В детстве я всегда верила, что когда-нибудь непременно влюблюсь. Так всегда происходило и в книгах, и в телевизоре. Да и газеты были полны подобных историй. Вот и в жизни Эмили, хотя ей уже исполнилось шесть, доминировали волшебные сказки. Но я так никогда и не была по-настоящему влюблена. Ни в Джонни Харрингтона, ни в одного из тех мальчишек, с которыми трахалась, ни даже в кого-нибудь из актеров или поп-звезд. Наверное, я все-таки любила своих родителей. Когда-то. Я знала, что, должно быть, очень любила Конрада – но все это исчезло в одном из тех сливных отверстий, что поглотили и большую часть моего прошлого. И какие бы чувства я ни питала к Эмили – это было странное, яростное желание во что бы то ни стало защитить ее, – даже эти чувства никогда не проявлялись неким нормальным образом, в виде, например, поцелуев и сказок, рассказанных перед сном.
Вы ведь помните, Стрейтли, как молода я тогда была. И, наверное, все еще надеялась, что какому-то мужчине удастся дополнить меня, сделать меня полноценной женщиной. А Доминик действительно был человеком во многих отношениях хорошим; и мой ребенок так нуждался в отце. Все, правда, получилось не совсем так, как я изначально планировала, однако я, пожалуй, снова поступила бы точно так же, если б у меня была возможность повернуть время вспять. Вот здесь-то и начинается моя история. Я всегда знала, что когда-нибудь расскажу ее. И мне кажется на удивление естественным, что я рассказываю ее именно вам. Однако история эта началась не в тот день, когда исчез Конрад, а восемнадцать лет спустя, уже в доме Доминика, когда Эмили принесла из школы домой свой рисунок, написав под ним четкими крупными буквами: МИСТЕР СМОЛФЕЙС.
Глава вторая
(Классическая школа для мальчиков) «Сент-Освальдз», академия, Михайлов триместр, 4 сентября 2006 года
Да, конечно, я помню эту историю, ставшую трагедией для всех ее участников. Конрад Прайс, ученик 3-го класса[26] грамматической школы «Король Генрих», исчез в последний день летнего триместра и впоследствии так и не был обнаружен. Если бы это был кто-то из наших учеников, я, видимо, гораздо быстрее бы сумел сориентироваться и установить связь между событиями, но «Король Генрих» от нас в шести милях, да к тому же они наши вечные соперники, и, наверное, по этим причинам я несколько подзабыл то печальное происшествие.
– Искренне вам сочувствую, госпожа директор, – сказал я. – Для вас наверняка было просто ужасно потерять старшего брата.
– Вы и впредь намерены именовать меня «госпожа директор»? – Как ни странно, глаза ее по-прежнему весело блестели, и я понял, что мои сожаления неуместны и неоправданны.
– Но госпожа директор – это традиционное обращение, – возразил я.
Она рассмеялась.
– Ну если так, то, конечно, пользуйтесь им, ради бога. Однако должна заметить, что брат мой умер много лет назад, и не стоит чувствовать себя обязанным выражать мне по этому поводу сочувствие. Я ведь не для этого начала рассказывать вам все с самого начала. Просто мне казалось, что нужно сперва хорошенько все объяснить, прежде чем мы решим, в какую сторону нам двигаться дальше.
Ее слова несколько меня озадачили. Обнаружив на территории школы мертвое тело, куда же еще идти, как не в полицию? Однако, если это действительно останки ее родного брата, тогда, наверное, она сама имеет право решать, когда и куда сообщать об этом? И тут в голову мне вдруг пришла некая страшная мысль, и я с трудом удержался от комментариев. Но один вопрос продолжал меня мучить: с какой стати мальчик из «Короля Генриха» мог быть похоронен на территории «Сент-Освальдз»? Чисто случайно или его связывало с этими местом нечто иное?
Некоторое время Ла Бакфаст смотрела на меня с какой-то жалостливой улыбкой, потом спросила:
– Ваш друг Эрик Скунс ведь какое-то время преподавал в «Короле Генрихе», верно?
