Тематика первых опытов видна из заголовков прозы, опубликованной в «Начале» и оставшейся в тетрадях: рассказ из индейского быта «Орлиное перо», роман «Куберто, король бандитов», этюд «Последний выезд» о гибели жокея, очерк «Сибирь». В набросках остались повести «Два центуриона» и «Легион и фаланга», трагедии «Цезарь и Помпей Великий». Многие из перечисленных тем можно найти во взрослой прозе Брюсова и среди его позднейших, но так и не воплощенных замыслов. «Ясно, что со всем этим писанием можно было справиться только при особо пристрастном отношении к нему, при большой одаренности и исключительном трудолюбии» (6).
В юношеском творчестве Брюсова проза (рассказы и статьи) занимает не меньшее место, чем стихи. Уже осознав себя литератором, он еще не сделал выбора между ними. Резонно предположить, что, отбирая произведения для «Начала», редактор не только руководствовался собственным вкусом, но и ориентировался на потенциальных читателей, которым авантюрные или фантастические повествования были ближе, чем лирические излияния. Как раз в это время – под непосредственным влиянием Станюковича – он прочитал Пушкина, Лермонтова и Надсона, особенно увлекаясь последним. «Страсть моя к литературе всё возрастала, – вспоминал Брюсов в «Моей жизни». – Беспрестанно начинал я новые произведения. Я писал стихи, так много, что скоро исписал всю толстую тетрадь “Poésie”, подаренную мне. Я перепробовал все формы – сонеты, терцины, октавы, триолеты, рондо, все размеры. Я писал драмы, рассказы, романы… Каждый день увлекал меня всё дальше. На пути в гимназию я обдумывал новые произведения, вечером вместо того, чтобы учить уроки, я писал». Понятно, почему директор Крейман оставил его в четвертом классе на второй год.
Одноклассники с удовольствием слушали и читали Брюсова. Неудивительно, что ему захотелось видеть свои стихи в настоящих газетах и журналах: он посылал их в «Наблюдатель» и «Новости дня», но ответа не дождался. После письма в редакцию «Задушевного слова» он увидел свое имя – точнее, только инициалы «В.Б.» – лишь в сентябре 1889 года, в номере 37 журнала «Русский спорт» под небольшой статьей «Несколько слов о тотализаторе». «Напечатание ее я торжествовал как победу. Я показал статью всем ученикам, потом показал учителю русского языка – Виноградову. Он прочел и порешил: “Что ж, написано довольно правильно”. Это относилось, конечно, к слогу, ибо содержание вряд ли он одобрял: я защищал тотализатор».
Брюсов пояснил, что отправил статью в редакцию инкогнито, поскольку «фамилия Брюсовых была очень известна в спортивных кружках». «Дело в том, что в [18]85 году отец стал посещать скачки и брал с собой меня. Сначала отец довольствовался игрой (верней, проигрышем) в тотализатор, но позднее завел себе собственную лошадь, сначала одну, потом – целую конюшню. Я жадно пристрастился к скачкам, мне нравилась эта борьба лошадей и жокеев за первенство (вот откуда этюд о гибели жокея в «Начале». – В.М.), борьба конюшен за выигрыш. […] Сначала я довольствовался составлением отдельных отчетов к действительным скачкам. Потом увлекся новой игрой. Я вообразил мир спортивной жизни, будто бы существующим в американском городе С.-Луи. […] Я создал в воображении десятки лиц: владельцев лошадей, жокеев, случайных участников, – всем им были даны строго очерченные характеры, которые не нарушались; все они участвовали в общей интриге бесконечного романа. […] Позднее я стал издавать рукописный журнал, где сотрудниками были все те же лица, причем опять-таки стиль и писания каждого соответствовали его характеру. Уже из этого видно, как путалось у меня все в голове – поэзия и прочитанные романы, спорт и детская игра, и жажда литературной деятельности».
Это был не первый параллельный мир, который придумал себе юный Брюсов. Но он отличался от странствий по далеким материкам, межпланетных перелетов и перемещений в эпоху Цезаря или Александра Великого тем, что постоянно подпитывался реальными, личными впечатлениями. Он же открыл Валерию Яковлевичу дорогу в печать, правда, инкогнито. Через полтора года после публикации в «Русском спорте», 26 февраля 1891 года в газете «Листок объявлений и спорта» появилась его анонимная статья «Немного математики». Автор попытался установить закономерность и вывести формулу бега лошади, слагавшуюся из скорости пробега, расстояния, сопротивления, вызываемого грунтом, и усталости, основывая расчеты на примерах конкретных забегов известных московских рысаков. Публикации предшествовало первое в жизни Брюсова личное знакомство с настоящим писателем (если не считать гимназических педагогов, занимавшихся литературой) и редактором – Владимиром Гиляровским.
