Тимоша думал прожить зиму на заводе, а весной с первым пароходом уехать в Рыбинск крючничать. Он одинокий бобыль, молодой, красивый и сильный. Дома одна старуха-мать и бедная избенка, а заветная мечта его была – заработать двести рублей, обстроиться и жениться на работнице богатого соседа, с которой они давно сговорились.
Работа закипела – за себя и старика кубики режу, а с Тимошей дрова колем и возим на салазках на двенадцать печей для литейщиков. Сперва болели все кости, а через неделю втянулся, окреп и на зависть злюке Вороне ел за пятерых, а старик Иваныч уступал мне свой стакан водки: он не пил ничего. Так и потекли однообразно день за днем. Дело подходило к весне. Иваныч стал чаще кашлять, припадки, колики повторялись, он задыхался и жаловался, что «нутро болит». Его землистое лицо почернело, как-то жутко загорались иногда глубокие глаза в черных впадинах…
И за все время он не сказал почти ни с кем ни слова, ни на что не отзывался. Драка ли в казарме, пьянство ли, а он как не его дело, лежит и молчит.
Мы разговаривали только о текущем, не заглядывая друг другу в прошлое. Любил он только сказки слушать – у нас сказочник был, бродяжка неведомый. Суслик звать. Кто он – никому было не известно, да и никто не интересовался этим: Суслик да Суслик.
Бывалый человек этот старик Суслик – и тоже, кроме сказок, живого слова не добьешься. А зато как рассказывал! Старую-престарую сказку, ну хоть о Бабе-Яге расскажет, а выходит что-то новое. Чего-чего тут не приплетет он!
– Суслик, а ты бывальщинку скажи.
– Ладно. Про что тебе бывальщинку?
– А про разбойников…
И пойдет он рассказывать – жуть берет. И про Стеньку Разина, и про Ермака Тимофеевича, и про тружеников в Жигулях-горах, как они в своих пещерах разбойничков укрывали… До свету, иной раз, рассказывает. И первый молчаливый слушатель – Иваныч… Ляжет на брюхо во всю свою длину, упрет на ручищи голову и глядит на Суслика… И Суслик только будто для него одного рассказывает, на него одного глядит… И в одно время у них – уж сколько я наблюдал – глаза вместе загораются… Кончится бывальщина… Тяжело вздохнет Иваныч, ляжет и долго-долго не спит…
– Хорошие сказки Суслик рассказывает, – сказал я как-то старику, а он посмотрел на меня как-то особенно.
– Не сказки, а бывальщины. Правду говорит, да недоговаривает. То ли бывало… Э-эх… – отвернулся и замолчал.
Хворал все больше и больше, а все просил не отправлять в больницу. Я за него резал его кубики и с кем-нибудь из товарищей из других пар ссыпал и его и свои на рамы. Все мне охотно помогали, особенно Суслик, – старика любила и уважала вся казарма.
* * *Был апрель месяц. Накануне мы получили жалованье и, как всегда, загуляли. После получки, обыкновенно, правильной работы не бывает дня два. Получив жалованье, лохматые кубовщики тотчас же отправляются на рынок, закупают белье, одежонку, обувь – и прямо, одевшись на рынке, отправляются в Будилов трактир и по другим кабакам, пропивают сначала деньги, а потом спускают платье и в «сменке до седьмого колена» попадают под шары и приводятся на другой день полицейскими на завод, где контора уплачивает тайную мзду квартальному за удостоверение беспаспортных. Большая же часть их и не покупает никакой одежды, а прямо пропивает жалованье.
День был холодный, и оборванцы не пошли на базар. Пили дома, пили до дикости. Дым коромыслом стоял: гармоника, пляска, песни, драка… Внизу в кухне заядлые игроки дулись в «фальку и бардадыма», гремя медяками. Иваныч, совершенно больной, лежал на своем месте. Он и жалованье не ходил получать, и не ел ничего дня четыре. Живой скелет лежал.
