– Ты меня сбила с толку, – сказал он, смиряя гордыню. – Прошу прощения… Скажи, что ты имела в виду, когда говорила… о приспособлении друг к другу? – Георгий будто бы заботливо подоткнул одеяло под ее ноги.
– А то и имела, – не сразу сказала она. – Придется приспосабливаться жить под одной крышей, изображать семейную пару, разыгрывать то любовь и согласие, то ревность и ссоры. Если, конечно, после этой ночи вы от меня не откажетесь.
Георгий и тогда не поверил в искренность, зная по опыту, как самые опытные шлюхи умеют разыгрывать неприступных девочек-дюймовочек. Он сделал вид, что вполне удовлетворен ответом, попросил извинения и ушел спать в зал, на диван. И всю ночь не мог уснуть от одной лишь мысли, что он, Жора Поспелов, никогда не знавший отказа, вынужден спать сейчас в одной квартире с молодой, приятной женщиной, которая пусть и не возбуждает такую дикую страсть, как бывшая жена, однако притягивает воображение новизной ощущений; вынужден ворочаться с боку на бок, без конца думать о ней, представлять, как бы это все восхитительно у них произошло. И тихо злиться от собственного бессилия, и вспоминать, как он с блеском выхватил из грязных рук не какого-нибудь старшего лейтенанта спецслужбы, а саму «Мисс Очарование». Взял одной смелостью и напором, будто крепость на шпагу! Правда, и первая их ночь тоже походила на насилие, только вместо истерики, обиды и стрельбы родилось совершенно обратное: Нина покорилась ему и сама назвала мужем, отныне и навеки…
Под утро он окончательно накрутил себя, взвел и разозлился на Татьяну, решив отказаться от ее участия в разведоперации. С этой мыслью он и уснул, сжав кулаки и стиснув зубы, ругая ее про себя так же, как вчера Нину – шлюха, тварь, дрянь…
Тогда и в голову не пришло, что Татьяна за стенкой тоже не спала, тоже думала, вспоминала… И тоже уснула под утро, всего на пару часов, потому что в семь разбудила его тем, что готовила на кухне завтрак и, не зная «секретов» старой поспеловской мебели, уронила дверцу настенного шкафа, оторванную во время переезда, так и не отремонтированную.
Он лежал и делал вид, что не проснулся. Ее инициативу он сначала расценил как желание угодить, подлизаться, искупить как-то издержки собственных принципов.
Потом Татьяна осторожно вошла в комнату, постояла возле «спящего», сделала движение, чтобы тронуть за плечо, но вместо этого как-то бережно прикоснулась к сжатому кулаку на подушке, погладила и осторожно, один по одному, распрямила пальцы. И второй кулак отчего-то разжался сам…
– Не притворяйся, – сказала с улыбкой. – Вставай, я приготовила завтрак. Начнем есть наш пуд соли.
В этот момент Георгию вспомнилось, что у Татьяны есть сын, живущий с бабушкой где-то в Новгородской области. От мысли об этом ребенке эта строптивая, дразнящая, своенравная женщина предстала перед ним с неуловимой печатью иного качества – материнства, которое служило некой защитой от всякого на нее посягательства. За ее плотью стояла еще одна плоть, еще одна живая душа, и всякое оскорбление, нанесенное ей, немедленно отзывалось в ребенке. Что бы он, Жора Поспелов, чувствовал, если бы кто-то чужой посмел оскорбить его мать? Посмел говорить с ней развязно, предлагать «приспособиться»?
А сын Татьяны еще маленький и не способен отомстить за мать.
Неожиданным образом увязанные эти мысли в один момент развеяли все ночные мысли и страсти. Только осталась одна мстительная в отношении бывшей жены, за насилие над которой никогда никто не отомстит, потому что некому мстить: Нина о детях и слышать не хотела! И он когда-то не хотел, но к тридцати, и еще чуть раньше, окончательно созрел, потому что начал матереть, ощущать опасность своей работы, страх, уровень риска и эфемерность жизни. Словишь пулю – и ничего после тебя не останется! Никого! Жена? Так жена, как поется в старой казачьей песне, погорюет и забудет про меня…
– Вставай. – Татьяна положила руку ему на лоб. – Остыла твоя горячая голова, утро вечера мудренее, вставай.
Георгий осторожно убрал ее дразнящую ладонь: эти игрушки в утреннюю ласку после ночного «динамо» были известны и означали единственное – Татьяна не хотела портить с ним отношения и выбрала неприемлемую для него тактику постоянно подогревать чувства и воображение, но всякий раз ускользать из рук под самыми разными предлогами. Эдакая кошечка с мышью.
