С Тонечкой мы познакомились два с половиной года назад, зимой, в очереди за минтаем. Жанр требует какой-то героической истории знакомства, чтобы, например, я защитил ее от хулиганов или, с учетом профессии, спас от вооруженных бандитов, – но нет. Мама в выходной отправила постоять очередь в универсам рядом с домом, а Тонечка стояла впереди – миниатюрная, хорошенькая блондинка в кудряшках и с большими голубыми глазами. Она училась на третьем курсе Института культуры на экскурсовода, было ей двадцать лет; мне в том году исполнялось уже двадцать семь, и мама регулярно сообщала о потере надежд понянчить внуков, в то время как, например, у подруги с работы, Анны Ильиничны, сыну двадцать пять, а у него уже двое и третьего ждут. Я пообещал маме, что и ее счастье не за горами и потерпеть осталось совсем немного, потому что с Тонечкой мы решили жениться, когда она закончит учебу.
И вот, закончила.
– Витя, ты только не переживай, – сочувственно увещевала Тонечка, хмуря лобик и глядя на меня огромными голубыми глазищами так, словно уже готова была осудить любые проявления переживаний. – Ну сам подумай, какие у нас перспективы?
Оказалось, что размышления о перспективах у теперь бывшей моей невесты начались не вчера. Как я понял, она уже полгода встречалась с каким-то товароведом и радостно приняла от него предложение. Как-то незаметно наступило то время, когда товаровед стал более привлекательной партией в отличие, скажем, от военного летчика, милиционера или уж тем более инженера. Вроде и ничего героического, и даже как-то немного неловко говорить «у меня муж – товаровед», а все равно подруги завидуют.
– У него хорошая должность, свой автомобиль, квартира кооперативная… – веско перечисляла Тонечка незамысловатые составляющие формулы любви.
Крыть мне было нечем, потому что против автомобиля я мог выставить только пожилой отцовский ИЖ-комби, а кооперативной квартире противопоставить комнату в родительской «двушке», где и предполагал до сего момента строить семейное счастье.
– Ну все, пока. Надеюсь, ты не обиделся, – и Тонечка упорхнула, легкая, как юная бабочка, оставив меня одного, с подтаявшим в железной креманке мороженым и открытой бутылкой сладкого шампанского. Люди вокруг заняты были собой. На улице сиял летний вечер. У окна на зеленом плюшевом диванчике сидела в одиночестве красивая молодая женщина: миндальные глаза с поволокой, высокие скулы, пухлые ярко очерченные губы, темные волосы коротко острижены по последней моде, легкое платье с широкими, как крылья, плечами. Она поймала мой взгляд и улыбнулась. Я позвал официантку, рассчитался, отправил бутылку шампанского на столик темноволосой красавице и ретировался.
На работе я написал рапорт о переносе отпуска, а путевку подарил Олегу Кравченко, заместителю Макарова, человеку давно семейному, а оттого глубоко и безнадежно одинокому, как бывает одинок человек только в устоявшейся, благополучной семье. Отказался от денег – а продать трехнедельный тур в Сочи можно было бы рублей за сто, не меньше, – и только попросил привезти бутылку хорошего коньяку, прервав поток благодарностей. Вот поэтому утро понедельника застало меня не в номере с видом на море, а дома, бесцеремонно подняв с кровати настойчивой дребезжащей трелью телефонного звонка.
Я нашарил рукой трубку, снял и ответил, не открывая глаз:
– Адамов.
– Доброе утро, товарищ капитан! Старший лейтенант Архангельский, УВД Петроградского района. Звоню по поручению руководства. Вы нужны на адресе, можете сейчас подъехать?
Звонок спозаранку – это всегда тревога. Среди ночи может вдруг позвонить подгулявший приятель, брошенная подружка или родственник с другого конца страны. Но в пять утра звонят только лишь с тем, чтобы сообщить плохие новости. Адрес, который назвал лейтенант, был мне знаком, и нехорошее предчувствие о судьбе Бори Рубинчика почти равнялось уверенности.
Я натянул брюки, надел любимую рубашку в синюю клетку и вышел из комнаты. Телефон в коридоре я обычно выключаю на ночь, чтобы родителей не беспокоили не такие уж редкие при моей работе ночные звонки, но отец все равно проснулся.
– Что-то случилось, сынок? – спросил он, моргая спросонья.