«Дядя Гиляй», сам заядлый лошадник, подробно описал начало их знакомства, продолжавшегося почти 35 лет. Дело было на бегах: «Завсегдатай “Яра” Иван Иваныч […] подошел к соседнему столику, где сидели солидный пожилой (42 года. – В.М.) мужчина с рыжей бородой и другой – с коротко подстриженными усами, а на стуле стоял гимназист и в бинокль наблюдал лошадей.
– Яков Кузьмич, меня просил цыган Федор Соколов узнать – выиграет ли сегодня кандикап ваш Еврипид? […]
– Думаю, что не выиграет… Мы сейчас вот с Бараниным рассуждали… Он ведь его тренирует – и говорит, что шансов нет – фунтов пять сбросить бы.
– Ну, а Этна как? Она на поощрительный приз скачет…
– Этна не в кондициях… Так, для галопа пускаем! – вдруг, соскочив со стула, отрезал гимназист. Сел, отвернулся и снова взялся за бинокль.
Иван Иваныч извинился, встал и направился к своей компании.
– Этна сегодня легко выиграет, но если этому усатому сказать, он разблаговестит, и дадут за нее гривенник на рубль, – заявил гимназист, как только Иван Иваныч отошел.
– Ты уж у меня, Валерий, известный политик… Все у тебя рассчитано, – ответил мужчина с рыжей бородой, отец гимназиста.
В тотализатор он обычно не играл, только каждый раз брал на свою лошадь один билет и то не ради азарта, а просто так, без всякого расчета. За билетом он посылал сына, а тот, когда знал наверное, что лошадь выиграть не может, клал деньги в карман и говорил отцу:
– Я ставить не буду и страхую твой выигрыш, даром жечь денег не следует. А на эти деньги я книг куплю…
– Ах, дипломат, дипломат! И все-то у тебя с “холодным вниманием рассудка”.
Яков Кузьмич, развитой и начитанный, любил щегольнуть цитатой, особенно за стаканом вина, в дружеской беседе. Чистокровные лошади были его страстью. […] У него были всегда только две лошади второстепенные – Этна и Еврипид. Они стояли на конюшне тренера Баранина, выигрывали редко, а все-таки окупали себя и доставляли огромное удовольствие владельцу, страстному любителю скачек, как и его сын, гимназист. […] Однажды сын пришел ко мне в редакцию, раскрасневшийся, взволнованный и робко подал статью по вопросу, в то время сильно волновавшему спортсменов. Написано было бойко, освещение верное. Я ее напечатал в ближайшем номере, и велика была радость юноши, увидавшего в печати свое первое произведение» (7).
«Здесь я должен сознаться в маленькой мистификации, – поведал Брюсов об этой публикации, прошедшей тогда незамеченной. – Я сам написал возражение на свою статью и послал его в “Русский спорт”. Возражение было напечатано[5]. Я хотел писать контр-возражение в “Листке спорта”, но Гиляровский объявил мне, что он в принципе “против полемики”». К подобной полемике с самим собой Брюсов позже не прибегал, однако прятался за псевдонимами не только для мнимого увеличения числа своих соратников: «чтобы одно копье казалось тысячей копий», как говорят японцы, – но и при обсуждении вопросов, говорить о которых от своего имени считал неудобным. Поэтому книгу Андрея Шемшурина «Стихи В. Брюсова и русский язык» раскритиковал «В. Бакулин», а на «блистательные карикатуры» Корнея Чуковского в книге «От Чехова до наших дней» ответил «Аврелий»: «Я думаю, что Валерий Брюсов, прочтя статью о себе в книге г. Чуковского, несколько дней не мог отделаться от навязчивой мысли: а что, если я в самом деле поэт прилагательных?» (8). Впрочем это не более чем игра, поскольку в литературных кругах хорошо знали, кто скрывается за обеими масками.
