«Дорогие товарищи! Сегодня трудящиеся Узбекистана и Коммунистическая партия Узбекистана отмечают свое славное 40-летие, свой знаменательный юбилей. Это большой и светлый день в жизни узбекского народа. Ваше торжество разделяют весь советский народ, вся наша страна…»
После того как пациенты 16-й палаты пришли в себя (правда, не все, иподиакон Атиков в себя приходить не пожелал, ибо был по горло занят молитвой, отвращающей нечистую силу), то потребовали немедленно вина, дынь и урюков, дабы подобающим образом отметить славный юбилей братьев-узбеков. Иначе отказывались слушать, грозились затянуть всем обществом «Интернационал». А бузотер Гультяев, вконец распоясавшись, клятвенно пообещал расковырять себе рану, которой у него, впрочем, и не было, поскольку в больнице он очутился в результате закрытого черепно-мозгового повреждения, чреватого, как известно, тяжелыми психическими нарушениями. Напрасно дежурная медсестра пыталась успокоить больных, уверяя, что дальше будет еще интереснее – про выкорчевывание всех остатков колониального прошлого, ликвидацию феодально-байских отношений и освоение Голодной степи голодающим населением. Без вина, дынь и урюков слушать дальше не соглашались. А в качестве превентивной меры спели, пока, правда, в полголоса первый куплет «Интернационала». Вставай, дескать, травмой забубенный, весь сонм черепно-мозговых. Кипит-де их разум поврежденный, вот и не ладится, блин, стих…
Опыт – великая сила, иногда он способен заменить здравый смысл. В особенности там, где условия существования для последнего не слишком подходящи. Именно опыт подсказал медсестре нарушить инструкцию, согласно которой она в сложившейся ситуации обязана была прибегнуть к помощи противоспазматических инъекций. Пока укротишь одного, другие чего доброго перейдут непосредственно к припеву, который в силу его заразительности могут подхватить в соседней тазобедренной палате. А это уже массовые антиконституционные беспорядки… И медсестра, не мешкая далее, выбежала из палаты в коридор.
Осиротевшая палата приумолкла, переглянулась и попыталась обменяться мнениями.
– Это есть наш последний и решительный бой, – с несколько вопросительными интонациями то ли высказал, то ли предположил один из трех неупомянутых черепно-мозговых обитателей палаты по фамилии Фарафонов.
– Это еще не бой, это преамбула к нему, – отозвался другой, назвавшийся при выяснении своей личности, покрытой мраком амнезии, Кулуаровым.
– Не было бы хуже, – подал голос третий и последний из неупомянутых пациентов с труднопредставимой фамилией Лукоморьенко.
– Братия! – воззвал со своей койки иподиакон Атиков. – Смиритесь. Умерьте гордыни ваши, ибо…
– Никогда! – поспешил перебить служителя Божия Фарафонов, явно опасавшийся услышать нечто столь возвышенное и умиротворяющее, в результате чего вся палата большинством голосов откажется от дальнейшей борьбы за свои права. – Нам нечего терять! Хуже того, что есть, быть уже не может! Это ж надо до такого додуматься: речи бровастика больным людям на ночь читать!..
– Что-то не пойму я вас, товарищ Фофанов…
– Мне надоело вам повторять: я – Фарафонов, а не Фофанов! Еще раз так назовете и я вас стану обзывать…
– Слюньтяевым, – предложил Гультяев. – А лучше – Распердяевым. Так и мне обиднее и вам месть слаще… – И не давая опомниться затосковавшему Фарафонову, вернулся к прерванной десигнационной вспышкой мысли:
– Не пойму, чем вам речи вашего генерального секретаря, между прочим, неуклонного и верного ленинца, не угодны?
– Это не наш генеральный секретарь. Это – ставленник казнокрадов, подхалимов и мздоимцев. Именно его правление расчистило место у кормила власти таким проходимцам и ренегатам, как Горбачев, Яковлев, Ельцин…
– Вы опять себе противоречите, Фанфаронов, – с невыносимой назидательностью произнес Гультяев. – Только что кричали: «хуже быть не может», «доколе терпеть, о други», ан, оказывается, может: Сталин хуже Ленина, Хрущев хуже Сталина, Брежнев хуже Хрущева… Так что худшее всегда впереди. Позади – только хорошее. То есть бывшее худшее, ставшее хорошим в сравнении с тем, что пришло ему на смену. Недаром Александр Сергеевич любил повторять: что пройдет, то будет мило, что придет – сперва постыло…
– Не кощунствуйте, Гультяев! – вскинулся на своей койке Кулуаров и, поморщившись то ли от душевной боли за Пушкина, то ли от болезненных процессов в своей недоремонтированной голове, вновь устало опустился на подушку и ворчливо осведомился:
– Вы что же, Кирюша свет Андреич, на попятную решили? А кто свой черепок грозился расковырять? Вы, или, может, иподиакон Василий?