– По работе, – ответил я. – Папа, можно я машину возьму?
– Бери, – ответил он и зевнул. – Только не разбей.
Это напутствие повторялось каждый раз все семь лет с тех пор, как я получил права.
– Хорошо, я аккуратно.
Я кое-как умылся и почистил зубы, подумал и решил, что побриться не успею. На кухне отец ставил чайник. Он работал мастером участка на «Красном Выборжце», утренняя смена начиналась в семь часов, и ложиться спать уже не было смысла.
– Чай будешь пить?
– Нет, папа, тороплюсь.
Я взял банку с чайным грибом, через пожелтевшую марлю нацедил полную кружку желтовато-зеленой жидкости и махом выпил. Забористый кислый вкус был так крепок, что разом прогнал остатки сна, даже глаза сами собой распахнулись, будто от удивления, и мурашки побежали по телу. Я набросил пиджак, взял ключи от машины и вышел.
Город был пуст, тих и недвижен. Панельные девятиэтажные новостройки застыли в утреннем оцепенении. Выцветшее от жары небо, чуть потемневшее и посвежевшее за ночь, постепенно светлело и заволакивалось первым дымом, который выдыхали просыпающиеся пожары на севере и востоке. Торфяники тлели уже с неделю, служба пожарной охраны проливала сухие леса, рапортуя об отсутствии опасности выхода огня на поверхность, граждане, привыкшие ко всему, постепенно свыкались и с дымом.
До Кировского проспекта я добрался за десять минут. Перескочил через мост на Аптекарский остров, миновал спящий сад Дзержинского[3], проехал мимо едва различимого меж высоких старых деревьев туберкулезного диспансера и притормозил, приготовившись развернуться. Даже если бы я забыл нужный адрес, ошибиться было бы невозможно: у тротуара напротив высоких декоративных ворот без створок, ведущих во двор, стояло несколько автомобилей с ведомственными номерами, желто-синий патрульный УАЗ, новенькая блестящая «тройка» цвета свежей травы и «Скорая помощь» с выключенными спецсигналами, которая никому здесь уже помочь не могла.
У ворот переминался с ноги на ногу молодой сержант. Увидев меня, он было оживился, шагнул навстречу, но взглянул на удостоверение, козырнул и потерял интерес.
Дом не зря назывался «академическим». Мало в каком еще доме Ленинграда, при всем богатстве научных и культурных традиций, жили в таком количестве деятели науки и искусства: в разные годы здесь квартировали шесть академиков, пять живописцев, три известных поэта, два прославленных архитектора и даже одна балерина, не говоря уже про профессоров, врачей, генералов – тоже в своем роде ученых войны и художников масштабных сражений – этих вовсе было без счета. Впрочем, инвазия нового времени коснулась и этого дома: поселился же тут Боря Рубинчик, заняв квартиру после смерти родителей, известных в прошлом микробиологов, которые уж точно не предполагали для сына ни той карьеры, что он избрал, ни такого конца, к которому, вероятнее всего, эта карьера и привела.
Длинный и узкий двор-курдонер[4] вел к двери центральной парадной. Монументальные фасады благородного серого цвета, украшенные всеми неоклассическими излишествами, какие только могли измыслить в начале века – барельефы, пилястры, декоративные колоннады, розетки, статуи в нишах, горгульи, кариатиды, поддерживающие балконы, сами балконы, все в лепных завитках – тянулись вверх на исполинских пять этажей, каждый из которых стоил двух в обычном доме где-нибудь в Купчино или на Гражданке. Крышу венчала монументальная мансарда, огражденная каменными перилами. Степенные ряды больших окон кое-где светились огнями, и ярко сияло электричеством выбитое окно на четвертом этаже по центру дома, как вытаращенный в удивлении глаз, из которого выпал монокль.
Я огляделся. Сотрудники в форме и в штатском входили и выходили из двустворчатой двери парадной, разговаривали с жильцами, которые группами и по одному жались у стен и дверей, переступая ногами в домашних туфлях и запахивая наброшенные на ночные рубашки халаты. Голоса звучали негромко, то ли из уважения к смерти, то ли к тихому летнему утру, и только где-то периодически бесцеремонно включалась рация, шипела белым шумом эфира и снова замолкала.
