Раефф и Малиа нашли яркие формулировки для описания тенденции неровного, парадоксального движения к модерности под эгидой проводящего двойственную политику модернизации самодержавного государства. Лора Энгельштайн попыталась уловить исключительность положения российских, а затем и советских интеллектуалов и работников умственного труда в условиях несвободного старорежимного государства, сохранившегося в эпоху, когда «современные механизмы социального контроля и социальной самодисциплины, восходящие к западным практикам, уже сформировались». Люди свободной профессии и представители интеллигенции в целом вынужденно замерли в странной, двойственной позе между авторитарным государством и массами: «Русские интеллектуалы, сами лишенные доступа к власти, одновременно зависели от государства и презирали его, стремясь к союзу с недовольными низами и одновременно будучи культурно связанными с носителями более высокого социального статуса»155. Подобно критике капитализма, появившейся в России до самого капитализма, викторианские представления о благопристойности (как и, заметим в скобках, множество других интеллектуальных и научных заимствований) подверглись переосмыслению или оказались поставлены под вопрос, еще не успев прижиться на российской почве156. Разумеется, ясно, что Энгельштайн касалась этих особенностей, намекая на отклонение от «западного стандарта» в случае Российской империи и на «иллюзию модерности» в случае Советского Союза157. Но с таким же успехом их можно считать важной составляющей одной из уникальных форм модерности158.
СЛУЖИТЬ МАССАМ И ПЕРЕДЕЛЫВАТЬ ИХ
Понятие интеллигенции, группы за пределами сословной иерархии общества, враждебно настроенной по отношению к самодержавию и к существующему положению вещей, возникло в начале этого периода усиленных преобразований в середине XIX века и отражало некоторые глубинные исторические структуры. Освобождение дворян от обязательной службы при Екатерине II, изменившее давнюю традицию в отношении элиты, способствовало перенесению симпатий последней с правителя и государства на народ159. Здесь также можно усмотреть отголосок серьезного культурного разрыва, последовавшего за началом вестернизации и сопутствующими ей спорами о национальном самосознании. Натаниэл Найт полагает, что идея интеллигенции возникла после 1860-х годов и упрочилась в 1880-х как «дополнение или бинарная противоположность другой ключевой концепции русской социальной мысли – понятия народа». Важное для XIX столетия слово «народ», тогда относившееся в основном к крестьянам, лишь постепенно приобретало новые, этнические и национальные, коннотации, сближавшие его с понятием «нация» (слово «массы» появилось позже, между революциями 1905 и 1917 годов). Лишь при Николае I слово «народ» стало обозначать те социальные слои, которые были хранилищем исконно русской культуры, а само представление о ней возникло как раз в ходе происходивших в ту же эпоху бурных споров о России и Западе. Если цитировать Найта, «определение народа как тех, кого не затронула западная культура, подразумевает наличие противоположной группы, основой самоопределения которой служит как раз отождествление с универсалистскими ценностями просвещенной Европы»160. Культурная однородность стала восприниматься как условие самосознания России; целостность культуры призвана была восстановить единство между «двумя Россиями» – европеизированной элиты и народа. В этом был пафос миссии интеллигенции, стремившейся познакомить массы с высокой (околозападной) культурой; о самой интеллигенции при этом неоднократно говорили, что она преклоняется перед народом161.
Поэтому еще до широкого распространения к концу XIX века тесно связанной с Западом коммерческой массовой культуры (городские увеселения коммерческого типа существовали по меньшей мере с XVII столетия) сформировалась группа, объединенная миссией нести просвещение в массы. «С точки зрения русских интеллектуалов, возникновение форм культуры, призванных приносить прибыль, не только подрывало более высокие эстетические и нравственные цели элитарной культуры, но и угрожало нетронутой, первозданной народности, народной культуре»162. Конечно, темпы промышленного развития и урбанизации стимулировали поиск альтернативных способов излечения от болезней, сопряженных с ранними этапами модерности, расширяя границы этого типичного сочетания антимодерного и модернизма. В эпоху массовой печати и ускоренной урбанизации популярные платные развлечения изображались как зло, недалеко отстоявшее от эксплуатации фабричного труда или публичных домов. Итогом стал настоящий крестовый поход с целью «донести до необразованных классов национальную, „высокую“ культуру и истребить отсталость, невежество и распущенность»163.