Только Георгий сам привык быть котом.
– Отлично, – холодно проговорил он и встал. – Ты сделала выбор в наших отношениях. Я тоже. Люблю, когда у меня развязаны руки. Когда с товарищем по службе связывают только служебные, а не постельные дела.
Вероятно, тогда она приняла это за шутку или за некую месть уязвленного мужского самолюбия и серьезно к его словам не отнеслась. На деле же теперь получалось точно так, как он сказал: Георгий разъезжал по «треугольнику», заводил знакомства с женщинами, любезничал с очумевшими от тоски одинокой жизни в глухих местах агентами Ромулом и Ремом – одним словом, был все время на людях, а Татьяна как опостылевшая нелюбимая жена сидела на хуторе и ждала у окошка блудливого «мужа». Мало того, скоро хозяйство резко прибавилось: бродячая свинья, прибившись на ферму, привела с собой девять полосатых поросят – признак того, что огулялась с диким кабаном, – и хочешь не хочешь, забот у хозяйки прибавилось.
Когда же в конце мая Поспелов наконец купил пасеку, «жена» не то чтобы затосковала, но почувствовала себя обманутой: дачная жизнь на ферме, как корабль, обрастала ракушками и тянула ко дну.
А пасека была необходима как прикрытие: часть ульев выставлена на ферме, а большая часть превращена в кочующую пасеку, которая позволяла в любое время появляться в той части «Бермудского треугольника», где было необходимо. Георгий сразу же начал готовиться к выезду на несколько ночей и заметил, что строптивая, несостоявшаяся любовница ждет этого часа, как муки, ибо выяснилось, что боится оставаться на ферме одна, несмотря на электронную охранную сигнализацию и автоматическую связь.
– Ты жесткий парень, Поспелов, – сказала она накануне отъезда его с пасекой в недра загадочного «треугольника». – Знаешь ведь, что мне будет страшно, и даже душа не дрогнет… Ты всегда так с женщинами?
Он не хотел ни завоевывать ее таким образом, ни тем более пугать, а сказал в общем-то правду.
– Не жесткий, а жестокий, – поправил. – Представляешь, в последнюю встречу с женой я изнасиловал ее. Да, а она в меня стреляла. Ничего отношения? А знаешь, кто моя бывшая? «Мисс Очарование» восемьдесят восьмого года, Нина Соломина, помнишь?
Она пожала плечами:
– Нет, не помню… Роковая женщина?
– Они все у меня роковые, – признался Георгий. – Потому что надо мной рок висит. Так спецпрокурор определил. Хорошо, что нас судьба повязала только… легендарными супружескими отношениями.
Татьяна смотрела хоть и недоверчиво, но в глазах таился испуг. Поспелов рассмеялся и похлопал ее по щеке:
– Ладно, не бойся, я скоро собаку куплю. Даже двух, кавказских овчарок. Будешь дама с собачками!
Наутро же стало ясно, что заезд с пасекой в Долину Смерти придется отложить на неопределенный срок, поскольку Татьяна приняла шифровку, ключом к которой владел только он сам. Это означало особую важность информации…
Заремба сообщал, что в Петрозаводске внезапно объявились два охотника-медвежатника, исчезнувшие вместе с вертолетом Ми-2 пять месяцев назад. Требовалось немедленно установить, вернулся ли из небытия егерь, продавший им медведя в берлоге, и срочно выезжать в столицу Карелии, чтобы через местную спецслужбу выяснить, в каком параллельном мире побывали новые и все-таки земные русские люди…
5
«Новые русские» до этой самой злополучной охоты были людьми малознакомыми, хотя жили в одном городе давно и бизнесом занимались лет по восемь. Надо сказать, что и по роду занятий они были близки: оба когда-то относились к интеллигенции.
Хардиков начинал жизненный путь в милиции, когда еще существовал ОБХСС, дослужился до капитана, а потом его свел с ума один известный художник, заразил тягой к прекрасному, к живописи и поэзии, и он уехал учиться на журналистский факультет. Парень он был симпатичный, светловолосый, слегка скуластый, с острым, пронзительным взглядом, что нравилось женщинам и не нравилось преступникам. Эдакий «истинный ариец», баловень судьбы, белокурая бестия.