Костя Золотухин, мой старый приятель из спецотдела, появился откуда-то сбоку и приветственно отсалютовал:
– Привет, Викто́р! – как всегда, с ударением на второй слог. – Так и знал, что тебя тоже сюда дернут.
Он кивнул в сторону и произнес, чуть понизив голос:
– Рубинчик. Вот так.
Я посмотрел туда, куда показал Костя. Припаркованная «шестерка» модного цвета «золотое руно» частично закрывала обзор, и я увидел только рассыпанные по асфальту осколки стекла и знакомого судебно-медицинского эксперта Генриха Левина, делающего пометки в бланках на широком планшете.
– Почему общий сбор?
Костя пожал плечами.
– Тело с признаками насильственной смерти, сам понимаешь. Уже повод всем собраться и хорошенько постоять рядом. К тому же в угрозыске мало отделов, где бы Боря не засветился: у тебя проходит как потерпевший по разбойному нападению, у меня, понятно, в разработке по связям с иностранными гражданами, шестой его изучал как участника, так сказать, сообществ. Теперь вот и убойщики им занимаются. Напоследок.
– А кто от второго отдела?
– Игорь Пукконен, он со свидетелями работает, наверху. Сюда первыми приехали ребята из района, но в связи с особенностями личности позвонили дежурному в Главк. Убийство – дело серьезное, подняли спозаранку само руководство, – Костя потыкал пальцем в дымное небо. – А руководство не любит, когда его поднимают плохими вестями, поэтому передали по начальникам всех причастных отделов прислать сотрудников по принадлежности. Честно говоря, что мне тут делать, я не очень понимаю. Да и тебе тоже. Разве что с Борей проститься. Пойдешь посмотреть?
Покойник лежал в двух шагах от входа в подъезд бесформенной пестрой кучкой, как сбитая птица. Рамы окна наверху были распахнуты настежь, а одна и вовсе выломана почти полностью и, угрожающе накренившись, висела на одной петле. Я снова взглянул на мертвеца. Вверх смотреть было приятнее.
– Доброго утра, Генрих Осипович. Что скажете?
Судмедэксперту Генриху Левину было едва за сорок, но мне он казался пожилым и умудренным седыми годами: когда тебе самому еще нет тридцати, сорокалетний порог представляется почти метафизической гранью, за которой по полям асфоделей бродят бесплотные тени, шелестящими голосами несущие околесицу про то, что после сорока только начинается жизнь. Да и Генрих Осипович не молодился, скорее напротив: носил роговые очки, бородку клинышком, волосы с легкой проседью зачесывал назад, прибавляя себе этим всем еще пару десятков лет возраста и на полвека жизненного опыта. Он воззрился на меня поверх очков взглядом, в котором отразилась мудрая скорбь поколений, вздохнул и ответил:
– Здравствуйте, Витя. Ну что я могу сказать без экспертизы? Вы и сами все видите.
– Ну, а хотя бы предварительно?
Левин вздохнул.
– Витя, вы же меня знаете, я не люблю вот этой профанации. Я сейчас скажу, а вы выводы сделаете, наверняка неправильные. Подождите сутки, будет заключение, все узнаете, если вам вообще это надо. Вы же случаями насильственной смерти не занимаетесь, верно?
Я молчал. Генрих Осипович поцарапал немного ручкой в своих бланках, покосился на меня, снова вздохнул и опять принялся что-то черкать на бумаге. Я закурил. За воротами по проспекту с басовитым бодрым гудением прополз поливальный автомобиль. Левин горестно закатил глаза и произнес:
– Вы, Витя, мертвого уболтаете. Ладно, уговорили. Но никаких шокирующих откровений не будет. Вероятно – запомните это слово! – смерть наступила в результате падения с высоты. Об этом говорят характерные травмы теменной и затылочной части головы, частичная деформация костей черепа и состояние шейных позвонков. Если проще, то вот здесь – видите? – следы мозгового вещества на асфальте, а голова у него болтается, как на веревочке, потому как позвонки компрессионным ударом раздавлены в крошево. Учитывая, что до его окна метров двадцать, а также то, что в землю он воткнулся почти вертикально, все это неудивительно. На торсе и животе множественные ранения, предположительно – запомните, предположительно! – ножевые. Насколько я могу судить здесь и сейчас, они носят поверхностный характер, ни одно ранение не является проникающим и, тем более, смертельным. Но это не точно. Травматическое удаление глазных яблок исполнено несколькими ударами, причем, я бы сказал, неуверенными – видите порезы внутри глазниц? Нет? Присмотритесь. Не хотите? То-то же. На мой личный взгляд, орудие, которым это проделано, не проникло настолько глубоко, чтобы поразить мозг. Хотя это еще нужно проверить.
