
Рядом с коробкой пуантов был ящик поменьше. В нём я нашла старые театральные программки, отпечатанные на пожелтевшей шершавой бумаге. Похоже, она собирала их годами. Я взяла в руки ту, что лежала сверху. Стиль Мариинского: обложка с бело-синим занавесом, такая, какие они печатали раньше, правда, выцветшая так сильно, что название театра почти стёрлось. Но странно было другое. Внутри не оказалось либретто со списком действующих лиц. Вместо этого на странице был отпечатан короткий стишок:
Тот, кто верен день из дня,Будет награждён.Тот же, кто предаст меня, —Мукам осуждён.Я взяла в руки следующую программку и прочла два четверостишия:
Верность мне ты докажи,Клятву не забудь.Жизнь свою мне предложи,Жертвою ты будь.Ближе, ближе подходи,Слушай шёпот мой.Знай, кто жизнь мне посвятил,В смерти есть живой.Я открывала буклеты один за другим, и в каждом были стихи. Выдернув одну из программок из глубины коробки, я прочла:
В вое ветра за спинойСлышишь шаги.Я иду вслед за тобой,Знай. Берегись.Траур вечный день из дняБудешь носить.Погубившему меняВ жизни мёртвым быть.Что это? Чья-то странная шутка? Зачем она хранит это?
У меня вдруг закружилась голова, я едва не упала. Схватилась за угол полки, и, стараясь удержать равновесие, спустилась с табуретки, на которой стояла. Потом вдохнула поглубже, но от спёртого воздуха стало только хуже. На несколько секунд я закрыла глаза, а когда открыла, он смотрел на меня. Бюст. Жуткие пустые глазницы. Прямой, словно взмахом ножа прорезанный рот. Бледная кожа мертвеца. Он видел, что я только что делала.
Я выскочила в коридор и захлопнула дверь. Вокруг было темно. Мобильник лежал на трельяже в прихожей. Семь часов – о том, чтобы попасть в класс, можно было забыть. Внутри вдруг поднялась дикая ярость. Мне хотелось кинуться на эту дверь, снести её с петель. Я торчала в вонючей заваленной хламом кладовке, а должна быть в классе! Завтра репетитор порежет меня на ленточки и предложит идеальной Жене нашить их на свои пуанты! Она будет танцевать в них главную партию через две недели. О, как она будет хороша!
Ненавижу проклятую старуху.
Замок щёлкнул, и распахнулась входная дверь: она.
Даже сейчас, когда сажусь в деми-плие и трясусь от рыданий, внутри всё закипает от злости, стоит только вспомнить её взгляд. Эдакая бабушка – божий одуванчик: «Батюшки, ты ещё дома! Неужели не смогла открыть дверь?»
Она сказала, что пошла кормить кошечек. Это занимает полдня, ведь она ходит по всему району, заглядывает в каждый подвал, в каждую щель. У закрытых подворотен простаивает по полчаса, если никто не выходит – кто же позаботится о «несчастных животинках», кроме неё?
Но сегодня был особенный день. Всё время до вечера – до того момента, когда мне было уже поздно идти на занятие – она провела, шатаясь по дворам. Потому что, возвращаясь в обед домой, заметила, что потеряла ключ! («Так перепугалась, дочка, что от сердца ажно две штуки съела – я их с собой всегда ношу…»)
И она снова пошла тем же путём: из двора во двор, из подворотни в подворотню, заглядывая в каждый подвал и щель, простаивая у закрытых дворов. И всё же вернулась домой ни с чем. Но – какая радость! – обнаружила ключ торчащим в дверях! «Вот же старая дура! – причитала она. – Забыла ключ в замке!»