Было пять часов вечера. Я сидел рядом с Иванычем и держал его горячую руку, что ему было приятно. Он молчал уже несколько дней.
В казарму ввалился Сашка с двумя пьяными старожилами завода. Сашка был трезвее других, пиликал на гармошке, и все трое горланили что-то несуразное.
Я слышал, как дрожит рука Иваныча, какое страдание на его лице, но он молчит. Ужасно молчит.
– Сашка, ори тише, видишь, больной здесь! – крикнул я.
– А ты что мне за указчик? Ты знаешь, кто я! – заревел Сашка, давно уже злившийся на меня.
Он выхватил откуда-то нож и прыгнул к нам на нары.
– Убью!
Это был один момент. Я успел схватить его правую руку, припомнив один прием Китаева, – и нож воткнулся в нары, а вывернутая рука Сашки хрустнула, и он с воем упал на Иваныча, который застонал.
Я сбросил Сашку на пол. Все смолкло – и сразу все заревели:
– Бей его, каторжника! Добей его!..
И кто-то бросился добивать. Я прикрикнул и отогнал.
– Это наше с ним дело, никто не суйся!
Сашка со страшным лицом поднялся и бросился вниз по лестнице.
Только его и видели. Сашка исчез навсегда.
После Сашки как-то невольно я сделался атаманом казармы.
Оказалось, что обиженный сторож донес на него полиции, которая дозналась, что он убийца, беглый каторжник, приходила за ним, когда его не было, и обещала еще прийти. Ему об этом шепнул сторож у ворот…
Вскоре Иваныча почти без чувств отвезли в больницу. На другой день в ту же больницу отвезли и Суслика, который как-то сразу заболел. Через несколько дней я пошел старика навестить, и тут вышло со мной нечто уж совсем несуразное, что перевернуло опять мою жизнь.
* * *Одевшись, насколько было возможно, прилично, я отправился в больницу навестить старика… Это, конечно, было не без риска, так как при больнице было арестантское отделение, куда я, служа в полку, не раз ходил начальником караула, знал многих, и неприятная встреча для меня была обеспечена. Но я не мог оставить так старика. И я пошел. Больница, помнится, была в загородном саду, на самой окраине города. День был жаркий… Лед прошел, на Волге раздавались гудки пароходов. Я уже собирался уехать вниз по Волге, да не мог, не повидавшись с моим другом.
Иду я вдоль длинного забора по окраинной улице, поросшей зеленой травой. За забором строится новый дом. Шум, голоса… Из-под ворот вырывается собачонка… Как сейчас вижу: желтая, длинная, на коротеньких ножках, дворняжка с неимоверно толстым хвостом в виде кренделя. Бросается на меня, лает. Я на нее махнул, а она вцепилась мне в ногу и не отпускает, рвет мои новые штаны. Я схватил ее за хвост и перебросил через забор…
Что там вышло! Кто-то взвизгнул, потом сразу заорали на все манеры десятки голосов, и я, чуя недоброе, бросился бежать…
– Собаку в щи кинул! – визжал кто-то за забором.
За мной человек десять каменщиков в фартуках с кирками… А навстречу приказчик из Муранова трактира, который меня узнал. Я перемахнул через другой забор в какой-то сад, потом выскочил в переулок, еще куда-то и очутился за городом.
Не простили бы мне каменщики собаку, попавшую в чашку горячих щей!
Тут было не до больницы, притом штанина располосана до голого тела… Все бы благополучно, да приказчик из Муранова трактира скажет, что я рабочий с сорокинского завода. И придет полиция разыскивать. Думаю: «Нет, бежать!..»
А там пароходы посвистывают…
Я вернулся перед самым обедом домой, отпер сундук, вынул из него сорок рублей, сундука не запер и ушел.
На базаре сменял пальтишко на хорошую поддевку, купил картуз, в лавке мне зашили штаны – и очутился я на берегу Волги, еще не вошедшей в берега. Уже второй раз просвистал розоватый пароходик «Удалой».
