеклись о жизни сограждан, чем о прихотях врагов, менее значения придали мольбам настоятельницы ваших священнодействий, чем преступной отваге тех, которые вели войну со святынями и обрядами всех народов. А в заключение, судьи, взвесьте также и следующее: самое достоинство римского народа требует от вас, чтобы вы скорее уступили просьбам девы-весталки, чем угрозам галлов[22].

Эта речь оказалась триумфальной – как для Фонтея, с которого сняли все обвинения, так и для Цицерона, которого с этих пор стали считать самым горячим отчизнолюбцем.

Закончив записывать, я поднял глаза, но в бурлящей толпе уже было невозможно разглядеть отдельные лица. Распаленная речью Цицерона, она превратилась в единое существо – беснующееся, испускающее крики во славу Рима. И все же я искренне надеюсь, что Луция в тот день на форуме не было. Тем более что через несколько часов он был найден мертвым в своем доме.


Это известие застало Цицерона и Теренцию за ужином, а принес его один из рабов Луция, еще мальчик, который неудержимо плакал. Поэтому сообщить тягостную новость пришлось мне. Цицерон поднял голову от тарелки, посмотрел на меня невидящим взглядом и бесцветным голосом проговорил:

– Нет, – как если бы во время судебного заседания я передал ему не те записи, которые нужны. И еще долго он повторял, словно позабыв все остальные слова: – Нет, нет, нет…

Казалось, его мозг отказался работать. Теренция, пришедшая в себя первой, предложила нам отправиться в дом Луция и выяснить, что же все-таки произошло. Только после этого Цицерон принялся растерянно искать свои сандалии.

– Присмотри за ним, Тирон, – шепнула она мне.

Время лечит боль. В моей памяти сохранились лишь разрозненные картины того, что случилось в тот вечер и происходило в последующие дни. Это похоже на обрывки морока, остающиеся с человеком после перенесенного жара. Я помню, каким худым и изможденным выглядел Луций, лежавший в постели на правом боку, подтянув колени к груди и закрыв глаза левой ладонью. Я помню, как Цицерон, согласно древнему обычаю, склонился над ним со свечой и громким голосом позвал его, желая убедиться, что жизнь действительно покинула его.

– Что он увидел? – продолжал задавать он один и тот же вопрос. – Что он увидел?

Цицерон, вообще не склонный к суевериям, в тот миг был убежден, что перед смертью Луцию явилось некое видение, наполнившее его душу невообразимым ужасом, отчего он умер. Что же касается причины его смерти, то я вынужден сделать важное признание. Все эти годы я хранил тайну, которую могу открыть только теперь, сбросив тем самым тяжкий груз со своей души. В углу маленькой комнаты стояла ступка с пестиком, а внутри находилась какая-то толченая трава. Мы с Цицероном поначалу решили, что это – фенхель, который Луций часто заваривал, чтобы помочь желудку (помимо прочего, он страдал плохим пищеварением). Только потом, наводя в комнате порядок, я взял из ступки щепоть толченой травы, потер ее в пальцах и, поднеся к ноздрям, ощутил пугающий, смертоносный, напоминающий вонь от дохлой мыши запах цикуты. И тогда я понял, что Луций просто устал от этой жизни – от несправедливости и разочарований, от своих болезней – и решил уйти из нее так же, как сделал его кумир, Сократ.

Позже я намеревался рассказать о своем открытии Цицерону и Квинту, но по каким-то причинам не сделал этого, а затем подходящее время прошло, и я решил хранить молчание. Пусть они и дальше считают, что смерть Луция была вызвана естественными причинами.

Я также помню, что Цицерон потратил огромные деньги на цветы и благовония. Тело Луция обмыли теплой водой, умастили благовониями и, облачив в лучшую тогу, положили на погребальное ложе ногами к дверям. Несмотря на серый, промозглый ноябрьский день, казалось, что Луций, утопающий в цветах, уже пребывает в кущах элизиума – страны мертвых. Я помню свое удивление при виде того, сколько друзей и соседей пришло проститься с этим, как всем казалось, одиноким человеком, помню похоронную процессию, двинувшуюся на рассвете к Эсквилинскому холму. Юный Фруги рыдал взахлеб, не в силах остановиться. Я помню плакальщиц, и печальную музыку, и уважительные взгляды встречных. В последний путь, на свидание с предками, провожали одного из Цицеронов, а это имя в Риме теперь кое-что да значило.