– Да, но это было через десять лет после смерти Конрада Прайса, – ответил я. Пожалуй, чересчур поспешно. – С 1982 по 1990 год. – Я и сам услышал в собственном голосе извиняющиеся нотки и желание защитить Скунса. Я даже поморщился. Скорее всего, Ла Бакфаст ничего такого в виду и не имела, но я всегда становлюсь излишне чувствительным, если речь заходит об Эрике. Этот человек, мой друг, умер. И пусть покоится с миром. Но почему-то беспокойство, вызванное ее словами, не проходило. Что же она имела в виду? Что Скунс с его порочными наклонностями[27] вполне мог оказаться в числе подозреваемых в убийстве Конрада? Нет. Это просто невозможно. Эрик, наверное, и впрямь был глубоко порочен, но убийцей он никогда не был. Я бы знал, если бы это было иначе. Я бы наверняка это заметил.
А Ла Бакфаст, глядя на меня все с той же жалостливой улыбкой, сказала:
– Я ведь и сама в это время работала в «Короле Генрихе», правда, недолго и всего лишь как внештатный преподаватель. Я провела там всего один триместр, в 1989 году. У них тогда заболел один из преподавателей французского языка, и срочно понадобилось его заменить.
– Правда? – Я был несколько удивлен. Школа «Король Генрих» всегда чрезвычайно гордилась своими незыблемыми традициями – даже, пожалуй, сильней, чем «Сент-Освальдз». Собственно, те традиции, что еще сохранились в «Сент-Освальдз» в виде грубоватой разновидности академического фольклора, в «Короле Генрихе» превратились в готический памятник претенциозности – с этим было связано и обязательное ношение преподавателями докторских мантий, особенно во время утренних Ассамблей, и непременные канотье из соломки для членов школьной команды гребцов, и множество других таинственных и нелепых правил и ритуалов, словно специально придуманных для того, чтобы любой аутсайдер тут же почувствовал себя в стенах этой школы неуютно. Наши мальчики давно уже прозвали тамошних учеников «генриеттами», и, несмотря на то что в «Короле Генрихе» в последнее время произошли весьма существенные перемены, а ее руководство осуществило некие престижные и прибыльные политические ходы, характерные для двадцатого века (были созданы гендерно-смешанные классы, учрежден статус «академии», официально введено в общий курс английского языка и литературы изучение драматического искусства, в связи с чем всячески поощрялись школьные спектакли, а также было расширено преподавание общественных наук), эта школа по-прежнему сохраняла репутацию эксклюзивной (отчасти, на мой взгляд, незаслуженно). В результате – что было вполне предсказуемо – «оззи», то есть ученики «Сент-Освальдз», и «генриетты» стали жесточайшими врагами, отчего и тогдашнее внезапное дезертирство старика Скунса воспринималось мною как-то особенно болезненно.
Ла Бакфаст опять улыбнулась.
– Зато я приобрела определенный опыт.
– О, в этом я как раз не сомневаюсь!
– И я действительно работала вместе с мистером Скунсом. Впрочем, об этом я вам еще расскажу. А сейчас прошу меня извинить, но у меня назначена встреча с доктором Марковичем и председателем попечительского совета. Вы ведь дадите мне еще денек, Рой? Я хоть немного переведу дух: все это довольно сильно на меня подействовало.
Подействовало ли? На сей счет у меня имелись большие сомнения. Уж больно спокойной она выглядела. Однако, подумав хорошенько, я решил, что улыбка у нее была, пожалуй, несколько вынужденная, да и лицо бледнее обычного, и мне, конечно же, сразу стало совестно. Ведь это в любом случае нелегко – вспоминать такие трагические события, как смерть брата. И уж тем более – если он внезапно и бесследно исчез. Такие вещи способны в клочья разорвать душу. Но так и не принести успокоения. Да и надежда – этот неумирающий вампир – будет вечно тревожить живых, а мертвому не позволит упокоиться с миром.
Да, конечно, сам-то я был единственным ребенком в семье. И родителей потерял много лет назад, и как полагается их оплакал. Хотя скорее из чувства долга. Лишь со смертью Эрика я понял, что такое настоящее горе. Мы с ним были почти ровесниками, всего два года разницы, и чувствовали себя братьями во всем, кроме фамилии. Я знаю, что порой отсутствие дорогого тебе человека способно ощущаться в виде почти физической боли – так причиняет фантомные страдания ампутированная конечность, словно по-прежнему требуя внимания своего хозяина. И признаюсь, от разговора с Ла Бакфаст мне хотелось большего. Мне хотелось услышать от нее, каким был Эрик, когда работал в «Короле Генрихе». Хотя, наверное, больше всего мне необходимо было убедиться, что совершенное им насилие над одним из наших мальчиков было лишь дикой одиночной случайностью, вызванной неким сдвигом в сознании, который проявил себя лишь в самом конце его карьеры преподавателя.
