banner banner banner
Пять четвертинок апельсина
Пять четвертинок апельсина
Оценить:
 Рейтинг: 0

Пять четвертинок апельсина


На самом деле я просто не сумела выразить переполнявшие меня эмоции; мне казалось, что щука неким тайным, неведомым мне самой образом оскорбила меня, причем куда сильней, чем эти проклятые змеи; особенно меня раздражала ее способность от всех ускользать, а также ее невероятный возраст и явная склонность к злодейству. Но я не смогла подобрать нужные слова, лишь чувствовала, что она настоящее чудовище.

– Да и не поймать ее тебе, – продолжал между тем Поль. – Многие уже пытались. Взрослые мужики, между прочим. Чем только ее не ловили, и удочками, и сетями. Только она любые сети прокусывает и уплывает. А уж лески… их она одним рывком прямо посредине разрывает. Очень она сильная, понимаешь? Сильнее любого из нас.

– Ну и пусть сильнее, – упорствовала я. – Можно заманить в ловушку.

– Надо быть семи пядей во лбу, чтоб Старуху заманить в ловушку, – солидным тоном возразил Поль.

– Ну и что? – Я начала злиться и резко повернулась к нему со сжатыми кулаками и перекошенным от отчаяния лицом. – Ничего, у нас тоже будет семь пядей во лбу! Нас ведь четверо: Кассис, я, Ренетт и ты. Если ты, конечно, не струсишь.

– Я н-не с-ст-т-трушу! Т-только э-т-то же н-н-невозможно!

Поль снова начал сильно заикаться, как всегда, когда чувствовал, что на него давят.

Я презрительно на него посмотрела.

– Ну и ладно. Я и сама все сделаю, если вы откажетесь помогать. Погодите, вот я эту вашу Старуху поймаю!..

Вдруг глаза обожгло слезами. Я сердито смахнула слезы тыльной стороной ладони и заметила, что Поль смотрит на меня с каким-то странным выражением лица, но молчит. Злобно ткнув сачком в теплую глинистую жижу у берега, я воскликнула:

– Подумаешь, какая-то старая рыбина! – Я снова ткнула сачком. – Вот поймаю ее и подвешу на Стоячих камнях. – Я взмахнула мокрым грязным сачком, указывая на Скалу сокровищ. – Вон там. Да-да, прямо вон там, – тихо повторила я и сплюнула на землю, подтверждая только что данную клятву.

2

Весь тот жаркий месяц мать чувствовала в доме запах апельсинов, и примерно раз в неделю за этим следовал ужасный приступ. Пока Кассис и Ренетт были в школе, я старалась сбежать из дома на реку; ходила я туда в основном одна, но иногда ко мне присоединялся и Поль, если ему, конечно, удавалось удрать с дядиной фермы, где дел было вечно невпроворот.

Я достигла самого противного возраста, превратившись в весьма дерзкого и строптивого ребенка; мне не хватало общества сверстников, а матери я не слушалась – не выполняла ту работу, которую она велела, не являлась домой к обеду, а то и к ужину, приходила лишь поздно вечером, вся грязная, со слипшимися от пота неприбранными волосами, и одежда моя вся была в желтых разводах от высохшего речного ила и песка. Вообще-то я, можно сказать, с рождения отличалась редкой строптивостью, но в то девятое лето своей жизни я каждое слово матери встречала в штыки; мы с ней выслеживали друг друга, как кошки, охраняющие собственную территорию. Казалось, у обеих от малейшего прикосновения шерсть так и встает дыбом, а из глаз сыплются искры. Любую фразу мы воспринимали как потенциальное оскорбление, поэтому самый обычный разговор превращался в ходьбу по минному полю. За обеденным столом мы с ней сидели напротив и прямо-таки испепеляли друг друга взглядами, поедая суп или блинчики. Кассис и Рен обходили нас стороной, точно испуганные придворные поссорившуюся королевскую чету, и старались помалкивать, лишь изумленно переглядываясь.