Её история звучала складно. Голос казался извиняющимся: «Ох, доченька, совсем голова-то на старости лет отказала…». И всё бы ничего, но улыбалась она как-то странно. Да, половина её лица кривилась в странном подобии улыбки, а точнее усмешки. Она подходила ближе, прикасалась ко мне трясущимися скрюченными пальцами, словно извиняясь, и я чувствовала на лице гнилостное дыхание. От отвращения меня била дрожь. Я дрожала и не могла сдержаться: такой омерзительной она мне казалась. Мне хотелось оттолкнуть её, сбежать, не слышать её слов, не видеть мерзкую гримасу на её лице. Я уже едва сдерживалась, когда она вдруг отстранилась сама, и, как ни в чём не бывало, направилась по коридору в свою комнату. От звука её шаркающих шагов у меня внутри всё сжалось. «Старая ведьма!»
Напротив кладовки она замерла как вкопанная. «Свет! Я забыла выключить свет!»
– Ты в чулане была?
Не «дочка», а «ты». Ненавистный голос вдруг растерял фальшивые извиняющиеся ноты, он скрипел, как её проржавевшая насквозь мясорубка. Старуха стояла спиной ко мне, но я знала: она не улыбается больше. Её лицо сейчас сморщено, как гнилое яблоко, и злобно перекошено.
Я ответила, что вошла, чтобы поискать что-то из инструментов, когда не смогла открыть дверь, но ничего не нашла.
– Не испугалась Сергей Мироныча-то? – она как будто хохотнула.
Я не сразу сообразила, о чём она спрашивала. В ответ на моё молчание старуха развернулась ко мне. В глубине чёрного коридора в отсветах мутно-жёлтого света, сочившегося из кладовки, её черты казались размытыми, словно смешавшись с темнотой, они стали её частью.
– Киров у меня там, видела же?
Я, наконец, поняла, что речь шла о бюсте, и кивнула.
– Театр-то Кировский был… Там бюсты его в каждом углу стояли. Даже шутили у нас, что, мол, от бюста к бюсту иди – так на сцену и выведут. А потом Советский Союз-то всё… Ну, кому они нужны? Так мы и растащили их по домам: кто на дачу зачем-то уволок, а я вот капусту раньше придавливала, когда солила… Это мне небольшой достался – зато какой! Красавчик! Девчонки смеялись, что я – незамужняя – самого завидного жениха из театра увела…
– А что у него на голове? – не удержалась я.
Старуха заглянула в кладовку.
– Да он же упал у меня, дочка. Полголовы снесло, только лицо и осталось. Ну, а мы с ним уже тридцать лет бок о бок, куда его – не выбрасывать же… Парик вот надела. Это из тех, что мамка после войны делала.
Старуха выключила свет в кладовке и прикрыла дверь.
– Мачеха моя. После войны народ-то был… Кожа трескается, ногти ломаются, волос ни у кого не было. А она парики, шиньоны делала, ну и вот как-то продавала из-под полы. Бабы к ней ходили, партийные даже – приходили «три волосины», а уходили «шик-блеск»…
Опять этот жуткий звук. Мне казалось, что я снова слышу скрежет её мясорубки, но это она смеялась.
Вернувшись в комнату, я ещё долго слышала за стеной её надрывный хохот. А сама еле сдерживалась, чтобы не разрыдаться. Давила, душила слёзы – даже включила «Lascia ch’io pianga» Генделя, под которую люблю заниматься. Но сегодня музыку я не слышу. В такт не попадаю, собственных движений не чувствую – как будто танцует кто-то другой.
Несмотря на долгий разогрев, мышцы каменеют от холода – сегодня в этой проклятой квартире настоящий ледник. Дует изо всех щелей, да ещё и с чердака, похоже, тянет. Порывы сквозняка заставляют то и дело ёжиться – не отключили ли отопление? Но, коснувшись радиатора, я обожглась.
Я решила снять ковёр с пола, чтобы танцевать на паркете. Старый и истёртый, он хорош для устойчивости – отличная сцепка с пуантами. Но то, что я нашла под ковром, меня добило. Тогда-то и прорвались долго сдерживаемые слёзы.