Журналистом он поработать не успел, началась перестройка, некоторое время занимался издательской деятельностью, в которой наварил первоначальный капитал, и ушел в область прозаическую: стал торговать обувью, организовав частную фирму «Стивал-Карел». К началу памятной охоты Хардиков имел до сорока магазинов в самом Петрозаводске и многих городах России, включая Питер, мечтал открыть свой банк и уже достраивал для него здание в центре карельской столицы. Бандиты его никогда не доставали и своими налогами не обкладывали, поскольку бывший капитан сидел под «крышей» МВД и обувал в итальянские ботинки половину милиции.
Человеком он был смелым, богатым, способным на поступок и никакими комплексами не страдал. Кроме бизнеса с такой же страстью любил охоту, а когда хорошо выпивал, в душе просыпалась зараза, внесенная художником: тянуло к поэзии, причем исконно русской – к стихам Есенина, Клюева, Рубцова.
Благодаря ей они и сошлись со Скарлыгиным, когда встретились на юбилее общего знакомого. Выпивший Скарлыгин встал и вместо тоста начал читать стихи Рубцова:
Россия, Русь! Храни себя, храни!Смотри, опять в леса твои и долыСо всех сторон нагрянули они,Иных времен татары и монголы.Читал со страстью, с душевной болью, до слез, пытаясь пробить силой слова галдящую толщу застолья. Не пробил…
Скарлыгин обликом своим напоминал народовольцев прошлого века: борода, очочки, а за ними глаза, полные любви и сострадания к своему народу. По образованию он был геолог-геофизик, но работал корреспондентом в газете долгое время, и направление в бизнесе избрал как бы по третьему пути – образовал фирму «Сантехмонтаж», строил канализации, водопроводы, ставил раковины и унитазы. В отличие от Хардикова, едва сводил концы с концами, выкручивался, искал ссуды и страдал от рэкета. Поэтому сошлись они не на бизнесе, а на страсти к поэзии и охоте. На юбилее они уединились, до утра пили водку и читали стихи, пели и плакали, умилялись и покрывались ознобом от повышенной чувствительности и силы поэтического слова. Тут же поклялись: немедленно, как только придут на работу собственные бухгалтера, перевести крупные суммы на памятник Николаю Рубцову в Вологду, – и заодно договорились поехать на медведя. Хардиков накануне купил берлогу.
Проспавшись к обеду, про перевод денег на памятник они мгновенно забыли, но отлично помнили об охоте, поскольку любили ее во всяком состоянии. Хардиков зафрахтовал вертолет Ми-2, посадил нового друга, и полетели они в неизвестность.
И вот спустя пять месяцев объявились в городе внезапно – причем не только для своих домочадцев, работников предприятий, но и для себя лично. Пришли в себя и обнаружили, что находятся на складе труб, чугунной фасонины и фаянса, принадлежащем Скарлыгину, запертые снаружи на замок и опечатанные печатью банка; за долги фирма полностью перешла в собственность кредитора.
Скарлыгин разорился, пока был на этой странной, длительной охоте. Даже некоторую мебель из квартиры продали с молотка… Пустить в трубу фирму «Стивал-Карел» за такой срок было не так-то просто, хотя и Хардиков понес крупные убытки за время отсутствия. Об исчезнувшем вертолете, двух пилотах и егере у него, разумеется, спросили сразу же, но по-свойски. И он так же по-свойски рассказал, что благополучно подхватили на борт егеря в Нижних Сволочах, взлетели по направлению к Горячему Урочищу, и тут началась болтанка, так что выпить в воздухе было невозможно. Из горлышка же «новым русским» пить не пристало, и они дважды приземлялись на голые вершины сопок, минут на пять: пилоты двигатели не глушили.
И вот когда пришло время приземлиться в третий раз, командир экипажа забеспокоился – что-то непонятное творилось с приборами, будто зашкаливало или вовсе не работало. Бывший геофизик успокоил, дескать, это магнитная буря, а Хардиков приказал все-таки сесть и, пока выпивают и закусывают, посмотреть машину. Приземлились на лысой сопке, от винтов поднялся высокий столб сухого рыхлого снега, и когда он осел, – двигатель на сей раз выключили, – то все увидели, что со всех сторон к вертолету идут какие-то люди в скафандрах, а, может, и в заиндевевших, обросших куржаком капюшонах – тут мнения расходились.
Снег был глубокий, поэтому людишки казались маленькими, тонули по пояс. Водки на борту было целых полтора ящика – есть чем попотчевать нежданных гостей, так что «новые русские», уже читавшие стихи, компании обрадовались, сами открыли дверь и еще зазывать стали.