* * *Я взял билет и вышел с парохода, чтобы купить чего-нибудь съестного на дорогу. Остановившись у торговки, я увидал плотного старика-оборванца, и лицо мне показалось знакомым. Когда же он крикнул на торговку, предлагая ей пятак за три воблы вместо шести копеек, я подошел к нему, толкнул в плечо и шепнул:
– Улан?
– Алеша! Далеко ли?
– На низ пробираюсь. А ты как?
– Третьего дня атамана схоронили…
– Какого?
– Один у нас небось атаман был – Репка.
– Как, Репку?
И рассказал мне, что тогда осенью, когда я уехал из Рыбинска, они с Костыгой устроили-таки побег Репке за большие деньги из острога, а потом все втроем убежали в пошехонские леса, в поморские скиты, где Костыга остался доживать свой век, а Улан и Репка поехали на Черемшан Репкину поклажу искать. Добрались до Ярославля, остановились подработать на выгрузке дров деньжонок, да беда приключилась: Репка оступился и вывихнул себе ногу. Месяца два пролежал в пустой барже, оброс бородой, похудел. А тут холода настали, замерзла Волга, и нанялись они в кубовщики на белильный завод, да там и застряли. К лету думали попасть в Черемшан, да и оба обессилели и на вторую зиму застряли… Так и жили вдвоем душа в душу с атаманом.
– Рождеством я заболел, – рассказывал Улан, – отправили меня с завода в больницу, а там конвойный солдат признал меня, и попал я в острог как бродяга. Так до сего времени и провалялся в тюремной больнице, да и убежал оттуда из сада, где больные арестанты гуляют… Простое дело – подлез под забор и драла… Пролежал в саду до потемок, да в Будилов, там за халат эту сменку добыл. Потом на завод узнать о Репке – сказали, что в больнице лежит. Сторож Фокыч шапчонку да штаны мне дал… Я в больницу вчера.
«Где тут с сорокинского завода старик Иван Иванов?» – спрашиваю.
«Вчера похоронили», – ответили.
– Как Иван Иванов с сорокинского завода?
– Ну да, он записался так и все время так жил… Бородищу во какую отрастил – ни в жисть не узнать, допрежь одни усы носил.
Тут только я понял, что мой друг был знаменитый Репка. Но не подал никакого вида. Не знаю, удержался ли бы дальше, но загудел третий свисток…
– Счастливо, кланяйся матушке-Волге низовой… А я буду пробираться к Костыге, там и жизнь кончу!
Мы крепко обнялись, расцеловались… Я отвернулся, вынул десять рублей, дал ему и побежал на пароход.
– Костыге кланяйся!..
– Прощавай, Алеша. Спасибо. Доеду, – крикнул он мне, когда я уже стоял на палубе. Но я не отвечал – только шапку снял и поклонился. И долго не мог прийти в себя: чудесный Репка, сыгравший два раза роль в моей судьбе, занял всего меня.
* * *Ну, разве мог я тогда написать то, что рассказываю о себе здесь?
Глава шестая
Тюрьма и воля
Арест. Важный государственный преступник. Завтрак у полицмейстера. Жандарм в золотом пенсне. Чудесная находка. Астраханский Майдан. Встреча с Орловым. Атаман Ваняка и его шайка. По Волге на косовушке. Ночь в камышовом лабиринте. Возвращение с добычей. Разбойничий пир. Побег. В задонских степях. На зимовнике. Красавица казачка. Опять жандарм в золотом пенсне. Прощай, степь! Цирк и новая жизнь.В Казань пришел пароход в 9 часов. Отходит в 3 часа. Я в город на время остановки. Закусив в дешевом трактире, пошел обозревать достопримечательности, не имея никакого дальнейшего плана. В кармане у меня был кошелек с деньгами, на мне новая поддевка и красная рубаха, и я чувствовал себя превеликолепно. Иду по какому-то переулку и вдруг услышал отчаянный крик нескольких голосов:
– Держи его, дьявола! Держи, держи его!
