– Так поставим же вопрос на голосование!
Требеллий поднялся со скамьи трибунов медленно и величаво и шагнул вперед. Нельзя было не восхититься отвагой этого человека, который не побоялся выразить несогласие со многими тысячами. Он поднял руку, изъявляя желание взять слово.
Бросив на него презрительный взгляд, Габиний громогласно обратился к толпе:
– Итак, граждане, позволим ли мы ему говорить?
– Нет! – раздался ответный рев.
Требеллий тонким от сильного волнения голосом завопил:
– Тогда я налагаю вето!
Это должно было означать, что закону пришел конец. Так происходило всегда в течение предыдущих четырех столетий, не считая трибунства Тиберия Гракха. Однако в то злосчастное утро Габиний, вновь призвав гудящую толпу к молчанию, спросил:
– Можно ли считать, что Требеллий говорит от имени всех вас?
– Нет! – прокатилось в ответ. – Нет! Нет!
– Есть ли тут кто-нибудь, от чьего имени он выступает?
Лишь завывание ветра стало ответом на эти слова. Даже сенаторы, поддерживавшие Требеллия, не осмеливались поднять голос. Находясь среди однотрибников, они были беззащитны – толпа растерзала бы их.
– Тогда, в соответствии с тем, как поступил Тиберий Гракх, я предлагаю отрешить Требеллия от должности трибуна, поскольку тот нарушил присягу и более не способен представлять народ. Призываю вас проголосовать немедленно!
Цицерон повернулся ко мне.
– А вот и начало представления, – пробормотал он.
Граждане стали недоуменно переглядываться, затем согласно закивали головами и зашумели, начав понимать, о чем идет речь. Во всяком случае, так вспоминаются мне те события теперь, когда я сижу в своей комнатке с закрытыми глазами и пытаюсь восстановить в памяти былое. Люди осознали: они в силах сделать то, чему не могут помешать даже высокородные мужи в сенате. Катул, Гортензий и Красс в великой тревоге начали пробиваться вперед, к собранию, требуя слушаний. Однако им не позволили пройти – Габиний поставил вдоль нижней ступени лестницы ветеранов Помпея, которые никого не пропускали. Особенно сильно переменился в лице Красс, утративший обычную выдержку. Лицо его сделалось красным и исказилось от гнева, он пытался взять трибунал приступом, но его отбрасывали назад. Заметив что Цицерон наблюдает за ним, Красс указал в его сторону и что-то выкрикнул, но мы не расслышали: Красс был далеко, а вокруг стоял невообразимый шум. Цицерон милостиво улыбнулся ему. Глашатай зачитал Габиниево законопредложение: «народ больше не желает, чтобы Требеллий был его трибуном», и счетчики отправились к местам голосования. Как всегда, первыми стали представители трибы Субурана. По мосткам они шли парами и, подав голос, спускались на форум по боковым ступенькам храма. Городские трибы следовали одна за другой, и каждая голосовала за отстранение Требеллия. Затем наступил черед сельских триб. Все это заняло несколько часов, в течение которых Требеллий стоял с посеревшим от тревоги лицом, то и дело переговариваясь со своим сотоварищем Росцием. На короткое время он исчез из трибунала. Я не видел, куда именно направился Требеллий, но догадываюсь, что он просил Красса освободить его от этой обязанности. На форуме сенаторы собирались в маленькие кучки, в то время как их трибы завершали голосование. Катул и Гортензий с мрачными лицами переходили от одного скопления людей к другому. Цицерон тоже кружил между сенаторами, оставив меня позади. С некоторыми он беседовал – например, с Торкватом и его давним союзником Марцеллином, которого тот убедил перейти в лагерь Помпея.
Когда семнадцать триб проголосовали против Требеллия, Габиний распорядился сделать перерыв. Он пригласил Требеллия на трибунал и спросил, готов ли тот склониться перед волей народа и тем самым сохранить за собой трибунат, или же есть необходимость призвать восемнадцатую трибу. Требеллий мог войти в историю как герой и отважный борец за свое дело, и я не раз задавался мыслью о том, не сожалел ли он на склоне лет о своем решении. Но, думаю, тогда он еще мечтал о государственной деятельности. После некоторого колебания он дал понять, что смиряется, и его вето было снято. Вряд ли стоит добавлять, что впоследствии он вызвал презрение обеих сторон и канул в безвестность.