А это оказались вовсе не люди – уроды какие-то! Зеленые, похожие на чертей! Они чем-то брызнули в салон вертолета, как из газового баллона, и все враз полегли, потеряли сознание…
Дальше «новые русские» несли вообще полную чушь, бредятину про летающую тарелку, в которой они потом очутились, про полет на планету Гомос, находящуюся в другой солнечной системе, про открытие внеземной цивилизации и про то, как там устроен мир. Работники прокуратуры и милиции, отлично знавшие Хардикова, не могли поступить с ним грубо и сразу же определять в местную психлечебницу. Его отпустили домой, а разорившегося Скарлыгина с помощью специальной бригады «скорой помощи» отвезли в наркологическое отделение: диагноз был поставлен соответствующий – алкогольный психоз, шизофрения крайней степени, сумеречное состояние. Владелец фирмы «Стивал-Карел» хоть и был по-товарищески предупрежден молчать, что с ним произошло, не послушал советов и созвал пресс-конференцию, где сделал сенсационное заявление. Инцидент получил широчайшую огласку, Хардикова показывали по телевидению, о нем писала вся свободная пресса, начался нездоровый ажиотаж. Но и плевать бы на него: чем бы народ ни тешился, лишь бы не плакал, не ныл, что вовремя не дают зарплаты. Бывший капитан милиции пошел дальше, совершая безумные действия – все свободные деньги в сумме сто пятнадцать тысяч долларов перевел на строительство памятника поэту Рубцову, в магазинах убрал кассовые аппараты и приказал раздавать обувь бесплатно. Стало ясно, что оставлять его на свободе больше нельзя, а уговорить, подействовать невозможно.
Хардикова снова пригласили в прокуратуру, спровоцировали буйство и увезли в наркологию.
Тимоха не умер, хотя испытал полное ощущение смерти – так, как ее себе и представлял. Очнувшись, он увидел перед собой стерильно чистый, матово-блестящий потолок, набранный из металлических плиток, почувствовал, что руки вытянуты вдоль тела и чем-то привязаны. Сразу же подумал, что это операционная: значит, «сломался» на прыжке, скорее всего, повредил позвоночник. Голову вроде бы ничего не сдавливает, шея работает – значит, черепно-мозговой нет. И слава богу! А то бы ходил потом по деревне, улыбался и фиги показывал, как покровский дурачок Мотя.
Он чуть приподнял голову, еще тяжелую, пьяную после наркоза, – перед глазами закружились какие-то приборы, блестящий металл, мониторы. Похоже, не операционная, а реанимация, где он бывал несколько раз, когда кто-то из десантуры неудачно приземлялся. На душе полегчало – кризис прошел, если очнулся, жить буду! Попробовал шевельнуть позвоночником, двинуть ногой – все двигается, пальцы шевелятся. И пи́сать охота – просто смерть!
Мочиться в штаны десантнику, даже прикованному к постели, было «западло».
Паршивый какой-то, нудно режущий свет быстро утомлял зрение, Тимоха прикрыл глаза и позвал:
– Сестра? Эй, сестрица!
Вокруг была полная тишина, если не считать урчащего звука где-то за головой – видимо, работал холодильник. Конечно, на дворе ночь, и эти сестрицы-сучки либо спят, либо собрались и пьют чай. А ты лежи тут и жди, когда мочевой пузырь лопнет. И ведь еще привязали, курвы!
Он пошевелил запястьем – поддалось, что-то затрещало. Вмиг догадался: распяли липучей лентой. Ну, это тебе не ремень с пряжкой-самозахватом! Через несколько секунд он высвободил правую руку, с левой же просто сдернул завязку и, забыв о позвоночнике, сел…
Сначала обнаружил, что не голый вовсе, как обычно лежат в реанимации, а обряженный в какой-то тоненький, глухой комбинезон из ткани, похожей на серебристый металл. И нет ни гипса, ни повязок! На ногах же высокие ботинки, очень похожие на десантные, только сшитые из какой-то ерунды в виде фольги от сигаретной пачки.
И кровать под ним – вовсе не кровать, а кресло с мягкой, откинутой горизонтально спинкой. Подивиться и осмыслить все увиденное еще не хватало времени да и эмоциональных сил, которые сейчас были прикованы к мочевому пузырю. Мать их так, где тут у них туалет? Хоть бы утку поставили… Он спустился с кресла, и спинка вдруг сама встала вертикально. Пьяно шатаясь, он сделал несколько шагов и на секунду забыл о туалете…
По правую руку от него, точно в таких же креслах, выстроенных вдоль стены, как в «боинге», дрыхла вся группа, все пятеро! Нет лишь пилота Леши и летнаба Дитятева. И помещение реанимационной какое-то вытянутое, округлое, без углов, без окон и дверей, как в сумасшедшем доме. Тимоха потоптался, держась за стеночку, прошел назад, вперед: хрен знает, где этот туалет!