Когда мы вышли на замерзшее поле, смертное ложе с телом усопшего положили на погребальный костер – высокую кучу дров, сложенных в виде жертвенника, – и Цицерон попытался произнести короткую прощальную речь, но не смог. Он даже не сумел зажечь костер, так дрожала его рука: пришлось передать факел Квинту. Показались языки пламени, и собравшиеся стали бросать в костер разные подарки: духи, ладан, мирру. Благоуханный дым, из которого вылетали оранжевые искры, стал подниматься, кружась, к Млечному Пути. В ту ночь я сидел рядом с сенатором в его комнате для занятий, и он диктовал мне письмо к своему близкому другу Аттику. Из сотен писем Цицерона к Аттику это стало первым, которое он сохранил, что, без сомнения, было заслугой Луция, обладателя благородной души. «Какое горе постигло меня и сколь великой утратой была смерть брата Луция, ты, ввиду нашей дружбы, можешь судить лучше, чем кто-либо другой. Ведь я получал от него все приятное, что один человек может получать от высоких душевных и нравственных качеств другого»[23].


Луций прожил в Риме много лет, но он всегда хотел, чтобы его прах поместили в арпинский семейный склеп. А потому на следующий день после сожжения тела братья Цицероны, взяв его останки, пустились вместе с женами в трехдневное путешествие на восток. Своего отца они известили заранее. Я, разумеется, поехал с ними: несмотря на траур, Цицерону приходилось вести переписку по государственным и судебным делам. Однако он – в первый и последний раз за годы, проведенные нами вместе, он пренебрег обычными занятиями и лишь молча глядел, подперев голову рукой, на сельскую местность. Цицерон с Теренцией ехали в одной повозке, Квинт с Помпонией – в другой, причем двое последних постоянно ссорились, крича друг на друга. Дошло до того, что во время очередной остановки Цицерон отвел брата в сторону и попросил хотя бы ради Аттика (напомню, что Помпония была его сестрой) уладить отношения с женой.

– Если мнение Аттика так важно для тебя, почему бы тебе самому на ней не жениться? – едко отозвался Квинт.

Первую ночь мы провели на вилле Цицерона в Тускуле, а на следующее утро продолжили путь по Латинской дороге. Когда мы достигли Ференция, братья получили из Арпина весть о том, что накануне скоропостижно скончался их отец.

Старику было уже за шестьдесят, он много лет хворал, поэтому вряд ли его сразила новость о кончине Луция, хотя, бесспорно, она могла стать последней каплей. Однако уехать из одного дома с сосновыми и кипарисовыми ветвями на воротах[24], чтобы попасть в другой такой же, – это было уже чересчур! Мало того, мы достигли Арпина в двадцать пятый день ноября: его связывают с именем Прозерпины, богини подземного царства, которая приводит в действие проклятия живых, посланные душам мертвых.

Поместье Цицеронов располагалось в трех милях от города, у каменистой, продуваемой всеми ветрами дороги, в окруженной высокими горами долине. Здесь было холодно, и горные вершины уже укрыл – до мая – снег, белый, как покрывало весталки. Я не был здесь целых десять лет, и в моей душе поселились незнакомые доселе чувства. В отличие от Цицерона, я всегда предпочитал сельскую местность городу. Здесь я родился, здесь жили и умерли мои мать и отец. На протяжении первых двадцати пяти лет моей жизни эти зеленые луга и хрустальные ручьи с высокими тополями вдоль берегов были границами известного мне мира.

Заметив, как сильно подействовали на меня воспоминания, и зная о моей глубокой преданности его отцу, Цицерон пригласил меня сопровождать его и Квинта к погребальному костру, чтобы попрощаться со старым хозяином. Я был обязан их отцу не меньше, чем они сами, ведь он в буквальном смысле сделал из меня человека: сначала дал мне образование, чтобы я помогал ему с библиотекой, а затем отпустил в путешествие со своим сыном.