Все взгляды теперь были обращены на Росция, второго трибуна Красса, и именно тогда, в самый разгар дня, у ступеней храма вновь появился Катул. Поднеся сложенные ладони ко рту, он завопил, обращаясь к Габинию и требуя слушаний. Как я уже упоминал, Катул пользовался у народа глубоким уважением за свою любовь к отечеству. Было трудно отказать ему, тем более что он был старшим по возрасту бывшим консулом в сенате. Габиний махнул рукой ветеранам, веля пропустить Катула, и тот, несмотря на почтенный возраст, с прыткостью ящерицы взбежал по ступеням храма.
– А вот это уже ошибка, – вполголоса сказал мне Цицерон.
Как позже сказал Габиний в разговоре с Цицероном, он счел, что аристократы перед лицом поражения пойдут на уступки во имя единства римлян. Как бы не так! Катул принялся метать громы и молнии по поводу lex Gabinia и незаконных приемов, примененных для проведения этого закона. По его словам, для республики было сумасшествием доверить свою безопасность одному человеку. Ведь война – рискованное занятие, особенно на море: что же сделается с главноначальствованием, если Помпей вдруг будет убит? Кто займет его место?
И толпа заревела в ответ:
– Ты!
Это был не тот ответ, которого хотел Катул. Польщенный, он тем не менее знал, что слишком стар для воинского ремесла. Что ему действительно было нужно, так это двойное начальствование – Красса и Помпея, ибо при всем своем презрении к Крассу он сознавал, что богатейший муж Рима по крайней мере станет противовесом мощи Помпея. Но Габиний уже начал понимать, что допустил ошибку, дав слово Катулу. Зимние дни коротки, а голосование надлежало завершить до заката. Грубо прервав бывшего консула, он заявил ему то, что обязан был заявить: пора переходить к голосованию. Росций тут же выскочил вперед и попытался внести официальное предложение о том, чтобы разделить главноначальствование, но народ уже начал уставать и не проявил желания слушать его. Толпа исторгла крик такой силы, что, как рассказывали позже, пролетавший над форумом ворон упал замертво. Все, что Росций мог сделать при таком гвалте, – это показать два пальца, налагая вето и отстаивая назначение двух верховных начальников. Габиний знал, что, если он предложит сместить еще одного трибуна, это обернется поражением для него и утратой возможности учредить в тот же день двойное начальствование. И кто знает, как далеко готова пойти знать, если ей ночью удастся собраться с силами? Поэтому он просто повернулся спиной к Росцию и приказал, несмотря ни на что, поставить закон на голосование.
– Вот оно, – сказал мне Цицерон, когда счетчики со всех ног бросились к своим местам. – Дело сделано. Беги в дом Помпея и скажи, что ему немедленно следует послать известие. Запиши: «Закон принят. Начальником будешь ты. Выступай сразу же. Сегодня к ночи будь в Риме. Твое присутствие необходимо, чтобы все успокоилось. Подпись: Цицерон».
Я убедился, что записал все слово в слово, и поспешил выполнять полученное задание, а Цицерон нырнул в пучину форума, чтобы оттачивать свое искусство – уговаривать, льстить, сочувствовать, порой даже угрожать. Ибо, согласно его философии, не существовало ничего, чего нельзя было бы создать, разрушить или исправить с помощью слов.
Итак, все трибы единогласно одобрили Габиниев закон, которому суждено было иметь гигантские последствия как для Рима, так и для всего мира.