Не знаю, почему мы постоянно налетали друг на друга, как бойцовые петухи; возможно, всему виной действительно был мой переходный возраст. Я понемногу взрослела и теперь словно в ином свете видела мать, терроризировавшую меня в течение всего детства. Я замечала седину в ее волосах и морщины по углам рта и с оттенком презрения понимала: передо мной всего лишь стареющая женщина, которая во время своих ужасных приступов становится совершенно беспомощной и вынуждена прятаться в темной спальне.

А она постоянно старалась меня на чем-нибудь подловить, нарочно расставляла всякие ловушки. Во всяком случае, так я считала. Теперь-то мне кажется, что все это у нее скорее выходило невольно, что во всем виноват ее несчастный характер, заставлявший ее изводить меня всевозможными придирками, – тогда как я, тоже в силу собственного несносного характера, не могла не бросить ей вызов своим неповиновением. В то лето я была убеждена, что она и рот-то открывает, только чтобы меня отругать. Осудить мои манеры, одежду, внешность, высказывания. С ее точки зрения, все во мне заслуживало осуждения. Я неряха, ложась спать, как попало бросаю одежду на спинку кровати, при ходьбе так шаркаю ногами и сутулюсь, что скоро у меня вырастет горб, я обжора и вечно набиваю брюхо фруктами из нашего сада, за столом толком не ем, а значит, вырасту тощей и костлявой. И вообще, почему бы мне не постараться быть такой, как Рен-Клод? В двенадцать лет сестра уже созрела и выглядела вполне взрослой девушкой. Мягкая, нежная, сладкая, как темный мед. Со своими янтарными глазами и волосами цвета осенних листьев она напоминала героиню какой-то волшебной сказки или одну из тех богинь киноэкрана, которыми я восхищалась. Когда мы были поменьше, Рен позволяла мне заплетать ей косы, и я всегда вплетала в эти толстые тяжелые пряди цветы и веточки с ягодами, а голову ей любила украшать венками, в которых моя сестра была похожа на лесного духа. Теперь же в облике Рен и в ее повадке появилось нечто совсем взрослое, некая сладкая покорность. И мать не раз говорила, что я рядом с ней выгляжу как лягушка, как уродливый, тощий лягушонок со своим огромным ртом и вечно надутыми, точно от обиды, губами, со своими крупными и неуклюжими ручищами и ножищами.

Особенно хорошо я помню одну стычку с матерью, случившуюся, как всегда, во время обеда. К столу мать подала paupiettes – рулетики из молотой телятины и свинины, перевязанные шнурком; их тушат в густом соусе из моркови, лука-шалота и помидоров с добавлением белого вина. Я со скучающим видом сидела над тарелкой, не проявляя к еде ни малейшего интереса. Ренетт и Кассис молча жевали и делали вид, что остальное их не касается.

Мать уже была доведена до бешенства моим молчанием и явным нежеланием есть приготовленный ею обед. Она даже кулаки стиснула. После гибели отца некому было охладить ту ярость, что вечно кипела в ее душе почти у самой поверхности, едва сдерживаемая тоненькой пленкой приличий. Мать, правда, редко нас била – что, кстати, в те времена казалось весьма необычным, почти ненормальным, – но, как я подозреваю, отнюдь не по причине чрезмерной любви к нам. Скорее уж она опасалась, что, начав бить кого-то, попросту не сможет остановиться.

– Да не сутулься ты, ради бога! – пронзительно бросила она; ее голос показался мне едко-кислым, как незрелый крыжовник. – Смотри, будешь так сутулиться – в конце концов горбатой станешь.

Быстро и довольно-таки нагло я взглянула на нее и поставила локти на стол.