Просветительская миссия интеллигенции не помешала пышному расцвету новых популярных культурных жанров, сосуществовавших с более старыми, и это лишь усилило тревогу, вызванную наступлением модерной эпохи. Однако распространенность традиции культуртрегерства оставила глубокий след. Вадим Волков высказал мысль, что само употребление слова «культура» в современном русском языке (в противовес доминировавшему раньше слову «просвещение») восходит к первым масштабным попыткам интеллигенции в 1870-е годы «осуществить миссионерскую идею, неся образование и культуру отсталым массам». Культура «стала пониматься как разновидность ценности, которую можно накапливать, намеренно передавать более обширным группам населения и которую те, в свою очередь, могут принять»164. Именно таким было советское определение.
Отсюда парадокс стремления интеллигенции просить прощения и учиться у людей, которых она сама же пыталась научить и наставить, парадокс одновременно попытки вести за собой и идти вслед, присущий не только революционному движению, но и интеллигентской культуре в целом начиная с народнического периода 1860–1880-х годов. Благодаря культу масс интеллигенция, как и принято считать, была очень близка к сочувствию деятельности левых, революционеров и оппозиции в народной среде, однако потребность цивилизовать массы, по иронии судьбы, придавала культуртрегерскому интеллигентскому импульсу сходство со стремящимся к контролю государством, отчасти – с чиновничьим аппаратом и, разумеется, в некоторых планах – со всеми элитами. Как сказал Ричард Стайтс, «интеллектуалов, цензоров, священников, врачей и революционеров – как бы остры ни были разногласия между ними – часто объединяла враждебность к новой [массовой] культуре, которую они напрямую связывали с безнравственностью»165.
Какой отпечаток полвека интенсивной «просветительской работы» и войны интеллигенции против отсталости наложили на сами «массы»? В определенном смысле – очень несущественный: популярная коммерческая культура процветала, а интеллигенция по-прежнему почти никак не могла повлиять на повседневную жизнь огромной империи. Однако все же можно отметить некоторые последствия, позже многократно усиленные Октябрьской революцией. Во-первых, по-новому «сознательные» заводские рабочие и рабочее движение формировались в непрерывном диалоге с интеллигенцией; обе группы находились вне официальной сословной иерархии и с 1890-х годов составляли костяк революционного движения. Выдающийся историк рабочего класса Реджинальд Зельник писал об этом «взаимодействии интеллигенции и рабочих» и о возникновении новой прослойки – «полуинтеллигенции», представители которой либо сознавали тесную связь со своими учителями из интеллигенции, либо – парадоксальным образом, как в случае некоторых леворадикальных революционных интеллектуалов, – развивали «враждебные по отношению к интеллигенции взгляды»166. Предвосхищая многие коллизии ранней советской культуры, немалая часть таких рабочих-интеллигентов – членов образовательных обществ и профсоюзов, участников рабочих театральных кружков и пролетарских культурных групп – искала самоутверждения и пыталась усвоить традиционную высокую культуру167. В то же время утверждение в «сознательной» рабочей среде интеллигентской категории культурности начиная с 1880-х годов было напрямую связано со спорами о России и Западе168. Процитирую Стива Смита: «Культурность была социологической категорией, служившей для оценки уровня цивилизации, достигнутого тем или иным обществом на пути эволюции. В этом плане для России считался характерным как раз низкий уровень культурности, сближающий ее скорее с „азиатским“ варварством, чем с западноевропейской цивилизованностью. Категория культурности, подразумевавшая прямую связь между развитием личности и развитием цивилизации в обществе, могла использоваться в радикальных политических целях»169.