Пока все спят, можно куда-нибудь в угол почирикать, а потом отпереться. И пусть сестрицы промокают тряпками!
Он так и сделал, зайдя за пластиковую тумбу с приборами. Лужа потекла вдоль стены по серебристому рифленому полу в сторону кресел со спящими мужиками – уклон туда был. Испытав облегчение, Тимоха в тот час же вытаращил глаза, предаваясь изумлению. Кипит-твое-молоко! Ну и палата! Не иначе как все побились, может, самолет гробанулся? И всех в Москву привезли, к Склифосовскому. Возили же туда якутскую десантуру после вынужденной посадки, когда мужики и парашюты надеть не успели, переломались. Значит, и их в столицу приперли. Сколько же это без памяти-то был? Дня два?..
Тимоха подобрался к соседнему креслу, где лежал Лобан, одетый точно в такой же комбинезон, потолкал его, оторвал липучки, связывающие руки. Старшой спал, и от него все еще воняло перегаром… Но такого и быть не может! К вечеру всяко бы продышался, перегнал бы сивуху из крови в мочу…
– Стоп! – сказал он, осененный внезапной догадкой.
Их же еще только везли в Москву! На самолете! На санитарном! Вон и гул какой-то за стенкой. А самолет – импортный, не советский, пригнали откуда-нибудь в качестве гуманитарной помощи. И комбинезоны эти, видимо, входят в комплект для перевозки раненых… Но кто же ранен-то здесь? Изломанные парашютисты обычно что утюги – так закатают в гипс, будто живой памятник.
Все лежат красавцами, ни одной повязки, ни шины, ничего! И сон у всех странный, как под наркозом. Иначе бы ворочались, храпели, сопели и чмокали.
В следующий миг Тимохе стало нехорошо, заболело под ложечкой от тоски: вспомнил, что перед тем, как потерял сознание, видел каких-то мужичков в скафандрах под деревом, коротеньких и зеленых. Чего-то они суетились, бегали, как муравьи…
Значит, крыша поехала! Причем у всех сразу. Вся группа накрылась, и везут в какую-нибудь психбольницу. А пристегнули всех, чтоб не буянили, снотворным накачали…
Он сел в свое кресло и чуть не заплакал от жалости к себе. Руки увидел, по-прежнему черные, измазанные родной печной сажей, глубоко въевшейся в кожу.
Дома печь развалена, Ольга матерится, ребятишки в грязи ползают… Куда везут? В какой город? И письма не дадут написать. Говорят, дуракам не разрешают, чтобы домашних с ума не сводили… У Тимохи началась вдруг такая смертная тоска – лучше бы не приходил в сознание. Лежал бы себе, как вся гвардия лежит, и сопел в две норки. И не думал бы… Домашняя сажа на руках показалась ему такой дорогой, милой сердцу, что он руки к губам поднес и чуть ли не поцеловал. Не надо смывать! – подумал, – пусть хоть эта частичка родимого крова всегда будет с ним. А то ведь все свое содрали, трусов не оставили, в какую-то униформу обрядили, паскуды. Грязь же от домашней печи – это не грязь!
– Погоди-ка, Тимофей! – вслух сказал он и слегка оживился. – Если ты думаешь… Да так складно думаешь, значит, не все потеряно! Дураки-то вовсе не соображают…
Он замолк и огляделся: услышат – скажут, сам с собой базарит. Это первый признак душевного заболевания. Мотя покровский ходит вон и бухтит-бухтит себе под нос.
И руки надо бы отмыть! Отпарить, вытравить всю сажу. Потому что когда ее бережешь, тоже ненормально. Разве умный человек ходит с грязными руками? Разве трясется от умиления над неопрятностью?
Эх, и отмыть нечем! Ни крана, ни раковины. Надо было, когда писал, хоть мочой, что ли… Тимоха поплевал на ладони, потер о комбез – ничуть не посветлело.
Да и чиститься сейчас сидеть, когда летишь хрен знает куда и зачем, признак нездоровый. Вроде, слышал, мания такая есть – мания чистоплотности…
– Тьфу! Мать ее так… Не знаешь, что хорошо, что плохо, – забывшись, выругался он. – Ну ты и влип, Тимоха! Удружил тебе шеф!..