– Господи Иисусе, сохрани и помилуй! – тихо ойкнул Атиков, часто, мелко, однако с надлежащей набожностью, осеняя себя крестными знамениями.
– Да не дрожите вы, батюшка, – не сдержал своего жалостливого сердца Лукоморьенко. – Георгий Сергеич пошутил…
– Вы, Гультяев, не Слюньтяев и не Распердяев. Вы – Иуда, вот вы кто! – вынес свой вердикт Фарафонов. И для вящей убедительности ткнул пальцем в направлении предателя.
– Why not? – расплылся Гультяев в довольной улыбке. Иуду он уважал. Потому что, если бы не Иуда, Христу бы просто всыпали по первое число и отпустили с миром: «Иди и больше не греши, не смущай народ виденьями сердца своего»… Иподиакон Атиков от такой кощунственной трактовки евангельского сюжета терял дар речи, а когда вновь обретал его, долго не мог ничего вымолвить, кроме «сгинь нечистая сила» и «Господи спаси и помилуй».
– Как говорится, не в качестве оправдания, а в порядке объяснения могу сказать, что поскольку результат у нас всегда один и тот же – отсутствие результата, то я, как всякий разумный человек, стараюсь руководствоваться мудрым принципом созерцательности: лучше оставить все как есть, чтобы потом не мучиться неразрешимым вопросом: что же в результате твоей бурной деятельности изменилось?
– Глядя на вас, Кирилл, никогда не подумаешь, что у вас есть принципы и что вы в своей деятельности руководствуетесь чем-либо еще, кроме ваших мизантропических страстей, – с задушевной откровенностью поделился сомнениями Кулуаров.
В ответ Гультяев зажмурился, лицо его пошло алыми пятнами – не то гнева, не то стыда, вздохнул тяжело, отверз уста и… кротко молвил:
– У всех у нас с чердаком непорядок, поэтому давайте договоримся: ни на правду, ни на дичь не обижаться.
– А на клевету? – бдительно уточнил Фарафонов.
– На клевету тем более. За нее благодарить надо. Клевета – это та же реклама. А реклама – это слава, почет, деньги, автографы… Вот если я вас, товарищ Фабзавхозов, назову узколобым сталинистом-маразматиком, концентратом завиральных идей, генератором патриотических заблуждений, не ведающих пределов идиотии, – это будет правда. Если скажу, что вы есть душа, жаждущая социальной справедливости в отдельно взятой державе – это следует квалифицировать как дичь. А вот если я заявлю во всеуслышание, что вы, Фантомасов, – сущий светоч разума, источник благородства, поборник высоких идеалов человечности, что в сумерки над вашей головой ясно видно какое-то неземное свечение, а в лётную погоду у вас за спиной прорезаются крылышки, то это чистой воды реклама, а никак не клевета…
На этом мирный обмен мнениями между сопалатниками был прерван самым… как бы помягче выразиться… не то чтобы истошным, но по меньшей мере громогласным образом стремительно влетевшим в помещение доктором Г.И. Пократовым. Разумеется, был он не один, но в окружении верных ординаторов, санитаров и медсестер.
– Уже тот факт, что вы запели не что-нибудь, не Катюшу, не Стеньку и даже не Широка кровать моя родная, а именно «Интернационал», обличает бедственное состояние вашей психики. Так что давайте разойдемся полюбовно: кто на выписку под собственную ответственность – ошуюю, кто в палату номер шесть – одесную. Я правильно выразился, святой отец? Ничего не перепутал?
– Я не святой отец, – чуть не плача от безысходности возразил Атиков. – Я всего лишь иподиакон. Я даже крестить не имею права…
– Вылечитесь – удостоитесь, – отмахнулся заведующий отделением. Затем взял и обвел остальных пациентов 16-й палаты немилосердным, взыскующим взором. А, обведя, поинтересовался:
– Кому-то что-то не ясно?