Приобщение к скачкам совпало у гимназиста Брюсова с приобщением к «тайнам пола». «Первые ощущения полового чувства» он сам относил к возрасту 6–7 лет, сообщая в «Моей жизни», что «любил заговаривать о соблазнительных для моего возраста вопросах» и «тогда же испытал первые ощущения эрекции». Гимназистом он «стал предаваться странным и страстным мечтам […] долго, до рассвета иногда, или пока не засну. Страх еще жил в этих мечтах, ведь была в них доля садизма. Я с особой охотой рисовал себе картинки пышных девушек и особенно беременных женщин. Страсть к систематике не оставляла меня и тут. В моих ночных мечтах стали повторяться одни и те же имена, а позднее я стал записывать свои мечты и образовал из них длиннейшие романы». Эти же истории, дополненные чтением фривольных французских книг, свободно попадавших в его руки, он пересказывал одноклассникам, упрочив среди них свою популярность. Так в судьбе Брюсова переплелись эротика и литература.
Впрочем, атмосфера продажной любви сопровождала его с детства, по месту жительства. Ставшие в XXI веке районом элитного жилья, Трубная площадь, в которую упирается Цветной бульвар, и переулки, идущие от него в сторону Сретенки, уже в начале XIX века считались «московской Субуррой» (ср. в поэме Василия Пушкина «Опасный сосед»: «Пошел на Сретенку, к б…м»). «Чтобы дойти до Брюсова, – вспоминал Станюкович, – нужно было либо пройти по Неглинному проезду, пересечь толкучку ”Трубы” (обиходное название Трубной площади. – В.М.) […] либо спуститься со Сретенки по грязным переулкам, пропитанным перегаром пива и еще каким-то невыразимо противным и в то же время волнующим запахом. […] Много лет совершал я эту дорогу и каждый раз, пересекая Трубную площадь, чувствовал, что вступаю в жуткую зону. В незавешенном окне гостиницы, стоявшей на углу, я видел почти голую красивую девушку, манящую меня к себе. […] Все это волновало меня – мальчика, юношу. Я ужасался – как могут они спокойно жить в таком омуте?! Но я никогда не говорил об этом с Брюсовым. Если мы шли вместе среди мрачного шабаша – мы, не обмениваясь замечаниями, проходили мимо» (9).
Эти отталкивающие и в то же время волнующие впечатления, разумеется, наложили отпечаток на Валерия Яковлевича и отразились в его произведениях. Но когда в 1907 году Волошин, рецензируя его собрание стихов «Пути и перепутья», написал: «Вся юность Валерия Брюсова прошла перед дверьми Публичного Дома» (10), – Брюсов отреагировал немедленно и резко, послав автору официальный протест для публикации в той же газете, который снабдил вежливым, но решительным личным письмом: «Все, что Вы говорите о моей поэзии, хотя я и не со всем согласен, кажется мне очень интересным и очень ценным. Все, что Вы говорите обо мне лично, меня очень сердит и кажется мне очень неуместным. […] Кроме того, Вы знаете меня (т. е. мою личную жизнь) в общем мало, и многие из Ваших сообщений совершенно неверны» (11). Для печати он разъяснил: «Довольно беглое, в общем, и ни в каком случае не интимное знакомство г. Волошина со мною не давало ему права рассказывать своим читателям небылицы о моем детстве, ему вовсе неизвестном» (12). После обмена объяс-
нениями инцидент был исчерпан, и Волошин более не говорил о влиянии «московской Субурры», пообещав не касаться «ни наружности, ни личности» поэта.
В «Моей жизни» – предназначавшейся для печати, но оставшейся неопубликованной – Валерий Яковлевич подробно описал свой первый любовный опыт в наемной комнате с «бульварной феей», когда ему было 13 лет. О результате он поведал с подчеркнутой откровенностью: «Я старался внушить себе, что это та минута, какой я ждал так давно, но все было мучительно пусто и глупо. Прощаясь, я был преисполнен тоской. Я был разочарован до глубины души моей. […] Дома меня ждали горькие сетования матери: “Ах, Валя! Валя!” Отец написал мне письмо, где говорил (сказался шестидесятник! нигилист!), что он не смеет препятствовать свободе моих поступков, но предупреждает меня, что я могу по неопытности попасть в беду» (13).