Отвернувшись от карнавальных и провокационных традиций, из которых в основном складывалась народная русская культура, «„сознательные“ рабочие усвоили такой же осуждающий взгляд» на некультурное поведение, как и представители элиты170. В своей работе о пролетарских писателях Марк Д. Стейнберг высказывает мысль, что эти рабочие-интеллигенты часто являлись культурными маргиналами, для которых творческие притязания «косвенно оспаривали их принадлежность к низшему классу, нарушая установленные границы… между популярной и высокой литературной культурой». Олицетворяя таким образом усилие снизу преодолеть роковой разрыв между интеллигенцией и народом, они отвергали простой народный язык и, как правило, имитировали высокий литературный стиль, беря уже на себя миссию распространения сознательности и просвещения. Так подобные аномальные фигуры стали «важными проводниками идей, лексикона и образов на границе между образованной прослойкой и массами»171.
Подобная же, даже более значимая модель запоздалого распространения ключевой для интеллигенции миссии сформировалась в недрах специфически русского варианта осмысления своей истории, начало которому положили пионеры традиции интеллигентской мысли 1830–1840-х годов, В.Г. Белинский и А.И. Герцен. Они полагали, что и отсталость России, и буржуазное филистерство Европы должны быть преодолены, как предположил Йохен Хелльбек, за счет формирования «критически мыслящих» и «действующих в истории» личностей. Эта концепция личности оказала серьезное влияние на «социальную, политическую и культурную жизнь России» позднего имперского периода. Родственный – как нетрудно заметить – проект преобразования личности как части коллектива, находящегося в фазе исторической трансформации, в начале советской эпохи приобрел массовый характер172. Можно проследить прямую связь между взаимоотношениями интеллигенции и рабочих в революционной России и восприятием личности в сталинскую эпоху.
Просветительская кампания отразилась и на российской массовой культуре. Хотя выгода в кругу интеллигенции была почти что запретной темой, на рубеже веков на сцене оказалось «новое поколение» коммерчески успешных художников и писателей. Лев Толстой, отрицавший коммерческие ценности, сотрудничал с самым находчивым предпринимателем на массовом издательском рынке, Иваном Сытиным, назвавшим свое издательство «Посредником», что соответствовало его собственной роли как посредника между интеллигенцией и массами. «Полвека культурной работы интеллигенции, – по выражению Катрионы Келли и Стива Смита, – не прошли бесследно для популярной культуры». Массовая культура «вобрала в себя некоторые моралистические черты, присущие не только традиции интеллигентской мысли, но и глубоко религиозной народной жизни»173.
Несмотря на единодушно враждебное отношение интеллигенции ко всему «бульварному», на закате империи массовая культура, с ее бурно разрастающимися новыми жанрами, оказала существенное влияние на средний и низший классы общества. На низших уровнях массовая культура распространяла своего рода космополитизм, с точки зрения которого зарубежье, Запад и экзотические местности были средоточием секулярных ценностей, воплощая процветание индивидуального таланта и житейской самоуверенности174. В отношении средней прослойки российского общества, которую обычно называют отсутствующим средним классом и для которой характерны разобщенность и слабость предпринимательской буржуазии, анализ с позиций коммерческой массовой культуры особенно показателен. С одной стороны, представители средних социальных групп подражали интеллигентам. Становлению обывательской культуры досуга способствовала группа, которую Луиза Макрейнолдс даже назвала «гибридной категорией», «буржуазной интеллигенцией», в ряды которой входили такие фигуры, как частные театральные антрепренеры Ф.А. Корш и А.С. Суворин. С другой стороны, учитывая, что ценности среднего класса и коммерческая культура соединяли в себе все то, что интеллигенция осуждала, бурное развитие массовой культуры в предшествующий революции период обусловило ситуацию, при которой буржуазия в России «ярче проявляла себя в культурной деятельности, нежели в политической»175. В этом плане сфера культуры была главным полем битвы в период ускоренного и скачкообразного развития модерности на закате Российской империи.