Молчание.
– Я жду!
Без ответа.
– С виду вы вроде бы нормальные, правда, слегка попорченные черепно-мозговыми травмами люди. А ведете себя как сущие приматы: интернационалы распеваете, вина и урюков требуете…
– Согласно последним данным дарвинизма, Григорий Иванович, человек есть выродившаяся от непосильного труда обезьяна. В смысле примат, деградировавший от непомерных умственных усилий до образа и подобия Божия. Точно так же мудрые кентавры выродились в лошадей и ослов.
– Вы это всерьез, Гультяев? – приподнялся на подушке Кулуаров.
– О чем?
– О кентаврах.
– Я всерьез об ослах. Не на кентавре же было Христу в Иерусалим въезжать. Тогда все сразу же поверили бы в его божественную сущность, а это было ему не с руки…
– Ваши эволюционные теории, больной, равно как и религиозные заблуждения, вы изложите лечащему врачу палаты номер шесть, который, как я слышал, скоро у нее снова появится. – Заведующий отделением обвел требовательным взором остальных обитателей палаты. – Так, кто еще желает присоединиться к Гультяеву?
Вопрос в наступившей гробовой тишине прозвучал особенно зловеще.
– Да здравствует наша горбольница – самая образцовая фабрика здоровья в мире, в особенности – психического! – возгласил вдруг Гультяев и, не сдержав охватившего его восторга, сам себе поаплодировал.
Заведующий отреагировал на эту выходку сугубо профессионально: обернулся к свите, сдержанно-деловитым тоном поделился диагнозом:
– Явный экспансивный бред с элементами канфибуляции и легкой эйфории, чреватой рядом осложнений в виде онейроидных состояний, тяготеющих, судя по всему, к бредовому психозу, хотя нельзя исключить и хронические психические изменения. Сложный случай…
Вооруженный авторучкой ординатор немедленно занес мнение своего непосредственного начальства в журнал.
– Доизгалялись, Распердяев! Довеселились, обалдуй! – констатировал со своей койки Фарафонов, и в голосе его нельзя было различить ни злорадства, ни удовлетворения.
– Господи! не оставь страждущую душу грешника сего всемилостью твоей! – возвел очи горе иподиакон.
– Но послушайте, доктор, Гультяев ничуть не ненормальнее любого из нас. Злости в нем, правда, много, но это не может служить основанием для помещения человека в психушку.
Пократов внимательно уставился на Кулуарова, вдумчиво поскреб указательным и большим пальцем подбородок, вопросительно обернулся к ординатору. Ординатор, раскрыв журнал, четко, по-военному доложил:
– Кулуаров, Георгий Сергеевич. Диффузные повреждения мозга с очаговыми явлениями в височной доли. Аменция, флуктуация сознания, частичная амнезия, конфабуляторные переживания с элементами резидуального бреда.
– Сложный случай, – вздохнул Пократов.
– Сложный, – подтвердила свита. И тоже вздохнула.
– Ну что ж, радуйтесь, Гультяев: не один в шестую отправитесь, вдвоем как-никак веселее…
– Не имеете права, – сказал Лукоморьенко. Сказал голосом слабым, еще не окрепшим после травмы черепа, но была в этом голосе такая сила убеждения, столько сознания собственной правоты, что его услышали все. Даже Атиков, прервав свое шепотливое общение с Богом, умолк и воззрился на Лукоморьенко в изумлении и ожидании.
– Ограничение прав и свобод лиц, страдающих психическими расстройствами, только на основании психиатрического диагноза, фактов нахождения под диспансерным наблюдением в психиатрическом стационаре либо в психоневрологическом учреждении для социального обеспечения или специального обучения не допускается. Должностные лица, виновные в подобных нарушениях, несут ответственность в соответствии с законодательством Российской Федерации и республик в составе Российской Федерации. Закон Российской Федерации о психиатрической помощи и гарантиях прав граждан при ее оказании. Статья 5, часть третья.
– Адвокат? – не теряя хладнокровия и профессиональной деловитости, осведомился у свиты Пократов.
