Надеюсь, читатель не сочтет, что я злоупотребил его терпением, сопроводив представление собственной персоны рассказом о нравах и обычаях моей страны. Их заботливо привили мне, и след, отпечатавшийся на моем образе мыслей, не изгладился временем, а претерпенные несчастья и превратности судьбы лишь закалили и укрепили в приверженности к ним; потому что какой бы ни была любовь к родному краю – истинной или воображаемой, и чем бы она ни вызывалась – преподанной моралью или природным чувством – я до сих пор с радостью оглядываюсь на первые годы своей жизни, хотя радость моя в немалой мере омрачена печалью. (71)
Наиболее скептически настроенным читателям Эквиано захотелось бы получить еще более надежное подтверждение, знай они, что внешние источники, как то запись о крещении и судовые списки, свидетельствуют о том, что родился он скорее в Америке, чем в Африке, и что, судя по метеорологическим, флотским и газетным источникам, ему, вопреки собственным утверждениям, не могло быть одиннадцати лет, когда он, по его словам, был похищен в Африке. Впервые он оказался в Англии в середине декабря 1754 года, а не «примерно в начале весны 1757 года» (98), как пишет сам.[33] Учитывая, что от похищения в Африке до прибытия в Англию прошло, согласно автобиографии, около четырнадцати месяцев, во время похищения ему должно было быть всего семь-восемь лет, и когда мы впервые встречаемся с ним в Африке, он определенно выглядит младше одиннадцати.[34]
Чем бы мы ни считали рассказ Эквиано об Африке – историческим вымыслом или обычной автобиографией, – сила его во многом исходит от доносящегося до читателя наивного детского голоса. Эквиано надеялся, что читатели, получив романтизированные детские воспоминания, сделают на это скидку. Он также знал, что читателя потрясет жестокое разрушение его невинного детского мирка. И неважно, был ли его рассказ вымыслом или правдой, легко вообразить, почему эмоционально он мог нуждаться в такого рода истории. Порабощение, где бы оно ни произошло первоначально – в Африке или Южной Каролине, – оборвало его африканские корни, решительно отрезав от прошлого вне рабства. Создание или воссоздание африканского прошлого позволяло выковать личную или национальную идентичность иную, нежели навязанная европейцами, автобиография позволяла публично переделать себя. Одна из целей Эквиано в «Удивительном повествовании» состояла в демонстрации того, что он заслужил свой успех и пришел к нему самостоятельно.
Эквиано описывает себя как исключительного ребенка, которому судьбой было предначертано великое будущее в райской стране, которой он скоро лишится. У его отца, «кроме множества невольников, было многочисленное потомство, из которого семеро детей пережили младенчество, в их числе я и сестра – единственная его дочь. Поскольку я был младшим из сыновей, то, конечно же, стал любимцем у матери и постоянно находился при ней, а она прилагала особенное старание к моему воспитанию. С детских лет меня обучали военному искусству, целыми днями я занимался стрельбой и метанием копья, а мать награждала меня за успехи знаками отличия, как водилось у наших великих воинов» (72). Как порабощенный представитель знатного рода, столь частый герой вымышленных историй о работорговле, Эквиано представляется обладателем высокого статуса в «стране Ибо»: «…тех детей, кому наши мудрецы прочат счастливую жизнь, демонстрируют всем желающим. Помню, поглядеть на меня приходило множество людей, и меня даже носили показывать в другие места… [наших детей] называют в честь какого-либо события, или случая, или знаменательного прорицания, имевшего место при их рождении. Я получил имя Олауда, что на нашем языке означает изменение судьбы и также удачу, или человека избранного, обладающего громким голосом и красноречивого» (63). Он ничего не сообщает о значении имени Эквиано, которое современные ученые весьма правдоподобно относят к возможным вариантам имен Эквуно, Эквуано или Эквеано.[35]
«Насколько позволяют судить скудные воспоминания [Эквиано]», в квазиавтономии, характерной для деревень игбо в Бенине, «все управление находилось в руках местных вождей или старейшин». Не названный по имени отец Эквиано «был одним из вождей или старейшин… и носил титул эмбренчё; слово это… выражало высшее отличие и буквально означало на нашем языке отметину на теле, свидетельствующую о знатности». Как один из эмбренчё или мгбуричи («люди с такими отметинами»), которые «разрешали споры и наказывали виновных», он прошел через обряд рубцевания или шрамирования, которому подвергаются получившие «право на такую отметину», для чего «надрезают кожу поперек лба в верхней его части и стягивают к бровям; затем трут оттянутый лоскут теплой рукой до тех пор, пока она не усохнет и не превратится в толстый рубец, пересекающий нижнюю часть лба». Эквиано «было от роду назначено получить [такую отметину]». Для некоторого числа современных критиков «нескольких слов его родного языка, упомянутых в «Удивительном повествовании», достаточно, чтобы развеять сомнения в принадлежности Эквиано к народу игбо… Слово «эмбренчё»… соответствует современному мгбуричи, как называют получивших или имеющих ичи, шрамы на лице, признак высокого статуса. Слово это встречается и у других ранних авторов».[36] На это, однако, можно возразить, что слов, предположительно относящихся к языку игбо, так мало (меньше десяти), что он мог легко узнать их и за пределами Африки.