Наступила ночь, форум опустел, бойцы разбрелись по своим лагерям. Твердокаменные аристократы собирались в доме Катула у вершины Палатина, приверженцы Красса – в его жилище, более скромном, стоявшем чуть ниже, на склоне того же холма, победоносные помпеянцы – в особняке своего вождя на Эсквилинском холме. Как всегда, успех оказал поистине волшебное действие. Насколько помню, десятка с два сенаторов набилось в таблинум Помпея, чтобы пить его вино в ожидании триумфального возвращения полководца. Комната была ярко освещена. Там царили густые запахи пота и выпивки вместе с грубым мужским весельем, которое нередко начинается после того, как схлынет напряжение. Цезарь, Африкан, Паликан, Варрон, Габиний и Корнелий – все оказались там, однако вновь пришедших было больше. Всех уже не упомню, но точно были Луций Торкват и его двоюродный брат Авл, а также Метелл Непос и Лентул Марцеллин, оба из знатных семей. Корнелий Сизенна, один из самых горячих сторонников Верреса, расположился как у себя дома, даже клал ноги на столы и стулья. Присутствовали двое бывших консулов – Лентул Клодиан и Геллий Публикола (тот самый Геллий, который все еще был уязвлен шуткой Цицерона по поводу философского собрания). Что до Цицерона, то он сидел отдельно, в соседней каморке, сочиняя благодарственную речь, которую Помпею надлежало произнести на следующий день. В то время мне казалось непостижимым его странное спокойствие, однако, бросая взгляд в прошлое, я склонен считать, что он ощущал некий душевный надлом. Наверное, он понимал: в Риме сломалось то, что трудно исправить даже при помощи его слов. Время от времени Цицерон отсылал меня в переднюю, чтобы узнать, не подъезжает ли Помпей.
Незадолго до полуночи прибыл гонец и сообщил, что Помпей приближается к городу по Латинской дороге. У Капенских ворот уже собралось множество ветеранов, чтобы сопровождать его до дома при свете факелов – на тот случай, если враги Помпея решатся на какой-нибудь отчаянный шаг. Однако Квинт, почти всю ночь круживший по городу совместно с квартальными заводилами, доложил брату, что на улицах все спокойно.
Наконец с улицы донеслись ликующие возгласы, возвестившие о прибытии великого мужа, и в следующее мгновение он был уже среди нас – неправдоподобно большой, улыбающийся, пожимающий руки, приятельски хлопающий кого-то по спине. Даже мне достался дружелюбный толчок в плечо. Сенаторы принялись уговаривать Помпея произнести речь, и Цицерон заметил – чуть громче, чем следовало бы:
– Он пока не может говорить – я еще не написал то, что ему следует сказать.
Я заметил, что на лицо Помпея набежала мимолетная тень. Как обычно, на помощь пришел Цезарь, залившийся искренним смехом. Сам Помпей вдруг улыбнулся, шутливо погрозив пальцем. Обстановка разрядилась, став непринужденной и чуть насмешливой, как на пирушке в шатре полководца после победы, когда все считают своим долгом немного поддеть триумфатора.
Каждый раз, когда в голове всплывает слово «империй», перед моими глазами, словно живой, предстает Помпей – такой, каким он был той ночью. Склонившись над картой Средиземноморья, он раздавал куски суши и моря с тою же небрежностью, с какой обычно разливают вино («Можешь взять себе Ливийское море, Марцеллин. А тебе, Торкват, достанется Западная Испания…»). И такой, каким он был утром, явившись на форум, чтобы забрать свою награду. Летописцы позже укажут, что двадцать тысяч человек устроили давку в сердце Рима, желая увидеть, как Помпея назначат начальствовать над всем миром. Толпа была настолько велика, что даже Катул с Гортензием не решились на последнюю попытку к сопротивлению, хотя, я уверен, очень того хотели. Вместо этого они стояли бок о бок с другими сенаторами, приняв самый добродушный вид, на какой были способны. А Крассу не хватило сил даже на это – что, впрочем, неудивительно, – и он предпочел не приходить вовсе. Речь Помпея, короткая, свелась в основном к выражению благодарности. Составил ее, конечно, Цицерон. Прозвучал, помимо прочего, и призыв к единству. Впрочем, Помпею не было особой нужды говорить – одного его присутствия оказалось достаточно, чтобы цена хлеба на рынках упала вдвое. Столь велика была вера, которую он вселял в народ. А завершил Помпей свое выступление блестящим театральным жестом, придумать который мог только Цицерон:
– Я вновь облачаюсь в одежду, столь знакомую и дорогую мне, – священный красный плащ римского полководца. И не сниму ее, пока не одержу победу в этой войне, а любой иной исход означает для меня смерть!