– Гражданин при оказании ему психиатрической помощи вправе пригласить по своему выбору представителя защиты своих прав и законных интересов, – продолжал просвещать присутствующих Лукоморьенко ровным, слабым, но при этом весьма членораздельным голосом. – Защиту прав и законных интересов гражданина при оказании ему психиатрической помощи может осуществлять адвокат. Администрация учреждения, оказывающего психиатрическую помощь, обеспечивает возможность приглашения адвоката…
Говорящий умолк, убаюканный собственными интонациями, вернее, одной-единственной интонацией, а именно той самой, с какой во всем юридическом мире принято произносить подобные речи.
– Умаялся, бедняга, – пробормотал сердобольный санитар, спохватился, подобрался, виновато захлопал глазами, преданно уставясь на начальство.
– Как-то странно вовремя он у тебя, Фархат, умаялся, – усмехнулся заведующий. – Аккурат в том месте, где дальше говорится о неотложных случаях, когда больной представляет опасность для себя и окружающих…
– Да, да, действительно странно, очень странно, даже подозрительно, – подхватила свита.
– Что «да-да»? – не приняло поддержки начальство. – Я все еще жду ответа на свой вопрос. Адвокат?
– Маклер.
– Какой еще маклер? Из тех, что в бильярдных на подхвате?
– Ну вот, – оживился Гультяев, – маркёра от маклера отличить не умеют, а психа от нормального – запросто!
– Еще одно слово, Гультяев, и вы сведете близкое знакомство с кляпом! – отрезал доктор Пократов и вновь требовательно обернулся к свите.
– Обычный биржевой маклер, Григорий Иванович.
– А по образованию кто, юрист?
– Экономист.
– Та-ак, – не стал скрывать своей озадаченности заведующий. – Травма закрытая? Так я и думал. Обстоятельства получения?
– Укус паука, – прочитал вслух ординатор.
– Значит, инфекционная энцефалопатия. Спрашивается, кто и зачем его сюда к черепно-мозговым поместил. И вообще, причем тут наше отделение, когда место ему в инфекционном…
– Совершенно верно, – поспешил согласиться ординатор, но затем, видимо, что-то припомнив, пошелестел историей болезни и, сперва неуверенно, но по ходу чтения все более укрепляясь в своем праве, доложил следующее.
– И все же, Григорий Иванович, у него типичное закрытое черепно-мозговое повреждение, получено в результате соприкосновения нефиксированной головы с отвесно падавшим предметом, предположительно, кирпичом. Далее все как полагается: коммоционный синдром…
– Тогда причем тут укус паука?
– Согласно анамнезу, эта травма явилась прямым следствием укуса паука, каковому пострадавший подвергся ровно за три недели до означенного события, то есть получения черепно-мозгового повреждения…
Оторвавшись от бумажек и заметив, что недоумение начальства вот-вот перейдет в мучительную стадию резолюций и оргвыводов, ординатор своими словами с просительными интонациями пояснил:
– Понимаете, Григорий Иванович, примета есть такая: если на кого сел паук, тот разбогатеет. А на этого больного паук не только сел, но еще и укусил, а чем такая примета чревата, как выяснилось, никто не в курсе. Он утверждает, что за тот промежуток времени, который прошел между укусом паука и столкновением с кирпичом, успел обратиться за разъяснениями данного феномена не только к гадалкам, хиромантам и астрологам, но даже в Академию Наук не побоялся сунуться. И представляете, никто, решительно ни один из знатоков этих дел не смог сказать ему внятно и доказательно, какие перспективы эта новоявленная примета ему сулит. Вот и получается, что укус паука ведет прямым ходом к закрытой черепно-мозговой травме…
– Получается, голубчик, совершенно другое. Получается, что и этого маклера и того, кто записал в историю болезни весь этот бред, следовало немедленно отправить в шестую палату!
– Это не я писал, Григорий Иванович.
– А кто?
– Интерн Крамольников…
– Диплома этому Крамольникову не видать как своих ушей! Хотя… – Заведующий раздумчиво потер рукой подбородок. – Что он там нес о своих попранных правах и ущемленных интересах?
– Что-то про ограничение прав и свобод больных, страдающих психическими отклонениями…
– Вот-вот! Он самый! Симптом кверулянтства…
– Очень может быть, – немедленно поддержал версию начальства ординатор Манчигонов. – Сам я, правда, на ПТСР грешил, а сейчас вижу, что неправ – чистой воды кверулянтство!