Откуда-то из-за угла вынырнул молодой человек в красной рубахе и поддевке и промчался мимо, чуть с ног меня не сшиб. У него из рук упала пачка бумаг, которую я хотел поднять и уже нагнулся, как из-за угла с гиком налетели на меня два мужика и городовой и схватили. Я ровно ничего не понял, и первое, что я сделал, так это дал по затрещине мужикам, которые отлетели на мостовую, но городовой и еще сбежавшиеся люди, в том числе квартальный, схватили меня.
– Не убежишь!
– Да я и бежать не думаю, – отвечаю.
– Это не он, тот туда убежал, – вступился за меня прохожий с чрезвычайно знакомым лицом.
Разъяснилось, что я – не тот, которого они ловили, хотя на мне тоже была красная рубаха.
– Да вон у него бумаги в руках, вашебродие, – указал городовой на поднятую пачку.
– Это я сейчас поднял, мимо меня пробежал человек, обронил, и я поднял.
– Гляди, мол, тоже рубаха-то красная, тоже, должно, из ефтих! – раздумывал вслух дворник, которого я сшиб на мостовую.
– А ты кто будешь? Откуда? – спросил квартальный.
Тогда я только понял весь ужас моего положения и молчал.
– Тащи его в часть, там узнаем, – приказал квартальный, рассматривая отобранные у меня чужие бумаги.
– Да это прокламации! Тащи его, дьявола… Мы тебе там покажем. Из той же партии, что бежавший…
Половина толпы бегом бросилась за убежавшим, а меня повели в участок. Я решил молчать и ждать случая бежать. Объявлять свое имя я не хотел – хоть на виселицу.
На улице меня провожала толпа. В первый раз в жизни я был зол на всех – перегрыз бы горло, разбросал и убежал. На все вопросы городовых я молчал. Они вели меня под руки, и я не сопротивлялся.
Огромное здание полицейского управления с высоченной каланчой. Меня ввели в пустую канцелярию. По случаю воскресного дня никого не было, но появились – коротенький квартальный и какой-то ярыга с гусиным пером за ухом.
– Ты кто такой? А? – обратился ко мне квартальный.
– Прежде напой, накорми, а потом спрашивай, – весело ответил я.
Но в это время вбежал тот квартальный, который меня арестовал, и спросил:
– Полицмейстер здесь? Доложите, по важному делу… Государственные преступники.
Квартальные пошептались, и один из них пошел налево в дверь, а меня в это время обыскали, взяли кошелек с деньгами, бумаг у меня не было, конечно, никаких.
Из двери вышел огромный бравый полковник с бакенбардами.
– Вот этот самый, вашевскобродие!
– А! Вы кто такой? – очень вежливо обратился ко мне полковник, но тут подскочил квартальный.
– Я уж спрашивал, да отвечает, прежде, мол, его напой, накорми, потом спрашивай.
Полковник улыбнулся.
– Правда это?
– Конечно! На Руси такой обычай у добрых людей есть, – ответил я, уже успокоившись.
Ведь я рисковал только головой, а она недорога была мне, лишь бы отца не подвести.
– Совершенно верно! Я понимаю это и понимаю, что вы не хотите говорить при всех. Пожалуйте в кабинет.
– Прикажете конвой-с?
– Никаких. Оставайтесь здесь.
Спустились, окруженные полицейскими, этажом ниже и вошли в кабинет. Налево стоял огромный медведь и держал поднос с визитными карточками. Я остановился и залюбовался.
– Хорош?
– Да, пудов на шестнадцать!
– Совершенно верно. Сам убил, шестнадцать пудов. А вы охотник? Где же охотились?
– Еще мальчиком был, так одного с берлоги такого взял.
– С берлоги? Это интересно… Садитесь, пожалуйста.
Стол стоял поперек комнаты, на стенах портреты царей – больше ничего. Я уселся по одну сторону стола, а он напротив меня – в кресло и вынул большой револьвер кольт.