Когда я наклонился, чтобы поцеловать его холодную руку, мне показалось, что я вернулся домой. Потом пришла мысль: а ведь я мог бы остаться здесь, быть слугой, жениться на девушке моего положения и, кто знает, даже обзавестись детьми! Мои родители были домашними рабами, но умерли в сорок с небольшим, хотя и не работали в поле. Исходя из этого, я тогда полагал, что мне остается жить не более десяти лет (разве можем мы знать, что уготовит нам судьба!), и с болью думал, что я уйду из этой жизни, не оставив после себя ничего и никого. Поэтому я решил при первом же удобном случае поговорить об этом с Цицероном. Вскоре такая беседа состоялась.

На следующий день после нашего прибытия в Арпин прах старого хозяина был помещен в семейную гробницу. Рядом поставили белую алебастровую урну с останками Луция, а затем рядом с гробницей закололи жертвенную свинью, чтобы это место оставалось священным.

Утром следующего дня Цицерон обошел унаследованное им поместье. Я сопровождал его – на тот случай, если бы понадобилось делать заметки. Поместье было неоднократно заложено и почти ничего не стоило, все давно пришло в упадок, и для его восстановления потребовалось бы много сил и средств. По словам Цицерона, хозяйство раньше вела его мать – отец был мечтателем и не умел надлежащим образом общаться с поставщиками, закупщиками и откупщиками. Пожалуй, впервые за последнее десятилетие Цицерон упомянул при мне о матери.

Мать Цицерона, Гельвия, умерла за двадцать лет до того, когда сам он был еще подростком, но уже уехал на учение в Рим. Сам я плохо помню ее. Говорили, что она была очень строгой и зловредной – из тех хозяек, которые делают метки на кувшинах с провизией, потом проверяют, не украли ли рабы что-нибудь, и секут их при обнаружении пропажи.

– Я никогда не слышал от нее ни одного слова похвалы, Тирон, – признался мне Цицерон. – Ни я, ни мой брат. А ведь я так старался угодить ей.

Он остановился и стал смотреть через поле в сторону быстрой и холодной как лед реки Фибрен, посередине которой находился островок с небольшой рощицей и полуразвалившейся беседкой.

– Как часто я приходил в эту беседку еще мальчишкой! – с грустью проговорил он. – Я сидел там часами и мечтал стать новым Ахиллом, правда побеждать мне хотелось не на полях битв, а на судебном ристалище. Помнишь, как у Гомера: «Превосходить, быть выше всех на свете!»

Цицерон замолк, и я понял, что настал мой час. Я заговорил – торопливо, бессвязно, неумело, выкладывая то, что было у меня на душе, убеждая его, что, оставшись здесь, мог бы привести в порядок его родовое гнездо. Пока я говорил, Цицерон продолжал смотреть на островок своего детства. Когда я умолк, он вздохнул и сказал:

– Я прекрасно понимаю тебя, Тирон, и сам чувствую нечто подобное. Это действительно наша родина – моя и моего брата, ведь мы происходим из древнего здешнего рода. Тут наши пращуры поклонялись богам, тут стоят памятники многим нашим предкам. Что еще я могу сказать? – Цицерон повернулся ко мне и посмотрел на меня чистым и незамутненным взглядом, хотя в последнее время он много и часто плакал. – Но задумайся над тем, что мы видели на этой неделе. Пустые, бездушные оболочки тех, кого мы любили. Задумайся над тем, как несправедливо поступает с нами смерть. Ах… – Он потряс головой, словно отгоняя ужасное видение, и вновь перевел взгляд на островок. – Что до меня, я не собираюсь умирать, пока у меня остается хотя бы одна неизрасходованная крупица таланта, и не намерен останавливаться, пока мои ноги способны передвигаться. А твоя судьба, мой дорогой друг, – сопровождать меня на этом пути. – Мы стояли рядом, и он легонько ткнул меня локтем в бок. – Ну же, Тирон! Ты – бесценный письмоводитель, ты записываешь мои слова едва ли не быстрее, чем я их произношу! И такое сокровище будет считать овец в Арпине? Ни за что! И давай больше не будем говорить о таких глупостях.