– И локти со стола убери! – почти простонала она. – Посмотри на свою сестру. Нет, ты посмотри, посмотри на нее! Разве она горбится? Разве сидит за столом точно неотесанный поденщик? Разве губы над тарелкой надувает, словно я подсунула ей какую-то дрянь?

Но и после этой тирады я нисколько на Ренетт не обиделась. А вот на мать я, естественно, злилась и при каждом удобном случае всячески демонстрировала ей непокорность, которая сквозила в каждом моем жесте, в каждом движении моего тщедушного, еще детского тела. В общем-то, я сама давала сколько угодно поводов для травли. Мать, например, требовала, чтобы выстиранную одежду мы вешали на веревку за подол, я же нарочно вешала за воротник. Банки и кувшины в кладовой всегда следовало ставить наклейками вперед, а я нарочно поворачивала их так, чтобы наклеек не было видно. И конечно, я всегда «забывала» вымыть руки перед едой. Я из вредности меняла порядок, в котором мать обычно развешивала сковороды на кухне – от большей к меньшей. Я оставляла окно на кухне открытым, чтобы оно с грохотом захлопнулось от сквозняка, как только мать распахнет дверь и войдет. Я нарушала тысячу лично ею установленных правил, и на каждое подобное нарушение она реагировала одинаково – яростно и немного растерянно. Соблюдение этих паршивых правил казалось ей, видимо, очень важным; она полагала, что с их помощью она как раз и управляет нашим крохотным мирком. Отними их у нее – и она станет такой же, как все, в полной мере ощутит свои сиротство и неуверенность.

Но тогда я еще не понимала этого.

– Ты упрямая маленькая сучка! Вот что ты рогом уперлась? – Мать оттолкнула от себя тарелку; в ее голосе не было ни враждебности, ни любви, только холод и равнодушие. – Впрочем, в твои годы я тоже такой была, – прибавила она, впервые на моей памяти упомянув свое детство.

И вдруг улыбнулась. Но улыбка вышла натянутая, безрадостная. Казалось немыслимым, что эта женщина когда-то была юной. Я потыкала вилкой рулетики в густом, совершенно застывшем соусе.

– Тоже вечно со всеми спорила да ссорилась, – продолжала мать. – Чем угодно была готова пожертвовать, любого побить, кому угодно сделать больно, лишь бы доказать свою правоту. Лишь бы одержать победу. – Ее черные, как деготь, глаза смотрели на меня внимательно, даже с некоторым любопытством. – Уж очень ты своенравная. Впрочем, я-то с самого первого дня, как ты на свет появилась, знала, какой ты будешь. Из-за тебя все это снова и началось. И куда хуже, чем прежде. А все потому, что ты ночи напролет орала, но грудь не брала. Не желала, и все. А я лежу без сна, двери поплотней закрою, и в голове у меня точно молот стучит…

Я молча слушала, и вдруг мать рассмеялась – как ни странно, довольно весело – и принялась убирать со стола. Больше она о войне между нами не упоминала ни разу, хотя до конца этой войны было еще ох как далеко.

3

Наблюдательный пост мы устроили на огромном старом вязе, который рос на нашей стороне Луары, наполовину нависая над водой; из обвалившегося берега торчала целая борода его мощных корней, стараясь дотянуться до воды. Забраться на вяз ничего не стоило даже мне, а с его верхних ветвей была видна вся наша деревня. Кассис и Поль построили на нем «домик», точнее, шалаш: укрепили в развилке ветвей примитивный настил и, связав несколько склоненных ветвей, сделали «крышу». Когда они этот шалаш достроили, именно я проводила там порой целые дни. Ренетт не очень-то любила лазить по деревьям, хотя подъем на Наблюдательный пост был дополнительно облегчен веревкой с узлами, да и Кассис, повзрослев, редко бывал там, и чаще всего шалаш находился в полном моем распоряжении. Я залезала туда, чтобы спокойно подумать и помечтать, а заодно и понаблюдать за дорогой, по которой иногда проезжали немцы в джипах или, гораздо чаще, на мотоциклах.