– Конечно, конечно, – сказал я, – я прекрасно вас понимаю.
– Тогда встретимся завтра, после занятий, хорошо? Скажем, в половине шестого?
Я кивнул и с улыбкой заметил:
– Это у нас будет что-то вроде свидания.
Глава третья
«Сент-Освальдз», 5 сентября 2006 года
Господи, чего только не скажешь от растерянности! Свидание? Должно быть, он был действительно потрясен моим рассказом. Что ж, это даже хорошо. Этого я, собственно, и добивалась. Впрочем, для этого было бы достаточно и одного лишь упоминания о Скунсе. Однако для меня куда важнее то, что он поверил в мою уязвимость.
Хотя я действительно уязвима, но причина этого, возможно, совсем не та, как это представляется Стрейтли. Шехерезада, может, и прожила тысячу ночей под смертным приговором, но ситуацию-то всегда контролировала именно она. А мне и тысячи ночей не требуется – вполне хватит одной-двух недель. В душе Рой Стрейтли – типичный романтик. Он похож на Белого Рыцаря из «Алисы в Стране Чудес» и видит себя в роли спасителя, полагая, что сумеет потихоньку увести меня в безопасное место, пока я буду рассказывать ему свою историю. Только он, увы, заблуждается. Именно я задаю направление нашей беседе и рассказываю ему только то, что ему нужно знать, – то есть некую сказку, направляющую его по неверному пути, а мне дающую возможность удерживать его на моей стороне, пока не минует опасность. А все остальное – то есть глубинная часть этой истории, так сказать, нутро этой сказки, путанное и довольно неприятное, – пусть продолжает спокойно храниться в дальнем уголке моей души, как хранятся в сундуке носовые платки, заботливо пересыпанные лавандой. И все же я чувствую, что во мне до сих пор как бы звучит эхо той женщины, какой я была тогда, много лет назад: молодой, хрупкой, по-прежнему отчасти скрывающейся в тени Конрада и по-прежнему, несмотря на всю ее внешнюю самоуверенность, ожидающую неизбежной кары.
Мистер Смолфейс. Ох, уж это проклятое имя! Да еще написанное рукой моей дочери! До чего же я была наивна, поверив, будто шрамы от нанесенных мне душевных ран со временем могут запросто исчезнуть. Всего два слова на листке бумаги. И этого оказалось достаточно, чтобы все снова вернулось. Два слова и детский невнятный рисунок: фигура человека с очень маленькой головой[28]. И неожиданно возникло воспоминание, острое, как запах гари: я, пятилетняя, сижу на пластмассовом стуле, а по обе стороны от меня полицейские в форме; они с надеждой смотрят на меня блестящими глазами, и лица их раскраснелись от усталости и разочарования:
– Ты видела, куда ушел Конрад? С кем он вместе ушел?
И я снова и снова отвечаю тихо-тихо, почти шепотом:
– Его увел мистер Смолфейс. За ту зеленую дверь.
– А где этот мистер живет, Беки? И где та зеленая дверь?
– Внизу. Под тем отверстием, что в раковине.
– Под землей?
Ясное дело, для них подобных сведений было маловато, но других зацепок у них не имелось. Вот они и шли по этому следу, сколько могли: просили меня нарисовать мистера Смолфейса; спрашивали, где он живет, кто он такой и почему он вдруг захотел забрать Конрада. Они предпринимали все новые и новые попытки, надеясь выяснить, какую зеленую дверь я имела в виду. Они обследовали школьный подвал, а также подвалы чуть ли не всех заброшенных зданий в Молбри, Пог-Хилле и соседних деревнях. Они искали в кульвертах и глиняных карьерах; они забирались даже в заброшенные угольные шахты. Особо педантичные идиоты даже ухитрились притащить в полицейский участок какого-то местного бедолагу, страдавшего микроцефалией, надеясь, что это меня подтолкнет и я смогу дать им наводку на потенциального преступника.