Ни попечение интеллигенции и государства, ни ненависть к массовой культуре как символу недугов западной или буржуазной модерности не были уникальными российскими явлениями. Но размах, какой приняло стремление переделать массы в эпоху ускоренной модернизации России после периода Sattelzeit, побудил некоторых исследователей говорить о специфически российской форме внутренней колонизации176. В сочетании с тоталитаристскими претензиями новой партийной диктатуры и тенденцией к полностью национализированной плановой экономике эти явления содействовали рождению советской цивилизации, не без основания позиционировавшей себя как беспрецедентную и единственную в своем роде.
ОТ РЕВОЛЮЦИОННОГО ПРОТИВОСТОЯНИЯ К ВСЕОБЩЕМУ ЕДИНООБРАЗИЮ
Партийное государство, рожденное в эпоху войны и революции, во многих отношениях кардинально отличалось от старого царского режима. Но даже при самых резких разрывах сохраняются элементы преемственности. Многие черты раннего советского коммунизма, стремившегося к радикальным переменам в попытке одним прыжком в альтернативное будущее обогнать либеральную модерность: запрет частной собственности и рыночных отношений, массовое насаждение марксизма-ленинизма, замысел создания новой культуры и Нового Человека, – в некоторой степени продолжали российскую традицию. Некоторые связи объяснялись тем, что новый режим возглавили представители прежней радикальной интеллигенции и революционного движения. Многие из этих элементов преемственности, сохранившихся по ту сторону революции, восходили к логике культурной, политической или интеллектуальной жизни, которая, в свою очередь, определялась глубинными закономерностями российской истории. Но другие были обусловлены именно формированием революционного большевистского правительства из прежней радикальной интеллигенции. В политизированной и революционной форме прежнее горячее стремление к просвещению масс и искоренению порочного филистерства рынка соединились с беспримерной принудительной силой новой диктатуры. Эта смесь стала сердцевиной интеллигентско-этатистской модерности.
Воплощением рокового сочетания интеллигентского просветительства и большевистского этатизма стали два основоположника советской культуры – Анатолий Луначарский и Максим Горький. Основная деятельность Луначарского, который был первым наркомом просвещения с 1917 по 1929 год, пришлась на ленинскую эпоху; Горький, в начале 1920-х годов разошедшийся с Лениным, вернулся в конце этого десятилетия, став единственной крупной фигурой, способствовавшей формированию сталинизма в культуре. Хотя Горький, изначально беспартийный большевик, так и не вступил в партию, его, как и Луначарского, ассоциировали с тем же кругом левых большевиков, представители которого сформировались в образовательных учреждениях Капри, Болоньи и Лонжюмо, где в довоенные времена жили некоторые члены партии и откуда во многом пришел ранний советский взгляд на культуру177. Идейно оба были близки к течению богостроительства, которое, вбирая в себя элементы ницшеанства и интеллектуальных течений Серебряного века, вносило коррективы в классический марксизм, чтобы сделать главными задачами революции создание новой социалистической культуры, веры и мировоззрения. Но Горький и Луначарский иногда защищали прежнюю интеллигенцию, много сил вложившую в создание нового; оба необычайно последовательно ей покровительствовали, хотя Луначарский отдавал предпочтение авангарду и ведал культурой в период нэпа, в то время как Горькому были больше по душе не столь экспериментальные и более монументальные формы, а его влияние достигло пика в эпоху сталинской революции и становления социалистического реализма. Оба они, каждый в свое время, стояли у истоков множества новых учреждений.