Деревня Ле-Лавёз немцев мало интересовала. Там не было никаких общественных строений, которыми можно было воспользоваться, ни казармы, ни школы, ни еще чего-либо подобного. Свою штаб-квартиру они устроили в Анже, а в окрестных деревнях оставили только немногочисленные патрули; немцев я видела, если не считать их машин и мотоциклов, мчавшихся по дороге, только когда они раз в неделю наведывались на ферму Уриа реквизировать излишки продуктов. К нам на ферму они редко заглядывали, ведь коров у нас не было, только козы да несколько поросят. Нашим основным источником дохода всегда были фрукты, но лето только начиналось, и они еще не созрели. Впрочем, раз в месяц к нам без особой охоты заезжали двое-трое солдат, но лучшие припасы мать надежно прятала, а меня в таких случаях всегда отсылала в сад. И все-таки солдаты в серых мундирах очень меня интересовали; сидя на Наблюдательном посту, я стреляла воображаемыми снарядами в проносившиеся мимо немецкие джипы и с любопытством присматривалась к сидевшим там немцам. Впрочем, особой враждебности к ним я не испытывала, как, по-моему, и все наши ребята. Нами действительно руководило чистое любопытство, когда мы «выслеживали» их; и мы повторяли ругательства: «грязные боши», «нацистские свиньи», всего лишь инстинктивно подражая родителям. Я, например, понятия не имела, что происходит на той территории Франции, которая оказалась полностью оккупирована немцами, и с трудом представляла, где находится Берлин.

Однажды немцы явились к старому Дени Годену, чтобы присвоить его скрипку. Внучка Дени, Жаннетт Годен, на следующий день рассказала мне, как это происходило. Уже спустились сумерки, так что ставни на окнах были закрыты и шторы опущены. Тут раздался стук в дверь, и Жаннетт пошла открывать. На пороге стоял немецкий офицер, он вежливо, с трудом подбирая французские слова, обратился к ее деду:

– Месье, я… понимаю… у вас есть… скрипка. Я… в ней нуждаюсь.

Из его объяснений следовало, что вроде бы несколько немецких офицеров решили создать военный оркестр. Наверно, даже немцам нужно было как-то развлечься в свободное время.

Старый Дени Годен посмотрел на офицера и добродушно заметил:

– Скрипка, mein Herr, она ведь как женщина. Ее взаймы не дают.

И он очень аккуратно прикрыл дверь перед носом у фрица. Некоторое время по ту сторону двери царило молчание – видимо, офицер переваривал услышанное. Жаннетт уставилась на деда, испуганно вытаращив глаза. И вдруг снаружи донесся дикий хохот; смеялся тот самый немецкий офицер, громко повторяя: «Wie eine Frau! Wie eine Frau!»[25 - Как женщина! Как женщина! (нем.).]

Больше он к Годенам не приходил, а скрипка так и осталась у Дени почти до конца войны.