Но не одни только эскулапы, не обращая внимания на больных, вовсю совещались, соря специальной терминологией и врачебными тайнами. Больные тоже не отставали от своих целителей, правда, делали это с некоторой опаской, обходясь по мере возможности намеками, полунамеками и красноречивыми жестами, самого, подчас, распохабного содержания. Как раз к описанному моменту их совещание было благополучно завершено: общая линия поведения согласована, список претензий и ультиматумов единогласно принят. И как только Атиков приступил к молитве, прося Господа о ниспослании победы в предстоящем столкновении антагонистических интересов лечащих и лечимых, так Гультяев отверз уста свои для целого ряда важных сообщений.
– Мы требуем, – начал он звучным мартинлютеровским голосом, – во-первых, адвоката, согласно Конституции Российской Федерации. Во-вторых, мы настаиваем на нашем праве быть в курсе всех событий и сплетен, терзающих читателей газет, глотателей пустот, пожирателей телеэкранов и потребителей радиобреда. В-третьих, мы желаем полного и безоговорочного разрешения на чтение художественной литературы, причем не только классической, но и детективной, приключенческой, эротической и религиозной. В-четвертых, мы настаиваем на предоставлении обитателям нашей черепно-мозговой палаты таких же прав и свобод, какими пользуются обитатели 15-й тазобедренной, у которых есть не только доступ к телевизору, но даже компьютеры. Почему одним можно всё, а другим только речи Брежнева?
– Потому что у тазобедренных проблемы с опорно-двигательным аппаратом, а у вас – с головой. Понимать надо! – не сдержал праведного негодования ординатор и, ища поддержки, взглянул на заведующего. – Правильно я говорю, Григорий Иванович?
– Это не ответ, – возразил Гультяев. – Просто кому-то задницы дороже тыковок, а кому-то наоборот…
– Интересное объяснение, – заметил Пократов и, полуобернувшись к свите, сообщил: – Начинаю подозревать, что этот немец – Михаэль Линден – был все-таки прав, когда выделил РПТО в отдельную категорию расстройства адаптации. Вот вам, пожалуйста, все признаки налицо: борьба против дискриминации… В чем еще, больной, считаете себя обделенным?
– Лично я – в отсутствии женской ласки в виде эротического массажа, а также качественного алкоголя, курева и доброго праздношатания по злачным местам, – не затруднился с ответом Гультяев. – А если говорить обо всем нашем коллективе черепно-мозговых, то мы возмущены: по какому праву нашим родным и близким не разрешается навещать нас в положенные для этого дни и часы? Мы считаем это сегрегацией, нарушением всяческих конституционных норм и гарантий, и требуем учредить отдельную палату для свиданий: с ванной, душем и биде. Это – в- четвертых. А в-пятых, вернуть всем мобильные телефоны, у кого они были. А тем, у кого их не было, предоставить бэушные аппараты напрокат с пятидесятипроцентной скидкой…
Трудно сказать, какое именно из требований восставших переполнило и так довольно неглубокую чашу терпения начальства: биде или пятидесятипроцентные скидки на мобильные телефоны. Но переполнилась эта чаша основательно.
– Молчать! – вдруг рявкнул заведующий отделением Г.И. Пократов. Да как еще рявкнул: стекла в рамах задрожали, а поджилки – под коленками. Так рявкать умеют не все, но только военные люди. А может, действительно, – вдруг вспомнилось, вдруг докатилось до сознания всех присутствующих – слухи о том, будто доктор Пократов есть бывший военный медик, прошедший через Вьетнам, Анголу и Афганистан, не лишены основания и даже, возможно, не преувеличены.
– Право у вас, товарищи больные, одно: лечиться, лечиться и еще раз лечиться! – отчеканил заведующий и, направив указующий перст на ошарашенного Фарафонова, грозно вопросил:
– Как завещал кто?
– Великий Ле-енин, – предательски угодливой фистулой вырвалось у Фарафонова.
– То-то же! А методы и способы – на усмотрение специалистов. И вот я, данной мне властью, определяю метод и способ вашего излечения: холодные ванны и электрошоковую терапию. Игорь Александрович, распорядитесь, чтобы резервную динамо-машину немедленно привели в рабочее состояние.
– Слушаюсь, Григорий Иванович! – звонко отозвался ординатор и пулей вылетел в коридор.
– А вас, Ирина Петровна, я бы попросил проверить холодильную установку. Водопроводная вода в это время года, боюсь, недостаточно прохладна для предписанных мною процедур…
– Будет сделано, Григорий Иванович!
Фьюить – и еще одним статистом-персонажем стало меньше.
