Вскочил, огляделся и заметил еще длинную и кривую бороздку свежего песка, словно кто-то из ведра натряс. Иногда такие высыпки по бору попадались, но считалось, что это земляные муравьи песок взрывают и яйца свои сеют.
– Василиса! – закричал в полную глотку и чуть не упал, схватившись за дерево.
Зашаталась под ногами земля, заходили волнами увалы, сосны затрещали и до земли согнулись. Из чистого же неба выскочила молния и, словно раскаленный в горне прут, ткнулась чуть ли не в ноги. Артемий отскочил, кобыла заорала по-человечески, ибо в тот миг разверзлась земля и стала расходиться извилистой трещиной, эдак сажен в тридцать! Он успел лишь схватить тряпицу с родовой кровью и, сбитый с ног, откатился в сторону – прочь от оврага, на глазах расширяющегося. А земля из-под ног так и валится, валится в бездну вместе с деревьями; кобыла в последний момент выпрыгнула на твердь, но жеребенок не поспел, заржал, заплакал и рухнул в песочную пропасть. А за ним – тряпица, будто птица, вырвалась из руки и улетела!
На четвереньках Артемий отполз подальше, ухватился за сосновый пень и обернулся…
Мать родная! Дна у этого оврага не видать! Лишь что-то там поблескивает, словно речная рябь.
Зажмуриться бы, да глаза остекленели!
Тем временем земля уж смыкаться стала, берега оврага так же на глазах сошлись, схлопнулись, и остался лишь рубец со свежим красноватым песком. Увалы, покрытые соснами, еще немного потряслись, будто звериная шкура, и успокоились. Тихо сделалось кругом, аж в ушах зазвенело, лишь кобыла, потерявшая жеребенка, бегала взад-вперед, землю нюхала, там, где прорва была, и призывно ржала.
Очухался Артемий, встал на ноги, огляделся – что же это было-то? Ступил шаг-другой, ничего, твердо держит земля. Глядь, а того места, где жена рожала и где послед в мох спрятала, нет более, провалился!
Вместе с ближайшими соснами и пятью саженями земли!
Только теперь ему и страшно стало: должно быть, Василиса вместе с младенцем вот так же в бездну канула!
Сейчас же земля разверзлась, чтоб и место поглотить – следа не оставить…
Вернулся он в Горицы уже в сильной горячке, слег и сутки пролежал один, в бреду и умопомрачении. Соседи спохватились, что скотина орет и во дворе никого не видать, пришли, умыли его, поскольку все лицо взялось коростой и струпьями, водой напоили да послали за Багаихой. И всполошенные мужики собрались в артель и пошли искать Василису по всем окрестным лесам, кричали, из ружей стреляли и костры ночью жгли – не объявилась.
Артемий же очнулся и сказал, чтоб не искали, ибо жена его сквозь землю провалилась, однако никто не послушал его, посчитав это бредом, и односельчане еще три дня рыскали по бескрайним увалам, борам да речным берегам.
Багаиха пришла, посмотрела на окоростившегося Артемия, велела всем выйти из избы, навела в горшке какого-то снадобья, попить дала, лицо взбрызнула, и он уснул.
А как проснулся, спросила:
– Поди, жену ходил искать?
– Ходил, – признался он.
– А в Горицком бору земля расступилась?
– Расступилась… А ты откуда знаешь?
– Все, молчи и не говори никому. Забудь, зарок себе дай! Не то пропадешь. И не ходи больше в Горицкий бор, не ищи ни жену, ни младенца.
– Почто же так-то?
– Не след тебе знать. Погибнешь от тоски да печали. Как поднимешься на ноги, езжай в Силуяновку да закажи молебен за свое здравие, пудовую свечу поставь.
– За свое?.. А за Василису с младенцем?
Бабка Евдоха молчит, взгляд отводит.
– За упокой, значит?..
– Не наше это дело, не знаем мы, где они ныне…
– Не поеду в Силуяновку… И мне бы провалиться!
– Поедешь! У тебя другая доля…
– Да зачем мне молебен заказывать?..
– Чтоб встал поскорее, я тебе внучку свою пришлю. Она скоро тебя поднимет…
И верно, через день Евдоха прислала внучку, рано овдовевшую Любу, которая замуж в город выходила, а по смерти мужа в Воскурную вернулась и будто бы стала учиться бабкиному ремеслу.