Хотя ему было предначертано высокое положение, ребенок, которого рисует Эквиано, представляется необыкновенно ранимым и уязвимым, настолько, что если бы ему действительно было одиннадцать лет, многих читателей сильно удивила бы его инфантильность. Он рассказывает, что «постоянно» находился при матери, даже когда не следовало: «Также и женщинам в известные дни запрещается входить в жилище, касаться кого-либо или дотрагиваться до чужой пищи. Я был так привязан к матери, что не мог оставаться без нее или избегать соприкосновений с ней в подобные дни, вследствие чего мне приходилось жить с ней отдельно в маленьком домике, предназначенном специально для этой цели, до тех пор, пока не будут сделаны приношения и мы не очистимся» (63). Африканский мальчик породил Эквиано-писателя, и оба представляли собой исключительные личности, занимающие идеальные эмоциональные, интеллектуальные и социальные позиции для наблюдения и оценивания общества, в которых оказались. Как и мужчина, мальчик был необыкновенным по природе и положению.
Эквиано дает замечательную этнографическую зарисовку культуры игбо восемнадцатого столетия. Он рассказывает, что родился в 1745 году в «части Африки, известной под названием Гвинея, где происходит торговля рабами». Уверенность в дате своего рождения скорее зароняет сомнение, чем укрепляет доверие к рассказу, поскольку никакими записями она подтверждаться не могла. Из многих царств между Сенегалом и Анголой «наиболее значительное – Бенин, замечательное как размером и богатством, так и плодородностью возделываемой земли, могуществом царя, а также многочисленностью и воинственностью жителей… Длина его береговой линии всего около 170 миль, однако вглубь Африки страна уходит на расстояние, до сих пор еще не изведанное ни одним путешественником и ограничиваемое, по-видимому, лишь империей Абиссиния приблизительно в полутора тысячах миль от океана». Из «множества провинций и областей», составляющих Бенин, родина Эквиано – «одна из самых отдаленных и изобильных, называемая Ибо… в очаровательной плодородной долине под названием Эссака». Область «Ибо» располагалась так далеко в глубине страны, что Эквиано «никогда не приходилось слышать ни о белых людях или европейцах, ни об океане», и, что было весьма типично для слабо организованной конфедерации квазиавтономных политических образований, составлявших Бенин восемнадцатого века, ее «зависимость от царя Бенина была почти лишь номинальной» (50).