Ковёр скрывал огромное пятно. Тёмно-бордовое, намертво въевшееся в доски. Было видно, что пол тёрли, скребли – на паркете остались царапины – но пятно вытравить не удалось. Ковёр скрыл тайну того, что случилось здесь. Тайну, которая каждый день и каждую ночь рядом со мной.
Глава 8
Женя
Полночь
Всё. Последнее бризе. У меня голова кругом идёт. Почти полночь, могу поспорить, что в академии только я и Виктор. Я перепсиховала накануне. Реально сорвалась. Пыталась повторить дома движения из па-де-де Сильфиды и Джеймса второго акта, но ничего не получалось. Я зациклилась на связке между па-де-бурре и арабеском: переход не давался. Всё шло не так, как будто ногу кривило или что-то в этом роде. Меня вымораживало то, что я никак не могла почувствовать это движение.
После истерики мысль внезапно просветлела: Виктор. Он репетирует со мной партию, он и должен подогнать эту нелепую связку так, чтобы всё было идеально. И что вы думаете? После общей репетиции я, не отдохнув, прилетела в зал за полчаса до индивидуальной, чтобы до прихода Руслана всё успеть, а Виктор не появился. За пять минут до начала пришло сообщение: мол, извините, Женечка, я отравился, буду к вечернему занятию…
Да что он о себе вообще думает?! Две недели до премьеры – я впервые на сцене Мариинки, а он репетиции пропускает! Ну не бред ли? Вообще, я уже сто лет назад должна была в Мариинке танцевать: ещё на первом году Машеньку в «Щелкунчике», но слегла с гриппом накануне. Роли были и потом, но нас они благополучно обходили – на курс старше училась дочка какого-то депутата и, конечно, во всех спектаклях участвовал только их класс. Изредка нас приглашали помахать цветком на фоне, но танцевать не давали.
Я вся издёргалась, опять почувствовала, что вот-вот сорвусь. Потом продышалась: вдох – четыре счёта, выдох – восемь, и кое-как пришла в себя. Я знала, что Виктор не уйдёт отсюда сегодня, пока не вычистит мне партию до состояния идеала. Никаких заминок. Никаких неловких поворотов.
И вот на тебе сюрприз: этой курицы – новенькой – не было на занятии! Прогуляла. Я глазам своим не верила, глядя на пустое место у станка: бледно-зелёный Виктор (похоже, не врёт, что отравился) пришёл, а этой деревянной нет! Что-то с ней будет завтра – и думать боюсь. Виктор вызверится так, что и я предпочла бы оказаться подальше. С другой стороны, посмотреть на такое дорогого стоит. Так что я ни за что не пропущу.
Сегодня ещё Каринка написала – встретиться хочет. Сидела бы, болезная, и не высовывалась, так нет – знает, что спектакль на носу, что я реально на подскоке, и всё туда же. Нет слов просто. Я должна, конечно, подорваться и бежать. Охать и ахать, поправляя подушку в её изголовье. Вроде как – но это не точно – она хочет обсудить что-то насчёт этих тупых слухов в соцсетях. Ну, про то, что я ей всё подстроила… И я не удивлюсь, что она же и распустила эти слухи. Иначе почему до сих пор не ответила этим дебилам: мол, вы что, с ума там посходили? Я сама кривоногая, вот и поскользнулась на ровном месте… Как же! Дождёшься от неё! Всё надо делать самой. По крайней мере, если хочешь, чтобы вышло нормально.
После занятия я подлетела к Виктору – чуть не со слезами конечно: «Виктор Эльдарович, в па-де-де второго акта с моим соло проблемы: после па-де-бурре нога слетает и красивого перехода в арабеск не получается!» Я долбала несчастный переход полночи, пока не начали стучать соседи. Я стараюсь изо всех сил, чтобы получилось идеально, но ничего не выходит! Я – само отчаяние.