– А я вот сначала рогатиной, а потом дострелил вот из этого.
– Кольт? Великолепные револьверы.
– Да вы настоящий охотник! Где же вы охотились? В Сибири? Ах, хорошая охота в Сибири, там много медведей!
Я молчал. Он пододвинул мне папиросы. Я закурил.
– В Сибири охотились?
– Нет.
– Где же?
– Все равно, полковник, я вам своего имени не скажу, и кто и откуда я – не узнаете. Я решил, что мне оправдаться нельзя.
– Почему же? Ведь вы ни в чем не обвиняетесь, вас задержали случайно, и вы являетесь как свидетель, не более.
– Извольте. Я бежал из дома и не желаю, чтобы мои родители знали, где я и, наконец, что я попал в полицию. Вы на моем месте поступили бы, уверен я, так же, так как не хотели бы беспокоить отца и мать.
– Вы, пожалуй, правы… Мы еще поговорим, а пока закусим. Вы не прочь выпить рюмку водки?
Полицмейстер не сделал никакого движения, но вдруг из двери появился квартальный:
– Изволили требовать?
– Нет. Но подождите здесь… Я сейчас распоряжусь о завтраке: теперь адмиральский час.
И он, показав рукой на часы, бившие 12, исчез в другую дверь, предварительно заперев в стол кольт. Квартальный молчал. Я курил третью папиросу нехотя.
Вошел лакей с подносом и живо накрыл стол у окна на три прибора.
Другой денщик тащил водку и закуску. За ним вошел полковник.
– Пожалуйте, – пригласил он меня барским жестом и добавил: – Сейчас еще мой родственник придет, гостит у меня проездом здесь.
Не успел полковник налить первую рюмку, как вошел полковник-жандарм, звеня шпорами. Седая голова, черные усы, черные брови, золотое пенсне. Полицмейстер пробормотал какую-то фамилию, а меня представил так – охотник, медвежатник.
– Очень приятно, молодой человек!
И сел. Я сообразил, что меня приняли действительно за какую-то видную птицу, и решил поддерживать это положение.
– Пожалуйте, – пододвинул он мне рюмку.
– Извините, уж если хотите угощать, так позвольте мне выпить так, как я обыкновенно пью.
Я взял чайный стакан, налил его до краев, чокнулся с полковниками и с удовольствием выпил за один дух.
Мне это было необходимо, чтобы успокоить напряженные нервы. Полковники пришли в восторг, а жандарм умилился:
– Знаете что, молодой человек. Я пьяница, Ташкент брал, Мишку Хлудова перепивал, и сам Михаил Григорьевич Черняев, уж на что молодчина был, дивился, как я пью… А таких, извините, пьяниц, извините, еще не видал.
Я принял комплимент и сказал:
– Рюмками воробья причащать, а стаканчиками куманька угощать…
– Браво, браво…
Я с жадностью ел селедку, икру, съел две котлеты с макаронами, и еще, налив два раза по полстакана, чокнулся с полковничьими рюмками и окончательно овладел собой. Хмеля ни в одном глазу. Принесли бутылку пива и кувшин квасу.
– Вам квасу?
– Нет, я пива. Пецольдовское пиво я очень люблю, – сказал я, прочитав ярлык на бутылке.
– А я пива с водкой не мешаю, – сказал жандарм. Я выпил бутылку пива, жадно наливал стакан за стаканом. Полковники переглянулись.
– Кофе и коньяк!
Лакей исчез. Я закурил.
– Ну, что сын? – обратился он к жандарму.
– Весной кончает Николаевское кавалерийское, думаю, что будет назначен в конный полк, из первых идет…
Лакей подал по чашке черного кофе и графинчик с коньяком.
У меня явилось желание озорничать.
– Надеюсь, теперь от рюмки не откажетесь?
– Откажусь, полковник. Я не меняю своих убеждений.
– Но ведь нельзя же коньяк пить стаканом.
– Да, в гостях неудобно.
– Я не к тому… Я очень рад… Я ведь только одну рюмку пью.