– Значит так, Саитыч, – обратился заведующий к вытянувшемуся по стойке смирно дюжему санитару, – остаешься здесь за старшего. Пришлю под твою команду еще троих. Ваша задача: обеспечить полный покой и порядок в палате. Чтобы больные, во избежание всяческих осложнений, связанных с их здоровьем, находились на своих койках в горизонтальном положении, кверху животами, бесед не вели, руками не размахивали. Приказ ясен?
– Так точно!
– Вопросы?
– А ежели они того…
– А ежели того, разрешаю применить обездвиживающие ремни и обеззвучивающие кляпы. Всем необходимым вы будете снабжены. Обед в очередь по одному. Вахта – шесть часов. Затем вас сменят. Еще вопросы есть?
– Никак нет!
– Сверим часы, Саитыч…
Если кое-кому из любезных читателей показалось, что бунт на этом был подавлен, мятежники укрощены, то спешу его обрадовать: как бы не так! Ни холодных ванн, ни электрошоков пациенты 16-й палаты не устрашились. Наоборот, – нас мало, но мы в казенных пижамах! – преисполнились дерзости, столь характерной для революционных масс, полагающих, что они сожгли за собой все мосты и из идейного упрямства отказывающихся разведать на всякий случай наличие брода.
Повстанческим инстинктом догадываясь, что главное в их деле внезапность, они до самого обеда пролежали неподвижно, в коварном смирении, ни разу не дав повода усиленному наряду санитаров применить ремни или воспользоваться кляпами. Но стоило нянечкам явиться в палату с обедом, как последовал мощнейший удар по всем больничным распорядкам, традициям и режимам: голодовка! Черепно-мозговые с самоотверженной непреклонностью борцов за светлое будущее отказались от пищи. Ни угрозы, ни уговоры не возымели действия. Сколько ни бились нянечки, упрашивая то одного, то другого повстанца откушать хоть ложечку за папу, за маму, за жену, за детей, ни шиша не добились. Черепно-мозговые держались стойко. Правда, был момент, когда иподиакон Атиков заколебался, смущенный предложением похлебать бульончику во имя Господа нашего, Иисуса Христа, но вовремя поданная Фарафоновым реплика («Даже во имя Христа, Василий, не стоит становиться Иудой!») удержала служителя Божия от соблазна. Впрочем, куда более тяжкие испытания выпали на долю Гультяева. Полагая его главным зачинщиком безобразия, за него взялась лично сама Ирина Петровна. Да как еще взялась! Расстегнула снизу халатик чуть не до пупка, уселась на стульчик возле голодовщика, закинула ногу на ногу и принялась грудным зовущим голосом уговаривать угоститься бульончиком, суля за каждую съеденную ложечку эротические кущи мусульманского рая. Договорилась до того, что даже клятвенно пообещала позволить ему потрогать ее в тех местах, где ему захочется – в случае если бульон будет покладисто уничтожен…
Гультяев (как в этом впоследствии убедится читатель) отнюдь не был аскетом. Никакой личной жизни вот уже две почти недели не имел. На Ирину Петровну заглядывался не таясь (в отличие от некоторых, делавших это, кто смущенным тайком, кто подлой украдкой). А тут такое, понимаешь, дело. Такой удобный случай наладить с ней интимные отношения представился!.. И все же Гультяев выбрал свободу. То есть в том смысле, что на ножки таращился, но бульона отведывать наотрез отказывался. И правильно делал. Женщины, если верить им самим, любят стойких, а не падких. Вот Гультяев эту стойкость и продемонстрировал, так сказать, в двойном выражении: моральном, воротя личность от ложки с бульоном, и в материальном – подняв тонкое больничное одеяло в надлежащем месте приличным эрекционным пригорком. Возможно, как женщина Ирина Петровна была втайне польщена, но как медицинский работник, как старшая сестра отделения, глубоко задета, о чем красноречиво засвидетельствовал шлепок столовой ложкой по бесстыжему лбу упрямого голодовщика. Столь неожиданная ласка не могла не извергнуть из Гультяева возгласа удивления, которое, благодаря своему нецензурному содержанию, было квалифицировано бдительными санитарами как нарушение режима молчание, требующее немедленного пресечения медицинским кляпом – тугой марлевой повязкой, оставившей от недовольной физиономии нарушителя одни только сияющие праведным негодованием глаза.