В «Автобиографии» 1913 года – первой, своевременно дошедшей до читателя, – Брюсов, уже известный на всю Россию писатель, рассказал о том, как дошел до жизни такой. «Соблазны оказались для меня столь неодолимы, что я стал посвящать им значительную часть своего времени. […] Наша семья переживала тогда трудную пору жизни. Отец […] запутался в долгах, которые дед отказался платить. Мой младший брат (Николай) был долго и тяжело болен болезнью (опухоль мозга), которая и свела его в гроб; мать целые дни проводила с ним. На мое поведение никто не обращал внимания. Мне свободно предоставляли возвращаться домой поздно ночью или даже под утро, и это в связи с тем, что у меня всегда были карманные деньги, открывало мне полную возможность наслаждаться “ночными приключениями”. Понемногу я отошел от того круга товарищей, с которыми меня сблизила любовь к литературе […] и сблизился с другим кругом – любителей кутежей и попоек». Его ближайшими товарищами стали «красивый и разгульный» Николай Эйхенвальд, сын модного фотографа, Владимир Краевский и Александр Ланг, сын книготорговца с Кузнецкого моста, «странный долговязый юноша с темными, безумными глазами» (14). Первые двое быстро уйдут из жизни Брюсова, не оставив следа, зато третий сыграет в ней заметную роль, став участником его литературного дебюта и оставшись добрым приятелем до своей смерти в 1917 году.
Увлекшись кутежами, Валерий забросил гимназию. «В результате в моих отметках все чаще начали появляться “двойки”, а затем и классические “единицы”. […] Однако, покинуть гимназию Креймана мне пришлось все же по другому поводу. Уже в 4-ом классе я числился на самом дурном счету у гимназического начальства за свои “вольнодумные” суждения, которые мне случалось, по детской заносчивости, высказывать в лицо учителям. Перейдя не без труда в 5-й класс, я вздумал возобновить издание рукописного гимназического журнала. Но на этот раз литературе в моем “Листке V класса” было отведено лишь второстепенное место. Листок был посвящен гимназическим “злобам дня” и, страшно сказать, политике. Почти единственным сотрудником был я сам и еженедельно, в 5–6 экземплярах, распространял среди товарищей свой “Листок”, наполненный памфлетами против учителей, гимназического начальства и, отчасти, критикой различных явлений общественной жизни». В архиве Брюсова хранилось шесть номеров «Листка» (с 28 октября по 9 декабря 1889 года); «каждый номер занимал кругом исписанный лист писчей бумаги» (15).
Что стояло за этим самиздатом, кроме литераторского и редакторского зуда? Во-первых, Брюсов был заметно начитаннее своих одноклассников, которые, повзрослев, начали это ценить. Во-вторых, он «считал своим долгом прочитывать от доски до доски (с политическим и внутренним обозрением) все русские журналы, которые мы по традиции брали из библиотеки». В результате он начал задумываться над политическими и социальными вопросами, трактуя их под влиянием отца в «шестидесятническом» духе. «Под влиянием тех же идей я был крайним республиканцем. […] Я считал долгом презирать всякое начальство, от городового до директора гимназии». Полагаю, Брюсов читал «Вестник Европы», «Дело» и «Русское богатство», а дома было много старых номеров «Отечественных записок» и «Современника». Они стали образцом для «Листка V класса», как «Вокруг света» и «Природа и люди» – для «Начала».
Уже в первом номере появилась статья редактора «Народ и свобода», имевшая целью «кинуть взгляд на различные формы правления, с целью выяснить, что понимали под именем свободы древние и новые народы». Вывод: «Итак, здесь (в древней Греции, Франции и Соединенных Штатах. – В.М.) во главе правления стоят люди, которых большинство выдвинуло вперед». Этот пассаж начальство, которому всё становилось известно (впрочем, Брюсов не скрывал своей деятельности), кое-как стерпело, но критика гимназических порядков показалась ему недопустимой. «Франц Иванович призвал меня к себе в кабинет, ходил большими шагами по комнате и упрекал меня жестоко.
– Что это такое! Это против наставников! Это против нравов!
Я отвечал ему твердо, то есть, вернее сказать, нагло. Я привык наглостью скрывать врожденную робость (курсив мой. – В.М.). Надо, впрочем, сказать, что я рисковал немногим. Дома уже решено было, что я перейду в другую гимназию. […] После разговора с Францем Ивановичем я больше не возвращался в его гимназию».