В начале новой эры Луначарский, как известно, объявил себя «интеллигентом среди большевиков и большевиком среди интеллигентов», а Горький, заступаясь в Гражданскую войну за интеллигенцию перед мстительно настроенным Лениным, воскликнул: «Мы, спасая свои шкуры, режем голову народа, уничтожаем его мозг»178. В общем, оба эти культурных колосса ранней советской и сталинской эпохи были истинными наследниками просветительской миссии русской интеллигенции и сыграли ключевую роль во внедрении этой миссии в большевистскую политику и идеологию. Но в конечном итоге система, которую они помогали строить, стала препятствовать им, а затем проигнорировала: в конце эпохи нэпа Луначарский был отстранен от должности и оттеснен на второй план, а Горький оставался легендарной фигурой, но свобода его после размолвки со Сталиным около 1934 года была ограничена.
Но советская культура включила и вобрала в себя не только большевизм; мечта об органическом культурном единообразии возникла также отчасти под влиянием интеллигенции. Свое новаторское толкование «экосистемы» ранней советской культуры Катерина Кларк начала с анализа существовавшего до Первой мировой войны «романтического антикапитализма» как феномена, выходящего за пределы большевизма. Как и многие другие обсуждаемые в данном контексте черты, романтический антикапитализм можно считать международным явлением, характерным и для многих других стран, но его масштабы и сила в России были необыкновенны. Общим был не только «отказ от рынка и коммерциализации культуры», но и другие корни ключевых особенностей советского периода. Критика разобщенности и индивидуализма часто приводила к «мечте об обществе, где все были бы подлинно едины, своего рода светской религии единства». Продолжая более ранние поиски единой национальной культуры, эта мечта о единообразии подразумевала «абсолютизацию того или другого полюса в иерархиях высокого и низкого… исключая возможность какого-то среднего между ними пути»179. Кроме того, как подчеркивается во многих недавних работах, на заре Советского Союза представители умственного труда и передовые интеллектуалы – уцелевшая интеллигенция, оставшаяся практически единственной из всего общества элитарной группой, которую не травмировала социальная революция, – во многих своих воспитательных и учительных начинаниях перекликались с большевиками, хотя партийное государство и не позволяло результатам их деятельности выйти за отведенные им узкие рамки180.
В эпоху «массификации», если использовать понятие, которое было в ходу в 1920-е годы, большевистская и советская миссии не только радикально расширили область приложения просветительского импульса интеллигенции – централизованная власть партийного государства придала ему необычайный разрушительный и созидательный размах. Разрушительный эффект описать легче. Атака на коммерческую культуру развернулась сразу после Октябрьской революции – начало ей положил декрет, запрещающий несанкционированную партией рекламу, а также национализация издательств, киностудий и средств массовой информации. В промежуточный период новой экономической политики была разрешена частичная приватизация, но при этом возникла своего рода цензура и самоцензура, способствовавшая радикальному преобразованию и регулированию культуры, которые зачастую в первую очередь привлекали внимание исследователей. Однако существенно, что культурное производство превратилось в итоге в не что иное, как отрасль плановой экономики. Формирование советской культуры было непосредственно связано с ключевыми экономическими и политическими механизмами советской системы, запущенными в межвоенное время.