Ох, Виктор, видел бы ты своё лицо! Любимая ученица – идеальная Женечка – бежит к нему, заламывая руки. Он-то знает – уже давно прекрасно понимает, – что я – будущая прима не только Мариинки, а Большого и Гранд-опера. Он мне поможет. Сейчас, пока есть возможность прикоснуться к тому, что я делаю, он прибежит на задних лапках. Виктор не слепой, и он не идиот. Скоро я упорхну. Моё имя в афишах, моё лицо на обложках – вот что ему останется. Но можно будет сказать: «Я работал с Пятисоцкой, ставил её первый балет…» И ты уже знаменит. Ради этого только он из кожи вон лезет. И пусть своей славы ему не досталось – моей на всех хватит.
Пришлось повторять связку несколько раз, прежде чем он сообразил, как скорректировать движение. У меня внутри всё кипело: заставляет делать одно и то же по десять раз, как будто очевидного не замечает. Потом оказалось, что проблему он заметил сразу. И она – вот тебе новость! – во мне. Я, значит, недостаточно твёрдо ставлю ногу на переходе, и стопа заваливается. Когда он закончил нести эту ересь, в полной тишине я услышала скрежет собственных зубов.
Я, значит, виновата! Я, у которой лучшие ноги, лучшая техника в школе! Нет уж, дорогой мой, дело не во мне. Поставить со мной что-то идеально – раз плюнуть для хорошего хореографа. С другими да – поседеешь, пока вдолбишь, что и как надо делать, но со мной не так. Я схватываю на лету. С ходу повторяю любую последовательность шагов. Делаю чётко, слышу музыку.
А он говорит: «Ты мягко ставишь ногу!» От этого отравления у него мозг, похоже, расплавился. Или это уже маразм.
Наконец, он выдал: «Давай попробуем лёгкий сиссон добавить между. Если зайдёшь с прыжка, нога будет пружинить и переход получится более плавным». Я не стала отвечать, сразу сделала. Вышло хорошо. Так и хотелось сказать: «Вот это и есть твоя работа, дорогой мой. Поправить, где надо, добавить, убрать. А не нести эту ерунду про то, что я “мягко ставлю ногу”. Ты не видел мягких ног, если жалуешься на мои!»
Уже за полночь, скорее бы в постель. Завтра с утра до общей репы попробую всё повторить. Всё будет идеально.
Проходя по тёмному коридору, я достаю телефон – семнадцать пропущенных от мамы и двадцать пять сообщений в Ватсапе… Эта истеричка в своём репертуаре. Хороший вопрос: «Ты где?» В академии, конечно! Ну где ещё я могу быть? Достала. Одно и то же всё время. И даже сейчас, когда выступление на носу, мне правда нужно, чтобы она меня не бесила.
У-у-у! От сквозняка по ногам бегут мурашки – надо было гетры надеть. Неужели какому-то идиоту взбрело в голову открыть окно в коридоре? Или, может, вахтёр проветривает. Запах здесь и правда какой-то странный… Как будто гнильём каким-то несёт. Заглянуть, что ли, в Вагановский зал – мало ли там опять помер кто?
Глава 9
Алина
Вечерний класс
Он на меня почти не смотрит сегодня. Виктор. Сжал зубы так, как будто у него челюсть свело, и упорно проходит мимо: ни упрёков, ни поощрений. Я-то знаю, что он всё видит, подмечает каждую ошибку. Но молчит. А я не зацикливаюсь. Сегодня всё изменилось.
Днём выяснилось, что Женя исчезла.
Но началось всё ещё раньше – вчера ночью. Меня долго тошнило, но не от еды – я больше не ем ничего из того, что она предлагает. От страха. Меня тошнило от страха. А потом я стояла перед зеркалом трюмо и беззвучно кричала. Орала на саму себя, выпуская наружу слёзы, страх, боль. И хотя из меня не вырвалось ни звука, в горле першило словно от надрывного крика.
Это было после того, что я увидела в комнате старухи.
Глубокой ночью я проснулась от боли в мышцах: икру свело судорогой так сильно, что я даже застонала. Долго разминала руками, тянула носок на себя – наконец, отпустило. А потом я услышала стук. До боли знакомый стук по паркету. От его звуков заныли пальцы: так стучат только пуанты. Стук слышался за стеной – из комнаты бабки.