В обществе игбо женщин за прелюбодеяние наказывали «отданием в рабство или смертью» (51). Правосудие, однако, могло проявлять и милосердие: «одну женщину судьи признали виновной в измене и отвели, как того требует закон, к мужу, чтобы он наказал её по своему усмотрению. Он определил, что наказанием станет смерть, но перед самой казнью выяснилось, что у неё был грудной младенец, и ни одна из женщин не соглашалась взять на себя заботу о нём; и она была пощажена ради этого ребенка». Мужья, однако, «не соблюдают по отношению к женам той же верности, что ожидают от них, не отказывая себе в других женщинах, хотя и редко более чем в двух». Родители обычно сговаривают пары еще в детстве, хотя мужчины могут свататься и сами. О помолвке объявляют торжественно и публично с тем, чтобы никто другой не стал ухаживать за девушкой. Позднее, на другом торжестве в доме жениха, родители невесты «отводят ее к жениху» (52) и «повязывают вокруг пояса хлопковый шнурок толщиной с гусиное перо, которое не позволяется носить никому, кроме замужних женщин». Друзья новобрачных одаряют их приданым, «включающим обычно участок земли, невольников и скот, домашнюю утварь и сельскохозяйственные орудия». Доминирующая роль мужа не должна удивлять, принимая во внимание, что «родители жениха… передают подарки для невесты ее родителям, чьей собственностью она являлась до замужества; после же этого она считается собственностью только своего мужа» (53). Как «глава семьи», муж «обычно принимает пищу в одиночестве», а женщины, дети и рабы сидят отдельно (54).
Как и другие общественные события, свадьбы празднуются с музыкой и танцами. «Почти все в нашем народе – танцоры, музыканты и поэты» (53) – в этой характеристике удивляет только добавление «поэты», каковое призвано было поколебать уверенность читателей Эквиано, что лишь дописьменная гомеровская Греция и кельтская Британия были народами поэтов. В описании Эквиано поэзия «ибо» представляет собой театрализованные пляски в сопровождении разнообразных инструментов:
Любое знаменательное событие – триумфальное возвращение с битвы или другие случаи всеобщего ликования – отмечается танцами под музыку и подходящие к случаю песни. Собрание разделяется на четыре группы, танцующие отдельно или по очереди, и каждая – на особый манер. Первая состоит из женатых мужчин, изображающих военные подвиги и битву. За ними, во второй группе, следуют замужние женщины. Юноши составляют третью, а девушки – четвертую. Каждая представляет занятную сцену из настоящей жизни, как то: великий подвиг, домашняя работа или сельское развлечение; и, поскольку тема танца обязательно злободневна, он всегда содержит в себе что-то новое. Это привносит в наши танцы дух и разнообразие, которые я едва ли встречал где-либо еще. (53)[37]
По воспоминаниям Эквиано, народ «ибо» исповедовал монотеизм с зачатками концепции духовности и вечности:
Наш народ верит в единого Создателя всего сущего, который живет на солнце; живот его так перетянут поясом, что он не может ни есть, ни пить; некоторые также утверждают, что он курит трубку – это и наша любимая забава. Считается, что он управляет всем происходящим в мире, особенно смертью или пребыванием в неволе; но не помню, чтобы приходилось слышать о загробном мире. Некоторые из нас, впрочем, до некоторой степени верят в переселение душ. Они полагают, что не переселившиеся души, принадлежавшие их близким друзьям или родственникам, всегда присутствуют рядом, оберегая от злых духов или недругов. (61)
Хотя у «ибо» не существует «мест для публичных богослужений, но есть жрецы и колдуны, или мудрецы», которые «были также нашими докторами или целителями». Люди почитали их, потому что они «владели необычными методами расследования супружеских измен, краж и отравлений». Они также «ведут летоисчисление и занимаются прорицаниями, что и выражает их название – Ah-affoe-way-cah, что означает исчислители или годовые люди, ибо год наш называется Ah-affoe»[38] (64).
Многие религиозные практики и верования «ибо» походят на те, что можно найти в Ветхом Завете: «Мы также практиковали обычай обрезания (свойственный, как я полагаю, тому народу), приносили жертвы всесожжения и совершали омовения и очищения в тех же случаях, что и они». Чистоплотность «составляет часть религии, и потому мы совершаем множество очищений и омовений; если мне не изменяет память, делаем мы это так же часто и при тех же обстоятельствах, что и иудеи». Также соблюдалась заповедь не поминать имя Господа всуе: «Помню, что мы никогда не оскверняли дорогие нам имена, напротив, всегда упоминали их с большим почтением; и нам вовсе незнакомы сквернословие и все те оскорбительные и бранные речения, столь охотно и изобильно находящие применение в языках более цивилизованных народов» (63).
