banner banner banner
Правда и вымысел
Правда и вымысел
Оценить:
 Рейтинг: 0

Правда и вымысел

– Какой же из меня ходок? – Он засмеялся. – Теперь ты ходи, а я домой поплыву! Плавать хорошо: сиди, греби да на берега смотри – красота!

– Так дом у нас там…

– Нет, Серёга, мой дом теперь в другом месте.

Дед ещё раз хотел оттолкнуться, но дна не достал и чуть не опрокинулся. Подобной оплошности он никогда не допускал, однако ещё больше развеселился, к тому же колышек, за который была привязана долблёнка, вырвался и поволочился по берегу.

– Дед, ты куда? – Лодку сносило, я пытался схватить верёвку, но в руках оказывался песок.

– В рай поплыву! – засмеялся он и стал грести.

К тому времени я уже закончил второй класс и отлично знал, что рая нет, хотя дед был уверен и всегда говорил, что непременно попадёт именно туда. Даже если не будет молиться, как бабушка.

Я наконец поймал верёвку с колышком, однако удержать долблёнку не мог и, упираясь, потащился следом.

– Нам сказали, рая нету и ада нету…

– Как это нету? Кто сказал?

– В школе говорили…

– Врут! А куда мы денемся после смерти? Ада нет, это точно. Ад на земле, потому живём и мучаемся. А когда люди помирают, то все сразу попадают в рай, и грешные, и безгрешные. Ты никому не верь, Серёга. По секрету скажу, бывал я у самых ворот и туда заглядывал. Рай, он не такой, как в Библии пишут. Природа, как у нас, тоже река течёт, Ура называется. Меня туда одна женщина водила…

Он причалил долблёнку бортом к берегу, воткнул весло в песок и стал рассказывать. Я слушал его со страхом и восторгом. И до сих пор, если эти два чувства испытываю одновременно, у меня всегда текут непроизвольные слёзы и срывается дыхание. Это было не увлечение рассказом – потрясение, так что я даже не заметил, как на берег пришёл отец, и не знаю, что он слышал, однако был испуган и неожиданно вмешался, стал чуть ли не насильно вытаскивать деда из лодки и уговаривать идти домой. Дед сначала отмахивался, сердился, а потом вдруг подчинился и вылез на берег. Отец взял его под руку, хотя нужды в том не было, вывел на кручу и повлёк к дому. Навстречу вылетела бабушка, и до моих ушей донеслась оброненная батей фраза:

– Неладно с ним, заговаривается…

Потом это слово повторяли много раз, и все домашние были уверены, будто дед перегрелся в жару, получил солнечный удар и от того начал заговариваться, ибо то, что он поведал мне – а отец, видимо, случайно подслушал, – не укладывалось в бытовую логику. Они ещё не знали, что дед через несколько часов умрёт – об этом он сказал только мне. Его пытались всячески успокоить, уложить в постель, и бабушка даже рюмку ему предлагала выпить. А дед и без рюмки словно пьяный был, смеялся, ни на что не соглашался и требовал, чтоб пустили в баню. Дескать, раз не дали мне сразу в рай поплыть да там попариться, попарьте здесь.

– Трофим, собирайся, пошли! – Он порывался встать с лавки, но ему не давали. – Баня же остывает, ты что? Да и времени у меня мало, некогда! Бельё возьми новое, чтоб не переодевать потом, а гимнастёрку старую, в которой я с фронта пришёл. А то в другой одёже не узнают и не пустят. Идём, попарь в последний раз!

Всё это он говорил весело и даже радостно, а в доме был полный переполох. Отец сдался и повёл его в баню, но меня на сей раз не взяли, хотя мы года два уже ходили на первый пар втроём. Однако, будто зачарованный, я не мог оторваться от деда, поплёлся за ними и остался сидеть в предбаннике. Скоро прибежала матушка и потащила меня домой.

– Дед сегодня умрёт! – сообщил я и заплакал.

– Ты что говоришь? Типун тебе на язык! – насторожилась она. – У дедушки солнечный удар. Он отдохнёт, и всё пройдёт.

– Нет, он сегодня в рай поплывёт, на реку Ура. Ему Гой сказал. Он смерти попросил, мучиться надоело, но Гой сказал, одиннадцатого умрёшь, в воскресенье после бани, а пока живи.

– А кто это – Гой?

– Это такой человек. Помнишь, приходил лечить? В шкуру заворачивал?