Подняв в приветствии руку, он сошел с помоста, вернее, отплыл с него на волне криков одобрения. Рукоплескания еще продолжались, когда Помпей, уже покинув ростру, внезапно показался вновь – уверенно поднимающийся по ступеням Капитолия, в ярко-пурпурном плаще, который служит отличительным знаком действующего проконсула. Все сходили с ума от восторга, а я украдкой посмотрел в ту сторону, где стояли Цицерон и Цезарь. На лице Цицерона застыло отвращение с примесью насмешки, Цезарь же явно был восхищен, будто уже узрел собственное будущее. Помпей же проследовал к Капитолийской триаде, где принес в жертву Юпитеру быка, после чего незамедлительно покинул город, не попрощавшись ни с Цицероном, ни с кем-либо еще. Пройдет шесть лет, прежде чем он вернется сюда.
XIIIНа ежегодных преторских выборах летом того года Цицерон опережал всех. Подготовка к ним вышла неприглядной и бессвязной, поскольку ей предшествовала борьба вокруг Габиниева закона, когда доверие между сторонниками различных деятелей было разрушено. Передо мной лежит письмо, которое Цицерон написал тем летом Аттику, выражая отвращение ко всем проявлениям общественной жизни: «Трудно поверить, насколько за такой короткий срок, как ты увидишь, обстоятельства ухудшились сравнительно с тем, в каком состоянии ты оставил их»[28].
Дважды голосование приходилось прерывать досрочно из-за драк, вспыхивавших на Марсовом поле. Цицерон подозревал Красса в подкупе черни для срыва голосования, но не нашел доказательств этого. Какова бы ни была истина, лишь к сентябрю восемь избранных преторов смогли собраться в сенате, чтобы определить, кто в каком суде будет председательствовать. По обычаю, они тянули жребий.
Самой заманчивой была должность городского претора, который в те времена ведал всеми судебными делами и считался третьим лицом в государстве после двух консулов. Он устраивал Аполлоновы игры[29]. Эта должность пленяла всех, возглавить же суд по растратам не желал никто ни за какие блага – работа была выматывающей.
– Конечно же, мне хотелось бы стать городским претором, – доверительно поведал мне Цицерон, когда мы с ним направлялись тем утром в сенат. – И я скорее удавился бы, чем согласился целый год расследовать растраты. Но я соглашусь на любую должность в промежутке между этими двумя.
Настроение у него было приподнятое. Выборы наконец состоялись, и он получил наибольшее число голосов. Помпей покинул не только Рим, но и Италию, так что Цицерону не пришлось бы постоянно находиться в тени великого мужа. Теперь Цицерон вплотную приблизился к консулату – на расстояние вытянутой руки.
Церемония жеребьевки всегда собирала полный зал зрителей, поскольку сочетала важное государственное дело с игрой случая. К тому времени, когда мы пришли, большинство сенаторов уже собрались. Цицерон был встречен шумными приветствиями – восторженными возгласами со стороны своих старых соратников из числа педариев и презрительными выкриками аристократов. Красс, по своему обыкновению, развалился на передней консульской скамье, глядя на Цицерона из-под опущенных век, словно кот, который притворяется спящим, наблюдая за прыгающей поблизости птахой. Итоги выборов в целом соответствовали ожиданиям Цицерона, и, если я назову вам остальных новоизбранных преторов, вы получите неплохое представление о том, как тогда вершились государственные дела. Помимо Цицерона, были еще лишь двое мужей, наделенных изрядными способностями. Оба спокойно дожидались своей очереди тянуть жребий. Самым одаренным, несомненно, был Аквилий Галл – некоторые считали его законником лучше Цицерона. Он уже был уважаемым судьей и обладал качествами, делавшими его образцом для подражания, – такими, как блестящий ум, скромность, справедливость, доброта, великолепный вкус. А вдобавок – роскошным особняком на Виминальском холме. Памятуя обо всех этих достоинствах, Цицерон намеревался предложить Аквилию, который был старше его, вместе побороться за консульство. С Галлом мог сравниться, во всяком случае, по весу в обществе, Сульпиций Гальба, принадлежавший к известной аристократической фамилии, у которого в атриуме висело множество масок консулов. Не оставалось никаких сомнений в том, что он станет одним из соперников Цицерона в борьбе за консульскую должность. Честный и способный, он отличался также резкостью и надменностью, что обернулось бы против него в случае напряженной борьбы. Четвертым по одаренности был, полагаю, Квинт Корнифиций, хотя его высказывания иногда звучали до того нелепо, что вызывали у Цицерона смех. Этот богач, рьяный защитник старых верований, беспрестанно твердил о том, что Рим должен бороться с упадком нравов. Цицерон называл его «кандидатом богов».