Экономика «Ибо» сельскохозяйственная и по большей части скорее самодостаточная, нежели рыночная и зависящая от торговли с иноземцами, поэтому деревня Эквиано представляет собою микрокосм всего царства: «Образ жизни и способ правления у народа, мало торгующего с другими странами, обычно самого простого свойства, и отражением того, каким образом управляется целый народ, может служить устройство жизни в отдельной семье или деревне» (51). «Необычайно богатая и плодородная», его земля «Ибо» «в изобилии родит все виды съедобных растений». «Обширные пространства заняты полями маиса, хлопка и табака», выращивается «множество чудесных фруктов, которых я никогда не видел в Европе; в изобилии встречается камедь различных видов и мед». Так как «больше всего людей занято в сельском хозяйстве… и все усердие наше прилагаем мы к возделыванию этих даров природы… то мы с самых ранних лет приучаемся к труду» (58). «Поскольку нравы наши просты, то и роскошь чрезвычайно редка» и «образ жизни у нас очень прост, местным жителям пока еще незнакомы кулинарные изыски, портящие вкус» (54). Пищу их составляет говядина, козлятина и мясо птицы, приправленные «перцем и другими специями», а также «солью, получаемой из древесной золы». Главные их овощи – «плантаны, ид [съедобное клубневое растение], ямс, бобы и маис». Домашний скот «является также главным богатством нашей страны и основным предметом торговли». Эквиано явился из культуры, склонной к воздержанности и где «чистоплотность вообще чрезвычайно высока во всяких обстоятельствах», а «крепкое спиртное… совершенно неизвестно», и употребляется только пальмовое вино. Их «главный предмет роскоши» – благовония (55). «Каждый привносит что-нибудь в общее дело; и, поскольку безделье нам неведомо, у нас не бывает нищих» (58).
Преимущества такого сочетания умеренной жизни и здоровых упражнений очевидны:
Плантаторы Вест-Индии предпочитают рабов из Бенина или страны Ибо рабам из любых других частей Гвинеи за их выносливость, сметливость, честность и усердие. Эти достоинства благоприятно сказываются на здоровье наших людей, на их энергичности и деятельности; и я бы добавил еще – на привлекательности. Уродство, я хочу сказать физическое, нам неведомо. Конечно, понятия внешней красоты весьма относительны, но доказательством моего утверждения могут служить многие уроженцы земли Ибо, проживающие ныне в Лондоне. Помню, в бытность мою в Африке я видел троих детей, двое из которых были довольно светлокожими, а один – совершенно белым, и все местные жители, не исключая и меня, единодушно признавали их уродцами в том, что касается внешности. Наши женщины также были необычайно привлекательны, по крайней мере, в моих глазах, грациозны и скромны, почти робки; и никогда мне не приходилось слышать, чтобы какая-то из них вела себя до замужества распущенно. Они также замечательно веселы. Поистине, жизнерадостность и приветливость – две главные отличительные черты нашего народа. (58)
Архитектура «ибо» своей простотой отражает первейшие ценности народа – гостеприимство и независимость: «При устройстве домов мы больше заботимся об удобстве, нежели о красоте», как для хозяев, так и «для приема друзей» (56). В них «никогда не бывает больше одного этажа… Для возведения домов, устроенных и обставленных таким образом, не требуется большого умения». Независимость смягчается общественной взаимопомощью: «Любому мужчине достанет на это способностей зодчего. В строительстве принимают участие все соседи, в благодарность же получают лишь праздник, не ожидая ничего сверх того». Если семья хозяина многочисленна и владеет значительным числом невольников, то «поселение нередко представляется целой деревней» (56). Все взрослые разделяют ответственность за безопасность построенной сообща деревни: «Обращению с оружием обучаются все, даже женщины умеют сражаться и отважно выступают на врага вместе с мужчинами. Каждая область способна выставить отряд ополчения» (60). Образ ополчения как первой линии местной обороны должен был понравиться читателям Эквиано, разделявшим распространенное среди британцев недоверие к профессиональной регулярной армии.