Должно быть, мать ничего не поняла, испугалась, что я тоже перегрелся и заговариваюсь, отвела на поветь в старую избу и затолкала в постель, после чего принесла кружку с молоком и хлеб, заставила съесть всё при ней и спать. Я плакал молча, молча же выпил солоноватое от слёз молоко и забился под одеяло, хотя было рано, ещё коростель на лугу не запел и солнце не совсем село.

Обиднее всего было, что дед умрёт и в рай уйдёт без меня.

Он никогда не рассказывал про войну, и если у нас в доме собирались фронтовики и начинались воспоминания, дед ухмылялся, помалкивал и выглядел совсем не героически, особенно когда надевал пиджак с двумя медалями – «За Победу» и «За оборону Заполярья» – всё, что заслужил на трёх войнах.

Спустя много лет, по скудным свидетельствам бабушки и отца, я схематично восстановил события, произошедшие с дедом в первых двух войнах. На Первую мировую он пошёл добровольцем, в пятнадцатом году, приписав себе возраст, и, провоевав год, заболел тифом. Его вытащили из вагона-лазарета и бросили на какой-то станции, предположительно в Смоленской области, – так поступали с умирающими, поскольку в поезде не хватало мест для раненых, которых ещё можно было спасти.

Умерших тифозных с военных эшелонов хоронили какие-то местные службы, но дед ещё дышал, и потому его оставили на перроне до ночи.

А ночью на станцию пришла женщина и каким-то образом подняла и увела (или унесла) деда к себе в дом. Там за месяц выходила, немного откормила и отпустила домой.

В Гражданскую его мобилизовали в белую армию, где он прослужил очень долго – аж два с половиной года – вроде бы каптёром в пакгаузах, где хранилась конская сбруя (сёдла местным мужикам продавал за самогонку). Но почему-то участвовал в боевых действиях партизанского характера, совершал какие-то длительные конные переходы по лесам и горам и даже получил пулевое ранение в предплечье. Одно время я подозревал, что дед был в некоем карательном отряде, и однажды высказал предположение отцу. Тот что-то знал, но всего выдавать не хотел и мои доводы отмёл напрочь: дед в карателях не был! Но как-то раз проговорился, что дед чуть не уплыл с интервентами из Архангельска в Англию. Уже и на пароход сел, и какое-то имущество затащил, но всё бросил и в последний момент сошёл на берег. Мол, жил бы сейчас где-нибудь в Лондоне и в ус не дул.

В общем, это был самый тёмный период в его жизни, и я долго думал, что скрытность его относительно службы у белых продиктована опаской: могли ведь арестовать, посадить, а то и вовсе расстрелять. Судя по отрывочным рассказам бабушки, он дезертировал из белой армии, когда она развалилась, и прибежал прятаться в родную деревню, но не домой, а к своей невесте, то есть к ней. Как раз топили баню, и в ней к ночи ещё было жарко, поэтому его отправили мыться – сильно завшивел. А бабушкин брат Сергей (в честь которого назвали меня) в это время был красным партизаном и пришёл из леса, тоже в баню. И прихватив там белого дезертира-деда, поставил расстреливать к дубу, росшему в палисаднике. Бабушка упала брату в ноги, вымолила жизнь жениха, но Сергей увёл деда к партизанам, где он несколько месяцев таскал на себе станину станкового пулемёта, пока красные не победили. И таким образом как бы искупил вину.

На Вторую мировую его взяли в сорок втором, на Северный фронт, а через два года позиционной войны (дед таскал на себе миномётную плиту), где-то в сопках он со своим расчётом попал в засаду, под пулемётный огонь, получил ранения в грудь и в ногу и пролежал в лесу четверо суток, ожидая смерти. (С тех пор он любил и насвистывал песню «Чёрный ворон».) Но почему-то не истёк кровью, хотя даже перевязать себя не мог, и не умер, когда его товарищ, тоже тяжело раненный, погиб. Ещё троих убило сразу.

И вот на пятые сутки, ночью, на сопку послали солдат, чтоб вынести миномёт (не убитых – возможно, потому на севере их кости до сих пор лежат не похороненными), а они нашли деда живым и притащили вместе с оружием. После госпиталя в Архангельске (опять в Архангельске!) отправили домой умирать – привезли на подводе едва живого.

Это всё, что было известно из скупых, случайных рассказов самого деда и старика Кафтанова, который воевал вместе с ним и тоже был немногословным.