Я поднялась на кровати, и старые пружины застонали. Мне показалось, что было слышно на весь дом, и я замерла, прислушиваясь к звукам в соседней комнате. Стук продолжался. Я встала и на цыпочках выскользнула из комнаты. Половицы на кухне и в коридоре скрипели под моими ногами. Мне хотелось быть невесомой, лететь над полом, но малейший звук в тишине квартиры тонкими иглами вонзался в перепонки.
Медленно я подкралась к двери её комнаты. Впервые за всё время прошла коридор до конца. Присела на корточки и коснулась рукой облупившегося дверного косяка, приближая глаз к замочной скважине. Она была огромной: толстая щель для ключа рассохлась и зияла дырой. Не дыша, я заглянула внутрь. О, как же хорошо, что я задержала дыхание! Вдохни я, и воздух застрял бы поперёк горла.
Она танцевала. Старуха. В полумраке, при свете ночника. На крохотном пространстве между тёмной громадой серванта, перекошенной на один бок кроватью и громоздким столом, неизвестно зачем воткнутым поперёк этой узкой комнатушки, она танцевала. На ней были старые, истёртые пуанты с взлохмаченными лентами, стягивавшими дряблые синюшные ноги, и тюлевая юбка – мятая, грязная. Она надела её поверх старого халата и, поднимая руки в третью позицию, открывала моему взгляду засаленные рукава и заплатанные подмышки.
Старуха поднималась на пуанты – ей же почти сто лет, как такое вообще возможно?! – семенила в па-де-бурре, а потом неловко пыталась перейти в арабеск. Связка не получалась: тяжёлые и слабые ноги не способны были удержать баланс, ступня заваливалась и вместе с ней заваливался весь силуэт. Движение выглядело скособоченным.
Сама она тоже так выглядела: сгорбленная, сморщенная, растрёпанная. У меня внутри всё холодело от её вида, но кроме ужаса и отвращения, эта выжившая из ума балетоманка вызывала ещё и злость.
Да, меня злило то, что она танцевала. Касалась самого сокровенного, и так неумело, так неловко. Словно мерзкая сороконожка. Как ей только в голову пришло пуанты нацепить? Да ещё с таким видом, как будто каждый день это делает! Как будто репетирует давно разученную партию, ну а ошибка – досадная случайность, которая её раздражает. После каждой неудачи старуха манерно вскидывала голову, так что космы парика разлетались по сторонам, оголяя по бокам лысый череп, топала ногой, фыркала. Она злилась.
Я и сама кусала губы от злости – какая-то мерзкая старуха, а ведёт себя как прима-балерина! У неё и семьдесят лет назад-то данных не было, а теперь откуда им взяться? Она сделала неловкий пируэт, скользнув мимо двери, и из щели пахнуло какими-то лекарствами. Я знала, что она пьёт таблетки от сердца – они валяются по всей квартире, но этот запах… Таблетки так не пахнут. И всё же он казался мне знакомым. Через мгновение меня осенило: «Лиотон!» Так пахнет моя мазь от синяков!
В носу защекотало, и я чихнула, не сумев сдержаться. Старуха вдруг замерла и оглянулась. Она смотрела на дверь, прямо на замочную скважину. А потом вдруг запела, тихо-тихо, почти шёпотом, вырывавшимся из её горла удушливым свистом:
Маленькая балерина,Хрупкое дитя.Юбка белой пелериной,Каждый шаг – летя.Как же много ты мечтаешьО чужой судьбе.Как же мало – мало знаешь,В чём судьба тебе.Кто прочтёт, а кто – не сможетВ танце твой полёт.Слушай ветер, он поможетС ним судьба придёт.Я подскочила и со всех ног бросилась прочь. В комнате долго не могла отдышаться, задерживала дыхание, прислушиваясь к звукам за стеной, но слышала лишь тишину. Ни единого звука. Ни голоса, ни стука, ни шагов. Только ветер выл за окном и дрожало от сквозняка стекло.