Описание Эквиано своей «необычайно богатой и плодородной» области «Эссака» в стране «Ибо» напоминает ностальгический образ романтизированной сельской Англии, предложенный Оливером Голдсмитом в поэме «Покинутая деревня» (1770). В отличие от некогда самодостаточной деревни Голдсмита, ныне опустевшей и разрушенной злом коммерции и роскоши, «Эссака», описываемая Эквиано, остается почти незатронутой связями с внешним миром. Поэтому по крайней мере в памяти Эквиано «Эссака» продолжает существовать в настоящем времени, не подверженная торговому развитию. «При таком положении вещей деньги имеют малую пользу», хотя какие-то монеты все-таки имеют хождение. Товары, производимые игбо, используются лишь для местного потребления: «хлопчатая ткань… глиняные изделия, украшения, оружие и сельскохозяйственный инвентарь». Продукция сельского хозяйства обменивается на рынках на «огнестрельное оружие, порох, шляпы, бусы и сушеную рыбу, которые приносят «люди крепкого сложения [сильные, мощные] с кожей цвета красного дерева; мы называем их ойе-эбойе, что означает «красные люди издалека». Хотя «ойе-эбойе» может быть вариантом слова ойибо, в девятнадцатом веке означавшего на игбо «белого человека», Эквиано явно использует его применительно к другим африканцам, возможно работорговцам аро[39]. До этого времени, рассказывает он, ему не приходилось ни видеть европейцев, ни даже слышать о них.[40]
Однако те немногие товары, что получают «ибо» из внешнего мира, поступают по очень высоким ценам. Люди «ойе-эбойе» связывают «Ибо» с трансатлантической работорговлей:
Они водят через наши земли невольников; при этом от них требуют строжайшего отчета в том, что невольники были добыты до того, как им позволили пройти через нашу землю. Иногда, правда, мы и сами продавали им рабов, но то были лишь пленные воины или же соплеменники, осужденные за похищение людей, или прелюбодеяние, или иные преступления, которые мы почитаем наиболее отвратительными. Эти случаи похищения наводят меня на мысль о том, что, несмотря на все строгости, главным их занятием в наших краях было умыкать наших людей. Припоминаю также, что они носили с собою большие мешки, применение которых для этой гнусной цели я имел печальную возможность наблюдать недолгое время спустя. (58)
Эквиано, конечно, не обходит молчанием проблему соучастия африканцев в трансатлантической работорговле, но проводит ясное различие между случаями и последствиями местного африканского рабства и системой рабского труда, практикуемой европейцами. Трансатлантический купец – «просвещенный торговец», по насмешливому наименованию Эквиано, – пользуется плодами военного искусства африканских мужчин и женщин:
Сражения эти, насколько я помню, представляли собой нападение одной небольшой страны или области на другую для захвата пленных или для грабежа. Возможно, их склоняли к этому купцы, привозившие в наши края европейские товары, о которых я упоминал. Этот способ добычи невольников распространен в Африке; полагаю, что именно так добывается большинство рабов, а также путем похищения[41]. Пожелав приобрести рабов, купец обращается к вождю и искушает своими товарами. И если вождь столь же легко поддается соблазну и с таким же малым отвращением соглашается на цену, предложенную за свободу собрата, как и просвещенный торговец. (60)
Рабы в обществе «ибо» являются в сущности членами семьи:
Пленники, которых не продали и не выкупили, сделались рабами: но как отлично их положение от положения невольников в Вест-Индии! У нас они трудятся не больше других членов сообщества, даже хозяев; их пища, одежда и жилища почти такие же (им лишь не разрешается есть вместе со свободнорожденными); и они едва ли отличаются от нас чем-либо, кроме той высшей степени важности, которой наделен в нашей стране глава семьи, и той власти, которую он осуществляет над каждой частью своего владения. Впрочем, некоторые из них даже сами имеют в собственности невольников, которых используют по своему усмотрению. (61)
Читатели Эквиано хорошо понимали, какие чувства скрывались за рассказом об его африканском детстве и похищении. Провинциальный английский священник Джошуа Пиль добавил к третьей строфе поэмы «Об африканской работорговле» примечание: «Смотри Жизнь Олауды Эквиано (впоследствии получившего имя Густав Васа), описанную им самим»:
Средь мирных игр у очага родногоМладенцев и детей хватают и везутВ далекие края, откуда нет возврата,Как будто их для мук на свет произвели.[42]Трансатлантическая работорговля ввергла юного Эквиано в рабство совершенно нового типа, а повествование об идиллической жизни народа игбо представляется в лучшем случае воспоминанием, которое можно оживить лишь обращением к посторонней помощи.