У того несчастного и впрямь и голова, и лицо были очень маленькими (а еще у него была исполненная надежды нервная улыбка, обнажавшая коротенькие пеньки полусгнивших зубов, и отвратительная привычка выдергивать волосы из собственной макушки), так что полицейские упорно твердили: Посмотри на него внимательно, Беки. Этот тот самый человек? Это он увел Конрада? Но я только головой мотала, отказываясь его признавать. Несмотря на это, местные газеты пронюхали, как зовут этого инвалида, да еще и дверь у него в доме оказалась, к несчастью, выкрашена зеленой краской. В итоге он не выдержал и уехал из нашей деревни, однако и после этого газета «News of the World» ухитрилась его выследить; в конце концов он покончил с собой на кемпинге близ Блекпула. По мере того как «остывали» все предполагаемые следы преступления, о Конраде стали забывать – нет, конечно же, совсем о нем в полиции не забыли, просто в итоге его дело оказалось в самом низу той груды дел, которые требовали безотлагательного внимания.
А вот дома у нас образ Конрада со временем не только не побледнел и не выцвел, но, напротив, разросся настолько, что затмил все остальное в нашей жизни. Его комната содержалась точно в том же виде, в каком он ее оставил, уходя в школу, только белье на постели ему меняли каждое утро. За обеденным столом его место всегда оставалось незанятым. Именно о нем мои родители говорили непрестанно, причем так, словно он просто вышел из дома на часок-другой и скоро вернется, а не исчез бесследно неделю (или десять дней, или полгода) назад. Время шло, но в доме моих родителей оно словно остановилось. Кристаллизовалось, как кристаллизуется соль в глубинах Мертвого моря на некогда упавшем на дно тюке, обернутом грубой тканью. И в тот день, много лет спустя, когда моя дочь, вернувшись из школы, гордо продемонстрировала мне нарисованную на уроке картинку, дом моих родителей на Джексон-стрит выглядел точно так же, как в 1971 году, – стены увешаны фотографиями Конрада, его место за обеденным столом по-прежнему свободно, на столе его столовый прибор, а над его кроватью по-прежнему висит постер с группой «The Doors». Когда-то родители этот ансамбль просто ненавидели, но Конраду он очень нравился, и теперь, естественно, этот постер превратился в реликвию, а мама иногда даже ставила записи этой группы, убирая у него в комнате – ей тогда казалось, что сын по-прежнему сидит за письменным столом, делает уроки и слушает музыку. «Doors» были куда лучше номерных радиостанций, но я предпочитала классическую музыку или те псалмы, которые мы часто пели в церкви. Впоследствии выяснилось, что у меня даже какой-то голос имеется, и я с удовольствием этим пользовалась. Но как бы громко я ни пела, родители меня не слышали – мой голос был как бы заглушен горестным звоном колоколов, вечно звучавшим у них в ушах. А когда я из дома ушла, то вновь обрела свой голос – на этот раз в качестве учительницы.
В тот день, когда Эмили принесла домой «портрет» мистера Смолфейса, мы с Домиником уже полгода жили вместе. Уже полгода я не тревожилась из-за того, есть ли дома какая-то еда и хватит ли денег, чтобы заплатить за квартиру. Уже полгода у Эмили была собственная комната, ей купили новую одежду, новые игрушки, новую обувь, новые книжки. Мало того, и у меня намечались приятные перемены. Я целых двенадцать месяцев безуспешно искала место постоянного преподавателя, и тут вдруг мне позвонили из школы «Король Генрих». Там произошло ЧП – внезапно скончался от инфаркта преподаватель французского языка, а поскольку было самое начало летнего триместра, им срочно понадобилась замена, хотя бы на временной основе. Хотя преподавала я в основном английский, но диплом у меня был «двойной», что обеспечивало мне необходимую для данной работы квалификацию, и потом, я так долго ждала возможности вновь попасть в эту школу.
Для расписания занятий, да еще и в конце учебного года, подобное «выбывание из строя» одного из преподавателей было поистине катастрофичным, тем более что договоры на следующий учебный год, начиная с сентября, со всеми доступными кандидатами были уже подписаны. Это был тот самый случай, когда даже недавние выпускники колледжей, едва успевшие получить диплом, зачастую оказываются недоступны. И «Королю Генриху» пришлось довольствоваться кем-то из внештатных преподавателей, согласных доработать хотя бы до конца триместра.