Тогда-то мне и стало страшно, ведь я узнала эту песню. Узнала мотив, слова и даже приглушённую интонацию, пусть и исковерканную её мерзким голосом. Её пела мне мама в ночь накануне дня, когда исчезла.
Меня тошнило полночи, а потом я долго ворочалась без сна, убеждая себя, что это совпадение. Простое совпадение – не больше. Ведь эта песня – что-то вроде «профессионального фольклора», её каждый балетный знает…
Проснулась я поздно и, не услышав ни звука ни на кухне, ни за стеной, соскочила с кровати и бросилась к входной двери. Замок щёлкнул, и дверь легко поддалась. Выдох.
В академии был настоящий переполох, когда я появилась. Какая-то женщина рыдала прямо в холле, а вокруг неё толпились растерянные педагоги и ученики. Это оказалась мать Пятисоцкой. Тогда-то я и услышала, как другие шептались о том, что она пропала. Виктор видел её накануне последним, и все уже знали, что она ушла незадолго до полуночи, а он ещё позже.
Хореограф постановки заподозрила неладное, когда «главная звезда» пропустила утреннюю репетицию, но после того, как в академию заявилась её мать, проблемы встали в полный рост. Женщина на ходу пила воду, щедро сдобренную, судя по стоявшему в коридоре запаху, валерьянкой, и рвалась в Вагановский зал – тот самый, где месяц назад погибла девочка. Остановить её не пытались, видимо, соображая, что эта истеричка запросто откроет любые двери.
И каково же было удивление всех собравшихся, когда зал оказался не заперт и в нём, как ни в чём не бывало, махала ногами у станка идеальная Женя! На мгновение повисла тишина, которая сменилась потоком слёз, ласк и ругательств, с которыми набросилась на неё мать. Потихоньку толпа зевак рассосалась, но было видно, что расходились все с неприятным чувством. Я ещё какое-то время наблюдала за рыдающей женщиной, сжимавшей в объятиях «блудную дочь», и что-то мерзкое скреблось изнутри. Было бы гораздо лучше, если бы она и вправду исчезла.
Мы закончили станок и работаем на середине. Впереди прыжки. Я делаю два тура ан дедан и три жете вперёд, а следом два тура ан деор на ку-де-пье. Виктор всё ещё не смотрит на меня. И молчит. Сегодня он молчит. Молчит. Молчит.
Глава 10
Женя
Вечерний класс
О, как он вызверился! Это надо было видеть. Ощущение было, что его с цепи спустили. Я не могу сказать, что сегодня новенькая как-то феерически лажала, нет… Это, видимо, у Виктора накопившееся выходило. Сначала помалкивал, поглядывал исподлобья, а потом как пошло…
«Где здесь выворотная нога?! Где?! Эта – не выворотная, а кривая!»
«Медленно! Да не твой темп это! Слушай – для кого музыка?! Ну дура, и всё тут!»
«Девочка, какие у тебя оценки по общеобразовательным? – Она ответила, что хорошие. – Так, может, тебе в университет? Давай, пока не поздно – подавай документы, потому что это ремесло точно не для тебя!»
«Хватит пялиться уже на себя! Что ты там высматриваешь?! Плохо всё. Это и я тебе скажу – всё очень плохо!»
Но больше всего мне понравилось вот это:
«Тут ведь не ноги должны работать, милая! Тут голова нужна! Она-то включается у нас? В принципе, я имею в виду? Или это клиническая идиотия?»
Он был весь красный и пыхтел от злости, а в конце класса подошёл к ней и провёл рукой по спине:
– Нет, вы посмотрите на неё – я стою весь в поту, а она сухая, как и в классе не была! Вон отсюда! Вон, я сказал!
Короче, выбесился Виктор по полной. И хотя ни слова не сказал о вчерашнем прогуле, теперь, конечно, будет гнобить её до самого выпуска. Если сразу не вышвырнет.