4

Но в начале того лета меня главным образом интересовали отнюдь не немцы. Днем и ночью я думала об одном: как поймать Старую щуку. Планы так и роились у меня в голове. Я изучала всевозможные способы рыбной ловли. Выясняла, что больше подходит для ловли угрей, какие ловушки ставить на речных раков, как пользоваться бреднем и неводом, на что вообще лучше ловить – на живца или на мормышку. Я постоянно ходила к отцу Поля Уриа и буквально изводила его вопросами, и в итоге он выложил мне все, что знал о наживках. Я выкапывала на прибрежных осыпях жирных червей и училась держать их во рту, чтобы в момент насадки на крючок они были теплыми. Я ловила мясных мух и надевала их на рыболовные крючки, которые затем один за другим нанизывала на леску, точно елочную гирлянду. Я мастерила клетки из ивовых прутьев и бечевок, а внутрь клала наживку из объедков, от которой тянулись тонкие нити. Достаточно было слегка коснуться одной из этих нитей, и клетка моментально захлопывалась, а потом вместе со всем содержимым вылетала из воды, вытолкнутая распрямившейся веткой, которую я подсовывала под днище клетки и слабо-слабо закрепляла с помощью тех же нитей. В самых узких местах на реке я натягивала меж песчаными берегами куски старой рыболовной сети. А у противоположного берега Луары оставляла лески с наживкой из тухлого мяса. С помощью своих хитроумных приспособлений я наловила множество окуней, уклеек, пескарей, гольянов и угрей. Часть улова я относила домой и смотрела, как мать готовит пойманную рыбу. Кухня теперь служила для нас единственной в доме нейтральной территорией, местом краткой передышки от бесконечных военных действий. Обычно я молча стояла возле матери, слушая, как она негромко и монотонно разъясняет мне, как что готовить, а иногда мы вместе варили ее фирменный bouillabaisse angevine[26 - Буйабесс по-анжуйски (фр.).] – нечто вроде густого рыбного супа с красным луком и тимьяном – или запекали в фольге окуней с грибами и эстрагоном. Но часть рыбы я всегда оставляла на Стоячих камнях, развешивая ее в виде вонючих гирлянд как вызов врагу.

Однако проклятая Старая щука так ни разу и не появилась. По воскресеньям, когда у Рен и Кассиса не было занятий, я пробовала и их заразить своей страстью, но им охотиться на Старую щуку совершенно не хотелось. После того как Рен-Клод тоже поступила в coll?ge, они оба как-то сразу от меня отдалились. В конце концов, Кассис ведь был на целых пять лет старше меня, да и Рен – на три года. А вот между ними разница в возрасте почти не ощущалась; мне они оба казались такими взрослыми и такими похожими друг на друга – высокие скулы, одинаковый золотистый загар, – что их можно было даже принять за близнецов. Теперь они часто о чем-то переговаривались с таинственным видом, смеялись каким-то свежим шуткам, которые были понятны только им двоим, и сыпали новыми, совершенно мне неизвестными именами. То и дело я слышала из их уст странные, незнакомые то ли фамилии, то ли прозвища: месье Тупе[27 - Toupet (фр.) – чуб, вихор.], мадам Фруссин[28 - Frousse (фр.) – страх.], мадемуазель Кюлур[29 - Cul (фр.) – задница.]. Кассис давал прозвище каждому из учителей и отлично изображал их повадки и голоса, так что Рен хохотала до упаду. А некоторые имена они произносили только шепотом, под покровом темноты, надеясь, что я уже сплю. Это были вроде бы имена их новых друзей: Хайнеман, Лейбниц, Шварц; но любое упоминание об этих людях всегда сопровождалось приглушенным презрительным смехом, в котором отчетливо чувствовались вина и почти истерический страх. Речь точно шла не о жителях нашей деревни, и я догадалась, что это иностранные фамилии, но, когда спросила о них, Кассис и Рен-Клод глупо захихикали и, взявшись за руки, умчались куда-то в сад.

Их скрытность здорово раздражала меня. Отчего-то мои брат и сестра вдруг превратились в заговорщиков, хотя еще совсем недавно мы во всем были на равных. Наши общие развлечения они стали именовать детскими, а Наблюдательный пост и Стоячие камни принадлежали теперь практически мне одной. Рен-Клод заявила, что боится змей и на рыбалку больше не пойдет. Теперь она постоянно торчала у себя в комнате – делала разные сложные прически и вздыхала над фотографиями знаменитых киноактрис. Кассис, правда, почти всегда выслушивал – вежливо, но абсолютно невнимательно, – как я с возбуждением излагаю ему свои далеко идущие планы, но вскоре, извинившись, исчезал под тем якобы предлогом, что ему нужно переписать урок или выучить латинские глаголы для месье Тубона. И я опять оставалась одна. Только потом, став старше, я поняла, как трудно им было от меня отвязаться. Они назначали мне встречи и не являлись; или посылали меня через всю деревню с каким-нибудь бессмысленным поручением; или обещали встретиться со мной на берегу, а сами уходили в лес, и я тщетно ждала их у реки, и сердитые слезы жгли мне глаза. Но когда я возмущенно упрекала их, они притворно хлопали себя по губам и изумленно восклицали: «Не может быть! Неужели мы действительно сказали "у старого вяза"? Да нет, мы вроде бы договаривались у второго дуба!» Однако стоило мне повернуться к ним спиной, как они начинали противно хихикать.