Я налил две рюмки.
– И я только одну, – сказал жандарм.
– А я уж остатки… Разрешите.
Из графинчика вышло немного больше половины стакана. Я выпил и закусил сахаром.
– Великолепный коньяк, – похвалил я, а сам до тех пор никогда коньяку и не пробовал.
Полковники смотрели на меня и молчали. Я захотел их вывести из молчания.
– Теперь, полковник, вы меня напоили и накормили, так уж, по доброму русскому обычаю, спать уложите, а там завтра уж и спрашивайте. Сегодня я отвечать не буду, сыт, пьян и спать хочу…
По лицу полицмейстера пробежала тучка, и на лице блеснули морщинки недовольства, а жандарм спросил:
– Вы сами откуда?
– Приезжий, как и вы здесь, и, как и вы, сейчас гость полковника, а через несколько минут буду арестантом. И больше я вам ничего не скажу.
У жандарма заходила нижняя челюсть, будто он грозил меня изжевать. Потом он быстро встал и сказал:
– Коля, я к тебе пойду! – и, поклонившись, злой походкой пошел во внутренние покои. Полицмейстер вышел за ним. Я взял из салатника столовую ложку, свернул ее штопором и сунул под салфетку.
– Простите, – извинился он, садясь за стол. – Я вижу в вас, безусловно, человека хорошего общества, почему-то скрывающего свое имя. И скажу вам откровенно, что вы подозреваетесь в серьезном… не скажу преступлении, но… вот у вас прокламации оказались. Вы мне очень нравитесь, но я – власть исполнительная… Конечно, вы догадались, что все будет зависеть от жандармского полковника…
– …который, кажется, рассердился. Не выдержал до конца своей роли.
– Да, он человек нервный, ранен в голову… И завтра вам придется говорить с ним, а сегодня я принужден вас продержать до утра – извините уж, это распоряжение полковника – под стражей…
– Я чувствую это, полковник; благодарю вас за милое отношение ко мне и извиняюсь, что я не скажу своего имени, хоть повесьте меня.
Я встал и поклонился. Опять явился квартальный, и величественный жест полковника показал квартальному, что ему делать.
Полковник мне не подал руки, сухо поклонившись. Проходя мимо медведя, я погладил его по огромной лапе и сказал:
– Думал ли, Миша, что в полицию попадешь!
Мне отдали шапку и повели куда-то наверх на чердак.
– Пожалуйте сюда! – уже вежливо, не тем тоном, как утром, указал мне квартальный какую-то закуту.
Я вошел. Дверь заперлась, лязгнул замок, и щелкнул ключ. Мебель состояла из двух составленных рядом скамеек с огромным еловым поленом, исправляющим должность подушки. У двери закута была высока, а к окну спускалась крыша. Посредине, четырехугольником, обыкновенное слуховое окно, но с железной решеткой. После треволнений и сытного завтрака мне первым делом хотелось спать и ровно ничего больше.
«Утро вечера мудренее!» – подумал я, засыпая.
Проснулся ночью. Прямо в окно светила полная луна. Я поднимаю голову – больно, приклеились волосы к выступившей на полене смоле. Встал. Хочется пить. Тихо кругом. Подтягиваюсь к окну. Рамы нет – только решетки, две поперечные и две продольные, из ржавых железных прутьев. Я встал на колени на нечто вроде подоконника и просунул голову в широкое отверстие. Вдали Волга… Пароход где-то просвистал. По дамбе стучат телеги. А в городе сонно, тихо. Внизу, подо мной, на пожарном дворе лошадь иногда стукнет ногой. Против окна торчат концы пожарной лестницы. Устал в неудобной позе, хочу ее переменить, пробую вынуть голову, а она не вылезает… Упираюсь шеей в верхнюю перекладину и слышу треск – поддается тонкое железо кибитки слухового окна. Наконец, вынимаю голову, прилаживаюсь и начинаю поднимать верх. Потрескивая, перекладина поднимается, а за ней вылезают снизу из гнилого косяка и прутья решетки. Наконец, освобождаю голову, примащиваюсь поудобнее и, высвободив из нижней рамы прутья, отгибаю наружу решетку. Окно открыто, пролезть легко. Спускаюсь вниз, одеваюсь, поднимаюсь и вылезаю на крышу. Сползаю к лестнице, она поросла мохом от старости. Смотрю вниз. Ворота открыты. Пожарный-дежурный на скамейке, и храп его ясно слышен. Спускаюсь. Одна ступенька треснула. Я ползу в обхват.