Гораздо проще было бы, если бы она завалилась, как Каринка, и что-нибудь сломала – отличный повод просто слиться. Лучше ужасный конец, чем ужас без конца – и как она не поймёт?
После класса я подсматривала за тем, как она блевала в туалете – взобралась на унитаз и наблюдала через перегородку из соседней кабинки. Мерзкое зрелище, но мне понравилось. Новенькая сидела на коленях, согнувшись над унитазом, цеплялась руками за его край и тряслась, как наркоманка в ломке. Я бы и дальше наблюдала, но от вони меня саму замутило. Если бы вместе с рвотой она могла вывернуть в унитаз всю свою суть, тогда, возможно, был бы шанс дотянуть до выпуска и выйти на сцену вместе с нами.
Вообще, я, наверное, поблагодарить её должна. Ей ведь и за меня, похоже, досталось. Виктор не в восторге от сегодняшнего, это видно. Его ж там чуть к стенке не припёрли, мол, что ты с Женей сделал? Да что он мог сделать-то, сами бы подумали! Он же у нас «не такой, как все», куда ему? Но ничего, пообижается и забудет.
Маман, конечно, выбесила. Но я и сама виновата – это ж надо так затупить… Домой мне расхотелось идти после того, как в Ватсап почитала: «Женя, ты меня с ума сведёшь! Напиши хоть что-нибудь!», «Женюш, я переживаю, ты знаешь. Напиши. Или я тебя предупреждаю, я сама к Самсонову пойду. Я всё расскажу!», «Где ты? Где ты? Где ты?»… и так далее.
Истеричка долбанутая. Вздумала меня шантажировать. Ну расскажи, давай. Вот сейчас, в шаге от моего триумфа самое время всё разрушить! Невменяемая. Свой собственный, как ты говоришь, «социальный лифт», давай выбей его так, чтобы всё просто слить. Сама же нищей останешься! Да признай уже – ты неудачница, но как можно завидовать собственной дочери?! Попробуй для разнообразия не успокоительными закидываться, а удачи мне пожелать. Искренне.
Я спустилась в медпункт и улеглась на кушетку. Всё. Лучше здесь, чем домой. И пусть хоть на стену лезет.
И вот кошмар: я отключила телефон – была уверена, что утром медсестра разбудит, но как назло, у них какое-то повышение квалификации оказалось. Никто меня не разбудил – проспала почти до обеда. Проснулась под конец общей репетиции, пошла в свободный зал, чтобы разогреться перед индивидуальной. И тут маман нарисовалась – а я ведь отписалась ей, как встала, да истеричка о телефоне и думать забыла! Хорошо, что Самсонова не было на горизонте, когда она вопила в коридоре. Но он, конечно, всё равно узнает. А, плевать! Пусть что хотят говорят, а дойдёт до постановки и без меня никуда.
Но вообще, сегодня прекрасный день. Я доработала партию. Джеймс – Руслан – тоже, наконец, всё делает, как надо. Раньше меня временами вымораживало от того, как он тупит во время па-де-де. В «Сильфиде» поддержек раз-два и обчёлся, но и эти нормально сделать не мог: то ногу выставит так, что мне равновесие не поймать, то руку не туда сунет… С руками это вообще классика. Он не раз уже у меня по лицу получал. Наконец, вроде смирился: аттитьюд круазе – это максимум, что может быть между нами. Когда в тридцать пять выйдет на пенсию и сопьётся, будет собутыльникам рассказывать, как лапал в классе Евгению Пятисоцкую. А у меня тогда пик карьеры будет. Самый блеск.
Глава 11
Дневник
25 марта
«Профессиональная непригодность» – это не приговор, а, собственно, казнь. Они хотят доучить меня, потому что выгнать на выпускном курсе – скандал, а новоиспечённой академии скандал ни к чему. Наш курс поступал ещё в Ленинградское хореографическое училище, это уже потом мы стали «академиками». Так Стас говорил: «Мы ведь “академики” теперь!» С ним всё и всегда было смешно.