«Коммунисты своими декретами делали то, что хотела сделать прежняя интеллигенция, – так сформулировал это Ричард Стайтс, – давая народу то, что, по их мнению, приносило ему пользу, а не то, чего он хотел». В 1920-е годы популярную культуру со всех сторон обступило воздействие политизации и морализации, что приводило к урезыванию и вытеснению многих жанров, а также многочисленным конфликтам между революционно-политической риторикой и «голодом» по развлечениям181. Пик подавления партией и интеллигенцией популярной культуры пришелся на сталинский «великий перелом» 1928–1931 годов, который «почти разрушил народную и популярную культуру». Это было время, когда «догматизм привел к утрате массовой культурой ее популярности»182. Пятилетка ознаменовалась полной национализацией издательского дела и других форм культурного производства и господством воинствующих организаций «пролетарских» писателей, музыкантов и т.д. – во главе которых стояли представители партийной интеллигенции, – боровшихся прежде всего с неполитическим искусством, развлечениями и культурными «пережитками» прошлого. Жанры, которые в период смешанной экономики нэпа пользовались как популярностью, так и финансовым успехом: джаз, научная фантастика детективные романы и в целом все разновидности легкой развлекательной культуры, – подверглись резкой критике или превратились в явно политизированные формы, после того как активисты назвали их западными и буржуазными. Так, в сталинскую эпоху продолжала создаваться какая-то узкотематическая научная фантастика, но как попытка представить альтернативные утопии этот жанр вымер183.
Желание приобрести статус и авторитет посредством усвоения доступной высокой культуры в первую очередь ассоциируется с восходящей мобильностью «нового класса» сталинской эпохи, но расхождения между этими устремлениями рабочих и утопическими планами интеллигентов начались сразу же после революции – в Пролеткульте, первой пролетарской культурной организации184. Кампания середины – конца 1930-х годов, направленная на повышение «культурности», была глубоко укоренена в советском «процессе насаждения цивилизации», начатом в 1920-е годы, и обладала тем же характерным признаком – стремлением к рационализации и политизации повседневной жизни, а также к окультуриванию «отсталых» национальных меньшинств и групп населения185. Такие области, как пропаганда гигиены и научная организация досуга, включавшие в себя дискуссии на темы домашнего хозяйства, одежды, этикета и сексуальных отношений, не говоря уже о пестрых попытках изменить привычки и ценности, таких как «борьба за культурную речь», начатая в 1923–1924 годах, отражали смешение намерений интеллигентов и партии в явлении, широко известном как культурная революция186. Новый советский человек должен был стать не только социалистом и коллективистом, но и усердным работником, преданным государству, а еще носителем культуры. В этом отчасти сходились интеллигенты и большевики, а потому, тоже отчасти, прозападно настроенные и низшие классы, русские и этнические меньшинства. Но преобразовательное движение продолжалось и на внутреннем уровне, поскольку коллективистское переделывание личности обладало большой привлекательностью для многих участников революционного проекта187.
Большевистская революция облекла прежнюю одержимость национальным самосознанием в усиленное идеологическое и геополитическое соперничество, в рамках которого Запад как модель и как другой стал – как это часто было с незападными или постколониальными дорогами к модерности – определяющим фактором всей системы. Обещание обогнать Запад (в обличьи буржуазно-демократического индустриального капитализма) способствовало тому, что долгое время характерный для России феномен – ускоренное прохождение этапов модерности – проявлялся с еще большей силой, на этот раз в попытке совершить прыжок в альтернативное социалистическое будущее. Обещание создать исторически превосходящую политическую и экономическую систему и в конечном счете превосходящую культуру и общество освобождало от проклятия отсталости, но по-прежнему ценой выхода из-под опеки прогрессивного Запада. Цель «догнать и перегнать» подразумевала ориентацию на, возможно, измененные, но все же западные критерии оценки промышленности, техники и науки; кроме того, сталинский Советский Союз в конце концов унаследовал и радостно принял собственную ориентированную на Запад, докоммунистическую высокую культуру. Таким образом, антибуржуазный вектор ранней советской идеологии и культуры по сути своей отнюдь не был всецело или непосредственно антизападным. Однако подвергнутые осуждению «буржуазные» и «декадентские» формы коммерческой массовой культуры, от голливудских фильмов до фокстрота и приключенческих жанров, пользовавшихся успехом у массовой публики, оказались в числе наиболее порицаемых (а потому для некоторых особенно желанных и вызывающих восхищение) из «ввозимых» из-за рубежа и относимых морализаторами и радикалами к капиталистическому Западу188.