Я взглянул на кухонный нож с потемневшим от крови лезвием, уже аккуратно упакованный в целлофановый пакет для вещественных доказательств, и вопросительно посмотрел на Левина. Тот замахал руками.
– И не спрашивайте! Понятия не имею. Пока я не могу отвергнуть эту гипотезу однозначно.
– Сам себя изрезал, – произнес я задумчиво. – Выколол глаза, а потом выбросился в окно вниз головой. Потому и нож рядом.
– Витя, избавьте меня!..
– А что у него с руками?
Лицо несчастного Бори было тем зрелищем, на которое непросто смотреть, но если уж посмотрел, то оторвать взгляд получалось с трудом. На кисти рук я обратил внимание только сейчас: они были изуродованы множеством рваных ран, таких глубоких, что в некоторых местах сквозь вывороченную плоть тошнотворно белели кости. На нескольких пальцах вместо ногтей багровели свежие раны.
– А вы наверху были? – ответил вопросом на вопрос Генрих Осипович.
– Нет.
– Ну так поднимитесь, сделайте одолжение. Все поймете. Там сейчас Леночка работает, заодно с ней обсудите свои смелые версии. Она любит с ходу начинать фантазировать. Вам под стать собеседник.
За тяжелыми двойными дверями пологая узкая лестница через высокую арку с лепными узорами вела на основной лестничный марш, изгибающийся вправо, как винтовые ступени в замковой башне. Сверху неслись голоса, шарканье ног, стук дверей. Где-то заходилась заливистым лаем маленькая собачка. Навстречу спустился усатый дородный мужчина в трикотажных тренировочных брюках и наброшенной на майку белой выглаженной рубашке – типичный гражданский, поднятый по внезапной тревоге. На этажах было по две квартиры, некоторые двери приоткрыты, из них выбивался слишком яркий для раннего утра свет и слышались нервные разговоры.
Обе створки дверей в квартиру Рубинчика были распахнуты настежь. Полузнакомые и незнакомые вовсе мне люди входили и выходили, как бесцеремонные незваные гости. Лестничным маршем выше на площадке стояла высокая женщина царственной внешности в длинном черном халате; она стискивала пальцы, унизанные перстнями, и недовольно смотрела вниз. Рядом мыкался испуганный человечек в серой пижаме и круглых очках, плешивый, неопределенного возраста и такой же внешности. У самого порога кинолог Шамранский, усатый и немолодой уже дядька, похожий на гвардейца петровских времен, присел на корточках рядом с прижавшимся к полу служебным псом и негромко увещевал: «Спокойно, Цезарь, ну что ты, Цезарь, успокойся». Цезарь тяжело дышал, вывалив влажный язык, и виновато посматривал из-под рыжих бровей. Шамранский кивнул мне, вздохнул и снова принялся то ли успокаивать, то ли уговаривать своего пса. «Спокойно, ну всё, Цезарь, спокойно».
Я вошел в просторный широкий холл. Первое, что я почувствовал – запах: резкий аромат алкоголя и еще один, чуть заметный, неуловимый, похожий на то, как пахнут перегревшиеся электроприборы. Справа от входа располагался камин – я обратил на него внимание еще в свой первый визит: огромное облицованное мраморной плиткой сооружение высотой почти в человеческий рост, полкой, на которой можно было бы уложить спать приезжего родственника, ажурной кованой решеткой и топкой размером с гостиную в стандартной пятиэтажке. Собственно, камин – единственное, что не изменилось, вернее сказать, устояло перед тем, что обрушилось на квартиру Бори Рубинчика.
Почтенный мозаичный паркет холла был заляпан бурыми пятнами крови и усеян осколками вазочек, керамических подсвечников, ювелирных подставок и семейства из семи слоников, сметенных с каминной полки. Вешалка сорвана со стены, опрокинута и как будто растоптана; телефонная тумбочка опрокинута, а сам аппарат – последней модели, с кнопками вместо диска – превратился в пластмассовую труху, среди которой одиноко поблескивала полусфера звонка. Стены холла иссечены беспорядочными надрезами, как если бы кто-то яростно бился с незримым противником, то и дело коварно уворачивающимся от ударов. Кухня пострадала меньше, только ящики со столовыми приборами были вытащены из стола и брошены на пол, по линолеуму разлетелись вилки, ложки, ножи, и на металлических стенках массивного финского холодильника виднелись две глубокие окровавленные вмятины.