С новой школой ему повезло – Брюсов выдержал экзамен в шестой класс располагавшейся на Пречистенке (дом 32) частной гимназии Льва Ивановича Поливанова, педагога-новатора, автора известных книг о русских классиках и хрестоматий по отечественной литературе, общительного и остроумного человека, относившегося к ученикам с уважением и любовью. Здесь учились в основном сыновья профессуры и либеральной интеллигенции, включая детей Льва Толстого. О гимназии многословно и восторженно написал Андрей Белый, тоже «поливановец». Лев Иванович «поражал воображение всех, приходящих с ним в конкретное соприкосновение»: «не человек, а какая-то двуногая, воплощенная идея: гениального педагога. […] Изумительный педагог и учитель, действующий от сердца к сердцу. […] В девяностых годах она была лучшей московской гимназией; в ней отрицалась “казенщина”; состав преподавателей был довольно высок; преподаватели принадлежали к лучшему московскому, культурному кругу; не одною силою педагогических дарований их должно оценивать, а фактом, что человек, интересующийся культурою, в них доминировал над только “учителем”. […] Поливановская гимназия противополагалась казенным; противополагалась и Креймановской. […] От Креймана попадали к нам лучшие элементы, не мирящиеся с креймановским составом, подчеркнуто буржуазным; пример – Брюсов; прочтите, какою тоской веет от его креймановских впечатлений; наоборот, появляются бодрые, здоровые ноты чисто гимназических интересов в гимназии Поливанова» (16).
Перейдя к Поливанову, Валерий Яковлевич не сразу расстался с прежними привычками и приятелями, прежде всего с Эйхенвальдом, с которым, впрочем, не только шатался по бульварам и кафе, но и играл в шахматы. «Мы стали одеваться, насколько могли, по последней моде. Мы усвоили себе пренебрежительные манеры, будто бы свойственные истинным дэнди. Официанты в ресторанах называли нас “ваше сиятельство”. Мы небрежно бросали на чай рубли, когда у самих в портмонэ оставались копейки. […] Собравшись часов в 5 у кого-либо из своих, мы при первых сумерках небрежной походкой – тросточки в карманах – шли на бульвар, торжественно раскланиваясь со знакомыми, окидывали дерзкими взглядами женские лица, стараясь говорить пошлости и гадости». Откликаясь несколько лет спустя на первый выпуск «Русских символистов», некий «Иванушка Дурачок» писал в «Новом времени»: «Появление этой книжечки на ниве русской поэзии соответствует появлению пропитанных пачулей полуразвалившихся бульвардье среди толпы наших деревенских парней и девушек» (17). «Поливановский период обрывает в Брюсове пошлость; я думаю, что это – влияние гимназии» (18), – к такому выводу пришел Белый после прочтения «Моей юности» и дневников старшего друга-врага. Однако новых друзей, влияние которых могло бы сравниться с влиянием Ланга или Станюковича, в поливановской гимназии Валерий Яковлевич не завел.
Какими бы пошлыми ни были бульварные знакомства, с ними связано одно из сильных литературно-эротических переживаний взрослевшего Брюсова – роман с Елизаветой Федоровой (выведена в «Моей жизни» под именем «Елены Викторовой»), случившийся как раз во время перехода от Креймана к Поливанову, так что к вступительным испытаниям он готовился не слишком прилежно. В этой банальной истории, подробно описанной им самим, интересно следующее признание: «Моей заветной мечтой было обольстить девушку. Во всех читанных мною романах это изображалось как нечто трагическое. Я хотел быть трагическим лицом. Мне хотелось быть героем романа – вот самое точное определение моих желаний. […] Я писал стихи к ней, бледные и тягучие, – такая же отраженная поэзия, как отраженным было и мое чувство».
Лиза и ее старшая сестра Мария, молодые, но уже искушенные жизнью дочери небогатого отставного чиновника, искали развлечений, а в перспективе подумывали о выгодном замужестве, так что к кавалерам относились серьезно. Эйхенвальд был попроще: «скоро они начали целоваться, искать уединения». Брюсов «трепетал», но «не осмеливался ни разу сказать ей о любви, и только намекал о том длинными стихотворениями, которые посылал ей в письмах». «Я писал Елизавете Викторовне, – занес он в рабочую тетрадь, – длинные послания по 2–3 листа, наполненные философией (которую начал изучать) и поэзией. Не знаю, читала ли она их» (19). Судя по рассказу Брюсова, не читала. 1 ноября 1891 года в ответ на просьбу о свидании он получил от нее записку: «К сожалению, не имею вечера, чтобы провести его с вами, то есть проскучать». Обольщение не состоялось, хотя именно Елизаветой Федоровой Брюсов открыл свой «дон-жуанский список», составленный по примеру пушкинского (20). Остались стихи, написанные в тот вечер:
Ты немного со мной поиграла:Все, что было святого во мне,Что таилось в душе, в глубине –С любопытством ты все изломалаИ шутя, как дитя, осмеяла.Сорвала покрывало с заветной мечтыИ над нею довольно натешилась ты…Но, процитировав это подражание Апухтину (опускаю еще две строфы в том же духе), Валерий Яковлевич честно признался: «Это была ложь, ложь самому себе… Я хорошо знал, что ”заветные мечты” тут ни при чем».