На такое место я и была приглашена, но с перспективой продлить контракт в сентябре, если Совет сочтет, что я полностью соответствую требованиям школы. Этот «вердикт», переданный мне через секретаря директора, выглядел одновременно и снисходительным, и смутно подозрительным – казалось, некий прибывший в колонию белый миссионер обращается к представителю местного племени, ранее с ним в контакт не вступавшего. Да и Доминику моя затея с «Королем Генрихом» страшно не понравилась. А я прекрасно понимала, что именно он спас нас с Эмили. Однако Доминик ненавидел эту школу с пылом, достойным недавно обращенного фаната-евангелиста, и все время твердил мне:
– Ты заслуживаешь большего! И уж во всяком случае не того, чтобы тебя постоянно обливали презрением эти снобы в оксбриджских галстуках и докторских мантиях, которые так гордятся своими связями, сохранившимися еще со времен школьного Дома[29]. Ты только представь, как ты будешь с ними работать!
Я только головой покачала:
– Зато там деньги хорошие платят.
– Но ведь ты в деньгах больше не нуждаешься. – И это была чистая правда; я вообще почти перестала волноваться насчет денег с тех пор, как мы в прошлом году переехали к Доминику. – К тому же, подумай, как ты будешь себя чувствовать, вернувшись в то место, где бесследно пропал твой брат?
– Но это же только временно, – сказала я. – И вообще не волнуйся: со своими чувствами я вполне могу справиться.
– Надо было тебе все-таки добиться того места в «Саннибэнк». – Год назад в школе «Саннибэнк Парк» действительно была вакансия на английской кафедре, и я по просьбе Доминика подала заявку, но это место досталось кому-то другому. И он до сих пор был этим возмущен. Мало того, он еще и меня обвинял в нерасторопности.
– Ничего, что-нибудь другое найдется, – говорила я.
– Но вряд ли другое место будет таким же хорошим, – возражал он.
В общем, Доминик рассерженно отвернулся и стал заваривать чай. Он всегда начинал возиться с чаем, если бывал чем-то огорчен или разгневан. По-моему, он уже нарисовал себе заманчивую картину нашей будущей совместной работы в «Саннибэнк», как это было, когда я впервые попала в эту школу в качестве внештатного преподавателя и мы с ним виделись каждый день. Но меня-то всегда манили более высокие вершины. И вот теперь негодование Доминика стало прямо-таки физически ощутимым. Даже его смуглое приветливое лицо казалось твердым, как кусок дубовой древесины. И на меня он совсем не смотрел, полностью сосредоточившись на приготовлении чая.
– Ты же знаешь, Дом, я пыталась туда устроиться. Но мне отказали.
Доминик пожал плечами:
– Это ты сейчас так говоришь.
– Неужели ты считаешь, что я мало старалась? Что я умышленно не прошла собеседование?
Я тоже начинала злиться и невольно повысила голос. Хотя прекрасно знала, что рядом Эмили – затаилась в уголке над своей книжкой-раскраской и внимательно слушает. Эмили всегда сразу чувствовала любое возникшее между нами напряжение. Доминик стал споласкивать под краном чайные чашки, но слишком сильно открыл воду, и водопроводная труба тут же запротестовала: застонала, задребезжала. Я эти звуки всегда ненавидела. Они почему-то неизменно вызывали у меня воспоминания о Конраде и о каком-то темном пространстве со спертым воздухом.
Вот там он и живет. В сливном отверстии. Туда он и детей забирает.
Я заставила себя говорить спокойней и, положив руку Доминику на плечо, примирительным тоном сказала:
– Это же только временно. Честное слово, я спокойно со всем справлюсь, если ты по-прежнему будешь на моей стороне.
Выражение лица у него сразу стало менее напряженным. Он посмотрел на меня и улыбнулся.
– Ну, конечно, я всегда на твоей стороне, Бекс. Извини, я, кажется, несколько перегнул палку. Просто мне хочется, чтобы у вас, у тебя и Милли, все было хорошо. И ты это отлично понимаешь, да?
– Да. Я все это прекрасно понимаю, Дом.