Прохожу мимо пожарного в отворенные ворота и важно шагаю по улице вниз, направляясь к дамбе. Жажда мучит. Вспоминаю, что деньги у меня отобрали. И вот чудо: подле тротуара что-то блестит. Вижу – дамский перламутровый кошелек. Поднимаю. Два двугривенных! Ободряюсь, шагаю по дамбе. Заалелся восток, а когда я подошел к дамбе и пошел по ней, перегоняя воза, засверкало солнышко… Пароход свистит два раза – значит, отходит. Пристань уже ожила. В балагане покупаю фунт ситного и пью кружку кислого квасу прямо из бочки. Открываю кошелек – двугривенных нет. Лежит белая бумажка. Открываю другое отделение, беру двугривенный и расплачиваюсь. Интересуюсь бумажкой – оказывается, второе чудо: двадцатипятирублевка. Эге, думаю я, еще не пропал! Обращаюсь к торговцу:
– Возьму целый ситный, если разменяешь четвертную.
– Давай!
Беру ситный, иду на пристань, покупаю билет третьего класса до Астрахани, покупаю у бабы воблу и целого гуся жареного за рубль.
Пароход товаро-пассажирский. Народу мало. Везут какие-то тюки и ящики. Настроение чудесное… Душа ликует…
* * *Астрахань. Пристань забита народом.
Какая смесь одежд и лиц,Племен, наречий, состояний…Солнце пекло смертно. Пылища какая-то белая, мелкая, как мука, слепит глаза по пустым немощеным улицам, где на заборах и крышах сидят вороны. Никогошеньки. Окна от жары завешены. Кое-где в тени возле стен отлеживаются в пыли оборванцы.
На зловонном майдане, набитом отбросами всех стран и народов, я первым делом сменял мою суконную поддевку на серый почти новый сермяжный зипун, получив трешницу придачи, расположился около торговки съестным в стоячку обедать. Не успел я поднести ложку мутной серой лапши ко рту, как передо мной выросла богатырская фигура, на голову выше меня, с рыжим чубом… Взглянул – серые знакомые глаза… А еще знакомее показалось мне шадровитое лицо… Не успел я рта открыть, как великан обнял меня.
– Барин? Да это вы!..
– Я, Лавруша…
– Ну, нет, я не Лавруша уж, а Ваня, Ваняга…
– Ну, и я не барин, а Алеша… Алексей Иванов…
– Брось это! – вырвал он у меня чашку, кинул пятак торговке и потащил. – Со свиданием селяночки хлебанем.
* * *Орлов после порки благополучно бежал в Астрахань – иногда работал на рыбных ватагах, иногда вольной жизнью жил. То денег полные карманы, то опять догола пропьется. Кем он не был за это время: и навожчиком, и резальщиком, и засольщиком, и уходил в море… А потом запил и спутался с разбойным людом…
Я поселился в слободе, у Орлова. Большая хата на пустыре, пол земляной, кошмы для постелей. Лушка, толстая немая баба, кухарка и калмык Доржа. Еды всякой вволю: и баранина, и рыба разная, обед и ужин горячие. К хате пристроен большой чулан, а в нем всякая всячина съестная: и мука, и масло, и бочка с соленой промысловой осетриной, вся залитая доверху тузлуком, в который я как-то, споткнувшись в темноте, попал обеими руками до плеч, и мой новый зипун с месяц рыбищей соленой разил.