Он снова осекся и огляделся – спят. А чего это он говорит сам о себе, будто со стороны видит? Надо контролировать себя, в руках держать, бороться, если в самом деле небольшой завих случился. Поди, пройдет. Вот же, все вижу, все понимаю правильно, осознаю себя, ориентируюсь в пространстве, по полу хожу – не по стенам. Правда, написал за тумбу, так от нужды! Гады, хоть бы сортир сделали в этой труповозке, буржуи проклятые…
Вообще-то разобраться – почти здоров. Наполеоном себе не кажусь, твердо знаю, что я – Тимофей Трофимович Алейский, парашютист из авиалесоохраны, живу в селе Покровском, имею жену Ольгу и двух девок, Наташку и Олеську. Одной пять, другой четыре года… Сам родился в семидесятом году, третьего декабря, кончил десятилетку, отслужил в Рязанской воздушно-десантной дивизии, пятьдесят семь прыжков сделал…
Да с мозгами-то все в порядке! Никаких сдвигов! «Мороз и солнце, день чудесный! Еще ты дремлешь, друг прелестный. Пора, красавица, проснись!..» Это Пушкин. Семью девять – шестьдесят три. Площадь круга – два пи эр в квадрате. Брат Колька – тракторист, пьет, паразит. Сестра на Украину уехала с мужем и теперь за рубежом оказалась, за границей – ни слуху ни духу. Живая ли?..
Однако в следующий момент взлетевшая было душа снова оборвалась в пропасть, будто при первом прыжке с аэростата: мужичков-то зеленых видел! В скафандрах бегали… Это труба! Как живые перед глазами стоят. Маленькие, с метр, передвигаются странно, как инвалиды, с раскачкой. Не приснилось же! Видел. А если пришельцев начал видеть – кранты, затягивай кильванты, приехали. Был приступ…
Неожиданно темный большой квадрат на стене вспыхнул голубым и засветился – да телевизор же! Вот пошли титры… Да это же фильм «Белое солнце пустыни»! Ничего сервис. Должно быть, чтоб больные нервы успокаивали.
Федор Сухов шел с чайником по пескам, с бархана на бархан. Сейчас Абдуллу найдет, закопанного по горло, водой напоит… Все помню!
– Тим? Тимошка? – вдруг послышался за спиной слабый голос, заставивший вздрогнуть. Спина заледенела – будто с того света говорят. Не оборачиваться! Не реагировать! Пусть хоть черти лохматые выползут!
– Тимофей, мы где вчера так надрались? Что-то забыл… Кто раскошелился-то?
Фу, блин! Да это же Лобан очнулся! Тимоха резко обернулся – старшой боялся тряхнуть головой, лишь глазами хлопал, как кукла.
– Дай водички, Тима…
– Где я возьму? – проворчал Тимофей. – Водички ему…
– Сходи на колодец… Холодненькой…
– Разбежался!.. Башку-то свою подыми, посмотри, где мы.
– А где мы? В вытрезвителе, что ли?
– Ага! – зловредно протянул он. – В вытрезвителе! Хмелеуборочная подобрала!
– Тебя-то за что?
– Балда, в самолете мы! Летим!
Лобан помолчал, помыслил, предположил:
– Не помню… Меня что, пьяного погрузили? И Дитятев согласился?.. Придется фуфырь поставить…
– Поставишь. Вставай, погляди кругом. Самолет-то не наш. Санборт пригнали, импортный. С телевизором вон.
– А я думаю, что там горит на стене… Куда это нас?
– В дурдом, куда… – Слегка взвинченный тон в общении среди десантуры считался хорошим тоном, ребятишки-то все крутоватые…
Тимоха чувствовал себя уже хозяином положения, эдаким «старожилом» в брюхе урчащего, как холодильник, аппарата. Успел кое-что обдумать, понять…
– Слышь, Тим, – Лобан с трудом сел, – в самом деле, куда летим-то?
– Сказал же – в психбольницу. Куда еще нас?
– Кончай балдеть… Почему?
– Потому что ты – дурак. Напился до чертиков.
Старшой только простонал, попробовал собраться с мыслями – не вышло. Матюгнулся обреченно.
– Тебя сопровождать послали?
– Ну! До Москвы!
– Теперь из летной книжки талоны выстригут, – отчаянно проговорил Лобан. – А мне до пенсии – три года…
– Жрать меньше надо было! – подзадорил Тимоха.