Купались они теперь редко. Рен-Клод входила в воду с опаской и выбирала самые глубокие места с чистой водой, где змей обычно не встретишь. Я жаждала внимания старших и, чтобы его привлечь, совершала поистине невероятные прыжки в воду с самого крутого берега или оставалась под водой, пока Ренетт не впадала в панику и не начинала кричать, что я утонула. Но, несмотря на подобные уловки, они потихоньку ускользали от меня, и я чувствовала себя все более одинокой.

В тот период один лишь Поль остался мне верен, хоть и был старше Рен-Клод. Они с Кассисом были почти ровесниками, однако Поль почему-то всегда казался младше. Да и таким ученым, как мой брат, не был. В присутствии моих сестры и брата он порой лишался дара речи и, слушая их разговоры о школе, всегда улыбался с каким-то отчаянным смущением. Поль едва умел читать и писать, с трудом выводя крупные неровные буквы, словно какой-то малыш. Но он очень любил слушать, когда ему читают вслух, и я, если он приходил ко мне на Наблюдательный пост, читала ему разные истории из приключенческих журналов Кассиса. Мы забирались в наш «домик», он строгал перочинным ножом какую-нибудь деревяшку, а я читала вслух «Гробницу мумии» или «Вторжение марсиан». Между нами лежало полкаравая хлеба, и мы время от времени отрезали по ломтю и подкреплялись. Иногда Поль приносил с собой rillettes, завернутые в вощеную бумагу, или полголовки камамбера, и мы устраивали настоящее маленькое пиршество, к которому я старалась добавить то полный карман клубники, то один из маленьких козьих сыров, обвалянных в золе, которые моя мать называла зольничками. С дерева были видны все мои ловушки и сети, которые я, впрочем, все равно каждый час проверяла и, если нужно, цепляла свежую наживку, а пойманную рыбу выбирала на жаркое.

– Чего ты попросишь у нее, если все-таки поймаешь?

Теперь Поль уже почти верил, что я эту щуку непременно поймаю, и в его голосе слышались невольное восхищение и легкий страх.

Немного подумав, я ответила:

– Не знаю. – И откусила кусок хлеба с rillettes. Потом еще помолчала и прибавила: – Какой смысл сейчас это обсуждать? Я ж еще не поймала. В таком деле спешить не стоит.

Да, вот именно: спешить мне совершенно не хотелось. Шла уже четвертая неделя июня, но мой энтузиазм ничуть не иссяк. Как раз наоборот. И равнодушие Кассиса и Рен-Клод лишь сильнее подстегивало упрямое желание во что бы то ни стало поймать Старую щуку. Мне она представлялась неким таинственным черным талисманом, я чувствовала, что если заполучу этот талисман, то сумею исправить все, что у нас в жизни идет не так, как надо.

Ничего, думала я, я им еще покажу! Вот поймаю щуку, пусть тогда смотрят на меня с восхищением. Небось удивятся – и Кассис, и Рен, и, может быть, даже мать. А интересно, какое у нее тогда будет лицо? Может, она наконец как следует меня разглядит? А может, стиснет в ярости кулаки? Или, наоборот, нежно улыбнется и раскроет мне объятия?..

Тут моя фантазия иссякала. Вообразить себе что-то еще я просто не осмеливалась.