У тех, кто следовал за этими мужами, особых достоинств, боюсь, не наблюдалось. Примечательно, что четверо остальных свежеизбранных преторов в свое время были изгнаны из сената – кто за денежную недостачу, а кто и за нехватку совести. Самым пожилым из них был Вариний Глабер, один из тех неглупых и вечно недовольных людей, которые уверены в своем жизненном успехе и не могут поверить в неудачу, когда она постигает их. Семь лет назад он уже был претором, и сенат вверил ему войско для подавления восстания Спартака. Однако его слабые легионы терпели от взбунтовавшихся рабов поражение за поражением, и он, покрытый позором, на время исчез из общественной жизни. За ним шел Гай Орхивий – «сплошной напор и ни капли одаренности», как определил его Цицерон. Тем не менее он пользовался поддержкой крупного объединения избирателей. На седьмое место в умственном отношении Цицерон ставил Кассия Лонгина – «бочонок сала», как иногда именовали этого человека, самого толстого в Риме. Таким образом, на восьмом месте оказывался не кто иной, как Антоний Гибрида – тот самый пьяница, который взял себе в жены девчонку-рабыню. Цицерон согласился помочь ему на выборах: пусть среди преторов окажется хотя бы один, чьего честолюбия можно не слишком опасаться.
– Знаешь ли, почему его кличут Гибридой? – спросил меня как-то раз Цицерон. – Он наполовину человек, наполовину безмозглый скот. Хотя лично я не вижу в нем человеческой половины.
Однако боги, так почитаемые Корнифицием, не упускают случая покарать человека за подобную спесь, и в тот день они примерно наказали Цицерона. Жребий предстояло тащить из древней урны, которая использовалась столетиями. Председательствовавший консул Глабрион начал вызывать кандидатов в алфавитном порядке; первым шел Антоний Гибрида. Он запустил дрожащую руку в урну за табличкой и передал свой жребий Глабриону, который, приподняв бровь, зачитал вслух:
– Городской претор.
На секунду все присутствующие онемели, а затем зал огласился таким громким хохотом, что голуби, гнездившиеся под крышей, взлетели, роняя перья и помет. Гортензий и еще кое-кто из аристократов, знавшие, что Цицерон помогал Гибриде, показывали на оратора пальцем и хлопали друг друга по плечу в знак насмешки. Красс так развеселился, что едва не упал со своей скамьи, в то время как Гибрида, которому предстояло стать третьим лицом в государстве, просто сиял: несомненно, он истолковал презрительный смех как выражение радости.
Я не видел лица Цицерона, но мог догадаться, какая мысль крутится у него в голове: к его личному невезению прибавится еще безудержное расхищение государственных средств. Вторым пошел Галл, которому достался суд, ведавший избирательным законодательством. Толстяк Лонгин получил в свое ведение дела об измене. А когда «кандидат богов» Корнифиций был вознагражден за свою веру уголовным судом, будущее начало выглядеть откровенно мрачным, и я приготовился к худшему. Но, к счастью, перед нами был еще Орхивий. Он-то и вытянул суд по растратам. А когда Гальбе достался суд по насильственным действиям против государства, перед Цицероном осталось лишь две возможности: или вновь заняться знакомыми ему вымогательствами, или же стать претором по делам чужеземцев, то есть подчиненным Гибриды, – незавидная участь для умнейшего в городе мужа. Он шел по помосту навстречу своему жребию, горестно качая головой: мол, сколько ни хитри, а в государственных делах все решает случай. Цицерон сунул в урну руку и вытащил то, что было ему суждено, – дела о вымогательствах. Просматривалось некое приятное совпадение в том, что объявление о выпавшем жребии зачитал именно Глабрион – бывший председатель суда, где сделал себе имя Цицерон. Претором по делам чужеземцев сделался Вариний, жертва Спартака. Все суды на предстоящий год были обеспечены председателями, и, кроме того, предварительно определились кандидаты в консулы.