В общем, кризиса мы избежали. Доминик всегда очень остро переживал любую несправедливость по отношению ко мне и всегда стремился меня защитить. В этом он был похож на хорошего пса: такой же надежный, полностью мне доверяющий и зависимый. А еще он был очень добрый и смешной. И был, безусловно, умен. И внешностью обладал весьма привлекательной. И в постели был на высоте… И я уже далеко не впервые задала себе вопрос: так почему же я не смогла по-настоящему его полюбить? В нем не было ровным счетом ничего, что стоило бы не любить; однако в душе моей, в том самом месте, где должна была бы цвести моя к нему любовь, была лишь некая свистящая пустота, вроде разбитого окна. А может, это «разбитое окно» действительно образовалось там, где должна была бы существовать моя любовь ко всем близким людям – к моим родителям, к Доминику, к Эмили?..
Вот тут-то Эмили и сообщила нам из своего угла:
– А я в школе картинку нарисовала. Хотите посмотреть?
– Конечно, хотим, – тут же откликнулся Доминик и поманил ее к себе. Я хорошо помню, как ее розовая мордашка появилась из темной части гостиной, и в одной руке она держала листок из альбома для рисования, на котором в самом низу крупными неровными буквами было ею написано то самое имя. Я уже раскрыла ей навстречу объятия, надеясь ласково ее обнять, однако она прямиком направилась к Доминику. Собственно, так теперь было всегда. Возможно, и Эмили подсознательно чувствовала у меня в душе то разбитое окно.
– Между прочим, твоя мама сегодня работу получила, – сообщила я ей. Она никак на это не отреагировала.
– Наша девочка когда-нибудь станет настоящей художницей, – сказал Доминик, рассматривая ее рисунок. – Давай, дорогая, покажем это маме, пусть она посмотрит. – И он протянул рисунок мне. Издали я, кроме того имени, сумела разглядеть на листке только некое неясное цветовое пятно, но уже сама форма этого пятна пробудила в моей душе некий холодный ужас. И теперь, держа рисунок перед глазами, я, естественно, сразу узнала и это бесформенное тело, и эту крошечную голову. И снова прочла то, что было написано внизу желтым карандашом…
– Кто это такой? – спросила я совершенно ледяными, онемевшими губами.
– Ой, мамочка, ну что ты? Посмотри: там же написано! – И Эмили как бы подчеркнула пальчиком каждое слово. – Мистер Смолфейс.
Горло у меня мучительно сжалось. Голос превратился в еле слышный шепот.
– Объясни мне, дорогая, кто он такой?
– Ну, он живет глубоко в водопроводных трубах. По ним он и наверх выходит, а вылезает из сливного отверстия в раковине. Иногда он из этого отверстия выглядывает и издает вот такие звуки… – Эмили очень похоже изобразила то рычанье и хлюпанье, которое порой доносится из старых труб, и я почувствовала, как по спине и рукам у меня побежали мурашки. Казалось, мне опять четыре года, я обеими руками держу закрытую дверь в ванную, и оттуда доносится зловещее завывание водопроводных труб, которое становится все громче, разворачиваясь в воздухе подобно огромному черному знамени.
– Он идет, – слышу я из-под двери чей-то шепот.
– Нет!
– Он знает. Он всегда все может узнать. И теперь он идет, чтобы забрать тебя, Бекс.
– Нет! – Но мой голос слабеет, сникает, умирает и, свернувшись спиралью, точно вода, исчезает в сливном отверстии раковины. Остается лишь тот страшный шепот, словно повисший в воздухе, и ощущение сдавленного горла и удушья, сопровождаемого жалкими попытками всосать в себя хоть капельку кислорода. Все остальные мои чувства исчезают под тяжким покровом ужаса. А там, где-то у меня за спиной, раздаются те страшные горловые звуки, то хлюпанье и завыванье, переходящее в пронзительный визг…
– Закрой глаза, – снова слышу я знакомый шепот. – Закрой глаза и постарайся свернуться в клубок, стать как можно меньше. Может, тогда он тебя и не заметит.
И я, свернувшись клубком под дверью ванной комнаты, стараюсь стать как можно меньше, как можно незаметней, закрываю глаза и жду. Мало-помалу те жуткие звуки слабеют, превращаясь в цепочку икающих всхлипов, но я все еще не двигаюсь с места, не открывая глаз и подтянув коленки к груди. Точно так же потом я буду сидеть и в школьном шкафчике, когда меня найдут в раздевалке средних классов школы «Король Генрих».