В тот воскресный день одиннадцатого июня, когда дед получил солнечный удар и стал будто бы заговариваться, он на самом деле рассказал мне то, о чём всё время молчал, ибо знал, что сразу же определят какую-нибудь душевную болезнь или в лучшем случае скажут: перегрелся. И уши выбрал для откровения мои – наверное, знал, что никто другой не поверит.

Так вот, после того как миномётный расчёт попал в засаду и был расстрелян, на сопку взошла женщина в чудной, непривычной одежде – ярко-синем плаще, наброшенном на плечи, причём очень длинном, так что полы волочились по мхам. Она будто плыла, поскольку не видно было, как переступает ногами. Сначала дед подумал, пришла какая-то местная, из племени саами – они иногда появлялись на передовой, маленькие, невзрачные люди в пёстрой одежде и в любое время года в тёплых разукрашенных головных уборах. Однако когда она приблизилась, дед увидел, что эта женщина высокая, статная, без платка, и волосы длинные и жёлтые, а не рыжие, как у местных, и на лицо русская. Ему показалось, женщина ищет раненых, потому что останавливалась у трупов и долго всматривалась, вероятно, определяла, жив или нет, а потом зачем-то набрасывала полу плаща на лицо. Решил, это ходит сама Смерть, и окликнул, мол, иди сюда, они все мёртвые, а я ещё живой, грудь печёт, мучаюсь, помоги. Она услышала, однако подошла не сразу, прежде возле убитых постояла и вроде бы даже молча поплакала. А когда наконец приблизилась и присела на камень в изголовье, дед увидел, что она не призрак, а совершенно реальный человек, разглядел даже лёгкие морщинки у её глаз, невысохшие слёзы на щеках и мох, приставший к полам плаща.

– Ты Смерть? – всё-таки спросил.

– Нет, я жизнь после смерти, – сказала она.

У деда в военном билете в графе «образование» было написано «негр», что означало неграмотный. В вопросах философии он был не силён, вычурных словосочетаний не понимал и потому сердился, требовал, чтоб говорили по-русски и толково. Тогда он добивал третью войну и твёрдо знал, что никакой жизни после смерти не бывает: на его глазах медленно или мгновенно погибли сотни человек, и ни одна душа не вылетела из тела, чтоб обрести другую жизнь, в раю или аду. Дед допускал, что она, душа, в человеке существует, но бесплотная, а бесплотной, пусть даже вечной, жизни он не хотел ни в каком виде. Ну что толку? Ни жену обнять, ни с удочкой посидеть на бережку, ни кадушку смастерить, ни даже в баньке попариться. Будешь ходить, как тень, да живых людей пугать.

Потому сказал этой женщине определённо:

– Ты знаешь, я после смерти жить не хочу. Мне бы уж к одному концу – или туда, или сюда.

Она сорвала мох с камня, на котором сидела, вытерла кровь с груди и ноги и мхом же раны заткнула.

– Ну так вставай, пойдём со мной. Да в землю смотри, глаз не поднимай.

Дед вспомнил, как его, тифозного, подобрала женщина на станции, когда бросили умирать, решил, что опять повезло. К своему удивлению, поднялся на ноги и пошёл. Идут, а женщина время от времени спрашивает:

– Ты жив ещё, воин?

– Вроде живой, – говорит дед, а сам не знает: состояние какое-то непривычное, раны горят, а наступать на ногу и дышать – не больно.

– Ладно, – говорит, – идём дальше. Но не забывай, гляди под ноги и обратную дорогу не запоминай.

Сколько и в каком направлении они шли, он не помнил, видел лишь, что под ногами то мшистые болота с клюквой, то камни в голубых лишайниках, то брусничник со спелой кровяной ягодой – от земли, сказано, глаз не поднимать. Наконец, остановились у какого-то ручья, женщина в последний раз спрашивает, жив ли он.

– А вроде ни живой ни мёртвый. – Дед осмотрелся по сторонам – кругом сопки, лес и никакого жилья. – Ты скажи, куда завела?

– К истоку реки Ура, – сказала она. – Отсюда начинается путь в небесное воинство. Видишь, стоим у самых ворот? А поскольку ты до сих пор не умер, то дальше тебе дороги нет.

Дед понял, что стоит у ворот рая, однако в его представлении он должен был быть чисто библейским, с садами и всякими диковинными растениями, как на юге, а тут сосны, ёлки, камни да мох. И холодно, потому что октябрь месяц, а он без шинели, в одной гимнастёрке, и то рваной и окровавленной. Да и ворот никаких не видать, разве что над речкой прошлогодним снегом тонких берёзок понагнуло до земли, и стоят они, как арки.