Увлекшись круговертью событий государственной важности, я чуть было не забыл упомянуть о том, что той весной забеременела Помпония. Сообщая об этом Аттику, Цицерон в порыве ликования писал: «вот доказательство того, что брак с Квинтом все-таки дает плоды». Дитя – здоровый мальчик – появилось на свет вскоре после преторианских выборов. Меня пригласили присутствовать при обряде очищения на десятый день после рождения ребенка. Это стало для меня предметом особой гордости и признаком того, что мое положение в семье стало еще более высоким. Церемония состоялась в храме богини Теллус[30], неподалеку от родового жилища. Вряд ли хоть кто-нибудь на свете любил своего племянника так же горячо, как Цицерон. Он настоял на том, чтобы заказать у серебряных дел мастера великолепный амулет для младенца. После того как малыш Квинт, которого жрец окропил водой, оказался на руках у Цицерона, я внезапно осознал, насколько тому хотелось иметь собственного сына. Стремление любого мужа стать консулом, должно быть, во многом обусловлено желанием того, чтобы его сын, и внук, и сыновья его сыновей – и так до бесконечности – могли в соответствии с ius imaginum[31] выставлять его посмертную маску в семейном атриуме. Что толку заботиться о славе семейного имени, если роду суждено прерваться, даже не начавшись? Теренция стояла у противоположной стены храма и внимательно следила, как ее муж нежно поглаживает щечку младенца кончиком мизинца, Видимо, она думала о том же.
Рождение ребенка часто заставляет взглянуть на будущее по-новому, и я уверен, что именно поэтому Цицерон вскоре после рождения племянника позаботился о помолвке Туллии, которой тогда было десять лет. Для него она по-прежнему оставалась светом очей, и он, при всей занятости судебными и государственными делами, почти каждый день выкраивал хотя бы немного времени, чтобы почитать дочери или поиграть с ней в какую-нибудь игру. Свой замысел он обсудил сначала с ней, а не с Теренцией, проявив, как всегда, и нежность, и хитрость.
– Скажи-ка, – обратился он к Туллии однажды утром, когда мы втроем были в комнате для занятий, – не хотела бы ты когда-нибудь выйти замуж?
Та ответила, что хотела бы, и даже очень. Цицерон полюбопытствовал, кого ей хотелось бы получить в мужья.
– Тирона! – вскричала Туллия, обхватив меня руками.
– Боюсь, у него совсем нет времени на то, чтобы обзавестись женой, – торжественно ответил Цицерон. – Ему приходится слишком много работать, помогая мне. Не назовешь ли кого-нибудь еще?
Туллия знала лишь немногих мужчин, достигших зрелого возраста, и ей не пришлось долго раздумывать: с ее уст слетело имя Фруги, который со времен дела Верреса был возле Цицерона так долго, что стал почти членом семейства.
– Фруги! – воскликнул Цицерон так, словно эта идея буквально только что осенила его самого. – Отличная мысль! А ты уверена, что тебе нужно именно это? Уверена? Давай сейчас же пойдем и скажем маме.
Так Теренция оказалась побежденной на собственном поле. Муж оставил ее с носом ловко, точно какого-нибудь слабоумного аристократа в сенате. Не то чтобы ей так уж претил Фруги. Он казался Теренции вполне подходящим женихом: учтивый, рассудительный молодой человек, которому исполнился двадцать один год, из очень знатной семьи. Но она была достаточно проницательна и понимала, что Цицерон готовит себе преемника, которого собирается обучить и вывести на общественное поприще – по сути, вместо собственного сына. И это, несомненно, вызывало у нее тревожные мысли. А на угрозы Теренция всегда отвечала предельно резко. Церемония обручения состоялась в ноябре, и все прошло довольно гладко. Фруги, которому невеста, надо сказать, была весьма по сердцу, застенчиво надел ей на палец кольцо под одобрительными взглядами представителей обоих семейств и их домочадцев. Было условлено, что свадьба состоится пять лет спустя, когда Туллия достигнет зрелости. Но в тот вечер между Цицероном и Теренцией случилась одна из самых яростных ссор. Разыгралась она в таблинуме, прежде чем я успел убраться оттуда. Цицерон сделал вполне невинное замечание о том, что семейство Фруги тепло встретило Туллию. Зловеще помолчав, Теренция ответила, что семейка в самом деле приветливая, что, впрочем, неудивительно, если учесть…
– Учесть что? – обреченно спросил Цицерон. Он, судя по всему, уже считал ссору неизбежной, как рвоту после поедания несвежей устрицы. А с тем, что неизбежно, лучше разобраться сразу.