Дверь в спальню находилась напротив входа и была приоткрыта. Я осторожно толкнул ее и заглянул внутрь. Огромное тройное зеркало трюмо обрушено на пол и расколото на куски; дверцы платяного шкафа размером с сарай проломлены и вдавлены внутрь, как если бы в них врезался самосвал. Матрас и постель на огромной кровати вздыблены так, словно кто-то пытался под ними спрятаться, но безуспешно. Я перевел взгляд на стену над высокой ажурной спинкой: там чуть заметно темнел прямоугольник обоев на месте пропавшей картины, в центре которого выступала массивная дверца сейфа. Она была приоткрыта, и я знал, что там пусто.
Из гостиной тянуло дымным сквозняком, сладким спиртом и сверкали вспышки фотоаппарата. Я осторожно переступил сорванные бамбуковые занавески и заглянул внутрь.
Шикарная гостиная Бори Рубинчика из визитной карточки преуспевающего человека превратилась в свалку варварски изломанной мебели, забрызганной и залитой кровью. В роскошной румынской «стенке» не осталось ни одного целого шкафа: стеклянные дверцы серванта разбиты вдребезги, полки обрушены, все, что было внутри – фарфоровые сервизы, чешский хрусталь и стекло, редчайшая отечественная коллекционная анималистика – грудами и россыпями окровавленных осколков усеивало глубокий ворсистый ковер вперемешку с сувенирными фигурками, свечами, безделушками из тех, что бесконечно передаривают друг другу по праздникам, изорванными и растоптанными подписными изданиями Мориса Дрюона, Агаты Кристи, собраниями сочинений русских классиков, дефицитными журналами «Англия» и почти подсудными яркими номерами «PlayBoy», которые, похоже, рвали на части с особой жестокостью. Откидная крышка бара открыта, оторвана, и лампочка внутри освещала мягким янтарным светом варварски расколоченные бутылки Havana Club, Beefeater, Martel, Cinzano, причем орудием разрушения, судя по всему, была избрана бутылка виски Johnny Walker, метко запущенная в бар на манер биты при игре в городки. На диване валялась сорванная с петель внутренняя дверь с треснувшим матовым стеклом, а сам диван – роскошный, серо-голубой, плюшевый, мягкий, как райское облако – был беспощадно вспорот от подлокотника до подлокотника. Довершали картину чудовищного разгрома сброшенная со стены на пол старинная икона в большом темном киоте с разбитым стеклом, опрокинутый цветной телевизор, тяжелый полированный корпус которого был расколот, а в центре лопнувшего потемневшего экрана торчал, как засевшая пуля, один из семейства слоников с каминной полки, и разбросанные видеокассеты, некоторые с предосудительным до уголовной ответственности содержанием: в частности, «Эммануэль» и «Греческая смоковница». Это в наше благословенное время они кажутся не эротичнее голого манекена в витрине, а тогда были способны вогнать в краску любого бабника со стажем и обеспечить владельцу судимость за распространение порнографии.
– Привет, Адамов! – раздался голос откуда-то снизу. – Когда в кино меня пригласишь?
Я опустил глаза. Рядом с журнальным столиком на корточках сидела Леночка Смерть и с любопытством смотрела на меня.