Глава вторая. Срединный переход
Если доверять «Удивительному повествованию», мир Эквиано рухнул приблизительно в 1753 году. Ему должно было уже исполниться семь или восемь лет. Эквиано знал, что африканские работорговцы «пользовались отсутствием взрослых, чтобы совершить нападение и утащить столько детей, сколько удастся схватить». Однажды ему даже удалось спасти нескольких товарищей, заметив с наблюдательного пункта на дереве подбиравшегося к ним человека и подав сигнал тревоги. Но вскоре после этого происшествия, когда «все, как обычно, ушли на работу и присматривать за домом остались только мы с моей милой сестрой, двое мужчин и женщина перелезли через ограду и в мгновение ока схватили нас» (73). Он не поясняет, почему не был на работе с другими мальчиками и мужчинами, если, как уверяет, уже «достиг возраста одиннадцати лет» (72), или почему их с сестрой оставили без присмотра, если он тогда был на несколько лет младше. Так произошла первая из череды разлук, которые предстояло пережить Эквиано и его сестре. Двое маленьких детей начали первую часть вынужденного странствия по суше и по морю, которое Джеймс Рэмси, друг Эквиано, назовет в 1784 году «Срединным переходом» – от свободы в Африке к рабству в Америке.[43] Другие авторы использовали это выражение применительно к торговле рабами, представлявшей собой второе из трех звеньев треугольной торговли, связывавшей Европу, Африку и Америку. По первому звену-переходу в Африку поступали текстиль, алкоголь, промышленные товары, огнестрельное оружие и порох, табак и металлы; по второму, или среднему, через Атлантику перевозились порабощенные африканцы; по третьему же в Европу возвращались основные продукты колониального сельского хозяйства. Последние исследования, однако, подвергают сомнению экономическое значение третьего звена треугольника. Большинство использовавшихся в работорговле кораблей были меньше тех, что доставляли товары из Америки в Европу, поэтому невольничьи корабли часто возвращались порожними.[44] Хотя термин «Срединный переход» принято относить только к пересечению Атлантики на пути из Африки в Америку, я применяю его ко всему времени от первоначального порабощения в Африке до периода так называемого привыкания в Америке.[45]
Очень скоро Эквиано с сестрой предстояло стать жертвами самой массовой принудительной миграции в истории – африканского рассеяния вследствие трансатлантической работорговли. Для большинства европейцев и евроамериканцев торговля рабами являлась необходимым элементом экономической системы, обеспечивающим их жизненными благами, как сахар и табак. Особенно трудно, опасно и дорого было выращивать, собирать и перерабатывать сахар, что делало принудительный труд в этой отрасли более выгодным для плантаторов, чем наемный. На протяжении восемнадцатого века рабов завозили в колонии непосредственно из Африки. Между 1492 и приблизительно 1870 годами купцы-христиане приобрели для поставки в Америку в качестве рабов более двенадцати миллионов африканцев. Около одиннадцати миллионов были реально вывезены. В период от Средних веков до конца двадцатого века купцы-мусульмане поработили еще примерно двенадцать миллионов африканцев, которых переправили на восточные рынки через Сахару, Красное море и Тихий океан.[46] С 1700 до 1808 года, когда трансатлантическая работорговля была официально запрещена, в Америку доставили более шести миллионов африканских рабов[47]. Большинство из них поступало в европейские колонии на Карибских островах и в Южной Америке, около 29 процентов – в британские колонии. До 1808 года, вероятно, немногим меньше четырехсот тысяч порабощенных африканцев оказалось в британской Северной Америке, где число их неуклонно умножалось начиная с восемнадцатого столетия. Подавляющая же часть британских рабов, более четырех пятых, предназначалась для Вест-Индии.[48]