На этом моя пасторальная идиллия закончилась. Мы вернулись в дом, и в тот же день (или на следующее утро? – память иногда подводит меня) услышали топот копыт: лошадь подъезжала со стороны города. Шел дождь, и все набились в дом. Цицерон читал, Теренция вышивала, Квинт упражнялся в выхватывании меча, а Помпония устроилась на лежанке, жалуясь на головную боль. Она по-прежнему доказывала, что «государственные дела – это скучно», доводя этим Квинта до белого каления. «Надо же такое ляпнуть! – как-то раз пожаловался он мне. – Скучно? Да это живая история! Какая другая деятельность требует от человека всего, что у него есть – и самого благородного, и самого низменного? Что может быть более увлекательным? Что, как не государственные дела, нагляднее всего обнажает наши сильные и слабые стороны? С таким же успехом можно заявить, что скучна сама жизнь!»

Когда стук копыт смолк у наших ворот, я вышел и взял у всадника письмо с печатью Помпея Великого. Цицерон сломал печать, прочитал первые строки и издал возглас изумления.

– На Рим напали! – сообщил он нам. Даже Помпония подскочила на своей лежанке.

Цицерон торопливо прочитал все письмо и пересказал нам его содержание. Морские разбойники затопили консульский военный флот, отведенный на зиму в Остию, и захватили двух преторов, Секстилия и Беллина, вместе с их ликторами. Пираты пытались посеять ужас на побережье Италии. В столице начался переполох.

– Помпей требует, чтобы я немедленно явился к нему, – сообщил Цицерон. – Послезавтра он собирает в своем загородном поместье военный совет.

XI

Остальные не спеша продолжили путь, мы же с Цицероном сели в двухколесную повозку (он старался не садиться в седло), поехали в обратном направлении и к закату следующего дня добрались до Тускула. Ленивые домашние рабы с изумлением увидели хозяина, вернувшегося раньше, чем ожидалось, и засуетились, наводя порядок.

Цицерон принял ванну и сразу же отправился в спальню, однако, думаю, выспаться в ту ночь ему не удалось. Ночью мне показалось, что я слышу его шаги в библиотеке, а утром я обнаружил на столе наполовину развернутый свиток с «Никомаховой этикой» Аристотеля. Впрочем, государственные мужи привычны ко всему, они умеют быстро восстанавливать физические и душевные силы.

Войдя в комнату Цицерона, я обнаружил его полностью одетым. Ему не терпелось выяснить, что на уме у Помпея, и чуть свет мы уже тронулись в путь. Дорога вывела нас на берег Альбанского озера, и, когда розовое солнце поднялось над заснеженными вершинами горной гряды, мы увидели рыбаков, вытаскивавших сети из воды, неподвижной в этот безветренный час.

– Есть ли в мире страна прекраснее Италии? – не обращаясь ни к кому в особенности, спросил Цицерон. Ничего больше он не сказал, но я и без того знал, о чем он думает, поскольку и сам думал о том же. Мы оба испытывали облегчение, вырвавшись из Арпина с его обволакивающим унынием, ибо ничто не позволяет ощутить себя живым так, как созерцание смерти.

Вскоре наша коляска свернула с дороги и въехала во внушительные ворота. Усыпанная гравием дорожка, вдоль которой росли кипарисы, вела к дому, в ухоженном саду повсюду стояли мраморные изваяния, без сомнения привезенные военачальником из его многочисленных походов. Рабы-садовники сгребали опавшие листья и заботливо подстригали клумбы. Все говорило о сытости, самоуверенности и достатке.

Мы вошли в огромный дом, и Цицерон шепотом велел мне держаться поближе к нему. Стараясь быть незаметным, я, сжав в руках коробку со свитками и табличками, чуть ли не на цыпочках ступал следом за хозяином. Кстати, вот мой совет всем, кто хочет быть незаметным: передвигайтесь с сосредоточенным видом, непременно прихватив с собой свиток или какие-нибудь вещи – они, словно волшебный плащ, делают человека невидимым.