Вообще-то фамилия у Лены была Сидорова, и она являлась одним из лучших экспертов-криминалистов, работающим по сложным случаям тяжких преступлений против личности. Почтительное и жутковатое прозвище свое она заслужила из-за удивительной стойкости перед самыми страшными и кровавыми сценами насилия, и даже некоторого удовольствия, с которым разбиралась в делах об убийствах. Проницательностью при этом она отличалась невероятной, картину происшествия восстанавливала так, что даже потерпевшим напоминала некоторые детали, не говоря уже о традиционно забывчивых преступниках, и фору в следственном деле могла дать и многим из тех, для кого это дело было профессией. Внешность Лены хорошо рифмовалась с ее прозвищем: очень темные волосы с медным отливом, которые она заплетала в тугую короткую косу, необычно бледная кожа, коричневые крупные веснушки, яркие голубые глаза и острый нос. Сейчас ее назвали бы интересной и оригинальной, и быть может, даже модный фотограф пригласил бы на съемки для известного бренда, но в то время с такими данными, да еще и вкупе с резким характером, шансов на популярность у Леночки было немного, а потому в свои двадцать девять она оставалась девушкой незамужней и, кажется, не особенно этим тяготилась. Сейчас на ней было синее платье в крупный белый горох, из-под подола которого торчали острые бледные коленки, босоножки без каблука и тоненькие резиновые перчатки на длинных пальцах, в которых она держала маленький пластиковый пинцет с зажатым между лапок чем-то неразличимо микроскопическим. Фотограф слегка улыбнулся мне, отвернулся, прицелился аппаратом куда-то в угол и снова щелкнул вспышкой.
– Привет, Лена! Вот как победим преступность, сразу же приглашу.
– Так это уже на следующей неделе! – воскликнула она и вздохнула: – Обманешь ведь наверняка. Ну что, уже есть версии?
– Какие версии Лена, это же не мое дело. Я тут так, на экскурсии.
Она погрозила мне затянутым в латекс пальчиком.
– Брось, Адамов, я тебя знаю! Ты сыщик, у тебя сыскная мышца автоматически срабатывает.
Она обвела взглядом комнату.
– Та еще картинка, верно? На следы борьбы не очень похоже?
Я согласно кивнул.
– Скорее, на погром, бессмысленный и беспощадный.
– Точно! А теперь обрати внимание вот сюда.
Леночка широко раскинула руки и выразительно посмотрела на меня. Я взглянул и сначала не понял, что именно она имеет в виду. Потом взглянул еще раз и даже присвистнул от изумления.
– Ага! – торжествующе сказала Леночка. – Знала, что оценишь.
Дальний угол гостиной справа от разбитого окна оставался совершенно нетронут. Я не сразу заметил это в общем кавардаке. Журнальный столик со стеклянной столешницей, рядом с которым примостилась Лена, широкое серо-голубое кресло, кровная родня безжалостно погубленного дивана, высокий торшер с двумя абажурами, светящимися желтым и розовым, чеканка на стене с профилем Нефертити – все было в целости и даже, кажется, не сдвинуто с места – жутковатый островок мира и тишины в самом центре тайфуна. Больше того, на столике имели место пепельница с истлевшей сигаретой, красная пачка Marlboro, широкий бокал с жидкостью цвета мореного дуба на донышке и округлая бутылка с широким горлышком, выглядевшая на два моих месячных оклада. Этот нетронутый угол комнаты среди общего хаоса наводил жути больше, чем окружающий страшный разгром – об него разбивались логика и здравый смысл.
Я подошел ближе, осторожно ступая по превратившемуся в хлам зажиточному быту, и не без труда прочел надпись на этикетке:
– Соурвоисиер.
– Господи, Адамов, ты дикарь. Это Курвуазье, чтоб ты знал. Покойник понимал толк в хорошем коньяке.
– И к чему это его привело? – риторически парировал я. – Наверное, теперь моя очередь спрашивать, есть ли версии?
Леночка многозначительно приподняла бровь и загадочно усмехнулась.
– Побудешь здесь еще полчаса? Я первичное описание закончу, можем потом сходить покурить.
– Договорились. Погуляю тут пока.
Стрелки часов показывали начало шестого, и делать все равно было нечего. Во дворе Шамранский выгуливал повеселевшего Цезаря, который на радостях навалил огромную кучу на газончик в центре двора. Я нашел Пукконена из второго отдела и перекинулся с ним парой слов; познакомился с суровой царственной дамой в черном – Ядвига Ильинична, вдова генерала внутренних войск Расторгуева, – «того самого», добавила она многозначительно, хотя мне эта фамилия ни о чем не сказала; переговорил со Львом Львовичем, главным инженером «Турбостроителя», в характеристические черты которого, кроме серой пижамы, очков и плешивости добавился густой дух доброкачественного перегара; заглянул к соседям напротив: молодая пара, Сережа – учится на восточном, длинный, тощий, со впалой грудью, выпирающим кадыком, весь какой-то костистый, как гриф; и Маша – косящий взор, крутые бедра, полные губы и челка.