В сентябре 1890 года началось ежедневное хождение в новую гимназию. Брюсов снова оказался среди незнакомых, но здесь его приняли много лучше: он особо отметил, что «у Поливанова, где гораздо больше было аристократических фамилий, я никогда не слыхал, чтобы кто-нибудь в самом младшем классе хвастал своим происхождением». «Я во время перемены бродил взад и вперед по зале, слагал в голове стихи, невпопад отвечал тогда на задаваемые вопросы. […] Должно быть, зрелище было довольно смешное. Особенно донимали меня перво- и второклассники, они просто начинали дразнить меня, как невиданного зверя». Поступивший к Поливанову осенью 1891 года гимназист Боря Бугаев, на семь лет моложе нашего героя, Брюсова не дразнил, но его «чудную» внешность запомнил на всю жизнь.
2Поливанов всячески поощрял литературные занятия своих учеников, не давя на них, но развивая их вкусы. В выпускном классе на заданную тему о Горации Брюсов написал большой рассказ из римской жизни «У Мецената», отмеченный знанием предмета и не лишенный литературных достоинств (21). «Поливанов надписал мне по сочинению: “Подобные сочинения должны быть приватными занятиями, которым нельзя не сочувствовать, но нужно упражняться и в сочинениях школьных, которые имеют свои требования, для вас очень и очень небесполезные”, – но в журнале поставил пятерку. Следующую тему, стихи Пушкина: “О, люди, жалкий род, достойный слез и смеха”, – я написал, применяясь к “ученическим требованиям”, и третий раз получил 5. Но после этого мне захотелось воли. Задано было сочинение на эпиграф из кн. Вяземского: “В нас ум космополит, а сердце домосед”. Я дал волю своей фантазии и скачкам своей мысли. Поливанов зачеркнул все окончание статьи, поставил мне 2- и написал: “Писать следует приличным слогом рассуждений без выходок во вкусе малой прессы”».
Атмосфера у Поливанова максимально располагала к самообразованию и к творчеству. Обнаружив, что практически не знаком с русским романом, Брюсов запоем читал Тургенева, Толстого, Достоевского, Лескова, Писемского, Гончарова – собраниями сочинений. Некрасов, любимый с детства, Надсон, к которому его приохотил Станюкович, оказались быстро забыты – их сменили вожди «новой поэзии» Фофанов и Мережковский. Среди промежуточных увлечений – Полежаев, Лермонтов, А.К. Толстой, Гейне: «говорят, что Гейне это болезнь, которую должен пережить каждый из пишущих стихи». Тетради Брюсова, где собственные стихи перемежались с переписанными произведениями других поэтов[6], наглядно показывают эту эволюцию. Его опыты подражательны, но он старательно учится. У Надсона, кумира эпохи:
Так наступит и время страданий(Неизбежно оно у людей),И забудется смех для рыданий,Для глухих, безысходных скорбей.У Лермонтова, кумира юношей многих поколений:
И перед ним изгнанник раяСклонился трепетной главойИ, речь забытую внимая,Закрыл глаза своей рукой.Или у обоих сразу – как Дмитрий Мережковский, чье юношеское творчество, хронологически опережающее брюсовское на 8-10 лет, отмечено теми же влияниями. Но в 1890 году, всего через три года после ранней смерти Надсона, Мережковский в поэме «Вера» уверенно заявил: «Как Надсон ни хорош, / А с ним одним недалеко уйдешь». Брюсов зачитывался «Верой», а сборник «Символы» (1892), в который вошла поэма, стал его настольной книгой. Под влиянием Лермонтова и Мережковского он попробовал свои силы в «большом жанре»: так появилась поэма «Король» (1890–1891; не опубликована), над которой автор, по его словам, «особенно много работал. Она собственно и выработала мой стих» (22).