Помпей принимал гостей в атриуме, изображая влиятельного сельского господина. Рядом были его жена Муция, сын Гней, тогда одиннадцатилетний, и маленькая дочь Помпея, едва научившаяся ходить. Муция – привлекательная и величавая матрона из рода Метеллов – вскоре должна была перешагнуть тридцатилетний рубеж и была вновь беременна. Помпею было свойственно любить свою жену, кто бы ни был ею в это время. Муция смеялась какой-то шутке, и, когда позабавивший ее остряк обернулся, я увидел, что это не кто иной, как Юлий Цезарь. Я удивился, а Цицерон заметно насторожился, поскольку ранее мы видели рядом с Помпеем лишь привычную троицу: Паликана, Афрания и Габиния. Кроме того, Цезарь уже почти год был квестором в Испании. Как бы то ни было, он оказался здесь: как всегда гибкий, с чуть удивленным взглядом карих глаз и короткими прядями темных волос, тщательно зачесанными вперед. Но зачем я описываю внешность Цезаря? Сегодня его лицо знакомо всему миру!

Всего в то утро у Помпея собрались восемь сенаторов: он сам, Цицерон и Цезарь, трое уже упомянутых, близкий к нему пятидесятилетний ученый Варрон и Гай Корнелий, служивший квестором в Испании при Помпее. Последний наряду с Габинием был избран трибуном.

Идя сюда, я опасался, что буду выглядеть белой вороной среди высокопоставленных мужей, но, к счастью, этого не произошло. Другие гости Помпея также пришли с письмоводителями или носильщиками, и теперь все мы стояли на почтительном расстоянии, выстроившись в ряд. Принесли напитки, няньки увели детей, а Муция любезно попрощалась с каждым из гостей, особо выделив Цезаря. После этого рабы принесли стулья, чтобы все могли сесть. Я уже был готов выйти из атриума вместе с остальными слугами, когда Цицерон сообщил Помпею, что я знаменит на весь Рим изобретенным мной изумительным способом скорописи (он так и сказал), и предложил оставить меня, чтобы я занес на табличку каждое произнесенное слово. Я вспыхнул от смущения. Помпей окинул меня подозрительным взглядом, и на секунду мне показалось, что он ответит отказом. Однако, поразмыслив, полководец кивнул:

– Ладно, пусть остается. В конце концов, эта запись может оказаться полезной. Но при одном условии: с нее не будут снимать копий и свиток будет храниться у меня. Возражения есть?

Возражений не оказалось, после чего мне принесли табурет, и я уселся поодаль, приготовив восковые таблички и зажав в потной ладони железный стилус.

Стулья были расставлены полукругом. Когда все расселись, Помпей начал совещание. Как я уже говорил, он был начисто лишен дара публичного оратора, но, когда ему приходилось говорить в знакомой обстановке и в кругу людей, которых он считал своими сторонниками, от него веяло силой и властностью. После того как совещание закончилось и я расшифровал свои записи, у меня забрали табличку, но я запомнил почти все и теперь могу воспроизвести беседу едва ли не дословно.

Помпей начал с того, что сообщил присутствующим подробности нападения пиратов на Остию. Потоплено девятнадцать консульских боевых трирем, убито около двухсот человек, сожжены два склада с зерном, взяты в заложники два претора вместе с сопровождающими. Один из преторов осматривал зернохранилища, второй проверял флот. За их освобождение пираты потребовали выкуп.

– Если хотите знать мое мнение, – заявил Помпей, – то я считаю, что мы ни в коем случае не должны вести переговоры с пиратами. Это лишь толкнет их на дальнейшие беззакония.

Все согласно закивали. Помпей сообщил, что набег на Остию был не единичным событием, а одним из звеньев в длинной цепи преступлений, самыми вопиющими из которых было похищение благородной дамы Антонии с ее виллы на мысе Мизенум (ее отец возглавлял поход против пиратов), разграбление храмовых сокровищ в Кротоне и внезапные нападения на Брундизий и Кайету. Где будет нанесен новый удар?

Рим столкнулся с новым, незнакомым для себя врагом. Пираты не имели правительства, с которым можно было бы вести переговоры, не были связаны никакими договорами и соглашениями. Не было у них и единовластия. То была чума, одинаково опасная для всех, и эту смертельную заразу следовало выжечь каленым железом – иначе даже Рим, при всей своей военной мощи, не мог бы чувствовать себя в безопасности. Тогдашний порядок, когда консул возглавлял войска лишь в определенном месте и в течение отведенного ему срока, не позволял справиться с этой угрозой.

– Я начал изучать этот вопрос задолго до нападения на Остию, – заявил Помпей, – и с уверенностью могу сказать, что пираты – это особый враг, борьба с которым требует особого подхода. Теперь настал наш час.