Поначалу, пока был в горячке, Артемий на нее и не смотрел, лишь снадобья, питье и еду принимал и думал, что за хороший уход ей и стельную телку не жалко будет отдать. А Люба успевала и его пользовать, и с хозяйством управляться – даже на дальний пожог съездила, овес докосила, высушила и убрала в скирду. Когда же дело на поправку пошло, Артемий наконец-то разглядел Багаихину внучку: вроде и собой хороша, и домовита, и приветлива, да и обвыкся за месяц, пока хворал.
– Оставайся-ка у меня, – предложил, когда на белый свет впервые сам выбрался.
– Осталась бы, Артемий, да люди осудят.
– Чтоб люди не осудили, в работницы возьму. Мне ведь с таким хозяйством не управиться.
– А если жена твоя, Василиса, отыщется?
Артемий лишь голову повесил.
– Ладно, – сказала Люба. – Только к бабке схожу, спрошусь.
Сходила в Воскурную, спросилась и пришла как хозяйка. Все Василисины вещи собрала, завязала в узел и по реке пустила втайне от Артемия, потом карточки со стен исчезли, все женские инструменты – вальки, рубила, льнотрепалки и даже веретешки в банной каменке сожгла. А когда Артемий спохватился и ругаться стал, сказала строго:
– Не извести ее духа – не будет тебе покоя. Вслед за собой в преисподнюю уведет. Хочешь к ней – иди в Горицкий бор да крикни ее, а нет, так помалкивай.
Потом и вовсе привела из Рощупа старика-тесальщика, который в неделю все стены в избе заново отесал, полы рубанком выстрогал и потолки зачем-то воском навощил. Артемий больше не противился: ведь и верно, коли жить собрался, надо жить нынешним – не прошлым…
Как и положено, он выждал год после того, как пропала Василиса, женился на своей работнице Любе, и через несколько месяцев у них родился сын, коего нарекли Никиткой…
Не ходил больше Артемий искать Василису с новорожденным, однако всякий раз, как доводилось идти или ехать одному через Горицкий бор, непременно заходил на то место, где видел послед и где разверзлась земля, садился рядом под дерево и тихо сидел без единой мысли в голове.
И обязательно являлся сюда в день Преображения, чтоб помянуть и ненадолго вернуться в прошлое. В первый еще год он вытесал у себя на дворе высокий крест из лиственницы, свез его в бор и установил там, где еще была заметна красноватая песчаная высыпка – хоть и не могила, да все равно память. Но спустя месяца полтора, когда Артемий ехал из Силуяновки и завернул к тому месту, увидел, что крест упал, вывернувшись из земли. Тогда он поставил его кое-как, затем приехал с лопатой, вкопал поглубже, тщательно утрамбовал песок, мхом заложил и сверху водой полил, чтоб приросло.
Еще через месяц он заехал снова и обнаружил крест лежащим на земле. И вокруг вроде бы следов не видать…
После того как крест рухнул в третий раз, Артемий не стал больше устанавливать его и оставил так, как есть. Было подозрение, что делает это Люба из желания стереть память о Василисе, но вряд ли было ей под силу раскачать и выдернуть из земли тяжелый, пудов на восемь, и закопанный на полсажени крест. К тому же крепчайшая, устойчивая к дождю и снегу лиственница отчего-то стала быстро гнить, покрываться мхом, и спустя четыре года, к маю, памятный знак вовсе превратился в красноватую труху.
В это же время и начала помирать бабка Багаиха.
Занемогла она еще в марте, когда всем миром поминали усопших от мора детей, легла на печь и более не встала. Трижды Люба наведывалась в Воскурную, трижды, дождавшись кончины, закрывала ей глаза, но бабка через несколько часов начинала дышать, оживала и даже разговаривала шепотом. Тут и засудачили по деревням про ее ведьмаческое нутро. Тогда Люба поехала в церковь, поднесла батюшке подарков и упросила его исповедать и причастить бабку Евдоху, которая все время вроде бы и Бога поминала, но не видели, чтоб лба крестила. Поп справил все, как надо, в избе возле печи и молебен отслужил, после чего Багаиха сама закрыла глаза и вроде бы дышать перестала.
– Только не везите ее в Горицкий бор, – велел поп. – В Силуяновке схороните, возле церкви.
Он и раньше противился, чтоб в бору хоронили…