– Как ты не заметила? – мысль моя была услышана Архипом Полуэктовичем.
– Да… не знаю сама… – Я представила, как Люциана Береславовна кривится, признавая за собою ошибку. – Не приглядывалась я!
Кто-то вздохнул, и не понять, то ли в царевичевой комнатушке, то ли там. А где «там» – мне не ведомо.
– Хотя… – Тень сомнения в голосе была слышна не только мне. – Не знаю… ваша подозрительность заразна! Да если кто…
– Люци…
– Котел стоял чуть иначе, – призналась она. – Я всегда ставлю его так, чтобы ручка лежала влево и…
– И я помню твою занудность.
– Это не занудность! Это привычка. Не важно. Я вошла и увидела, что его сдвинули. Ручка не перпендикулярна стене. Понимаешь? И я…
– Что-то заподозрила?
– Нет… не знаю…
– Вспоминай.
Елисей нахмурился и вытянул над пергаментом руки. Пальцы растопырил. Да так и замер. Лицо его побледнело, на лбу пот высыпал, и густенько. А из носу и вовсе кровяная ниточка вынырнула.
Тяжко ему дается волшба.
Ерема, который руки на плечах братовых держал, стиснул шею его, кивнул, и Еська тотчас скатился с кровати. Шел он на цыпочках, боясь, верно, наступить на скрипучую доску аль еще как нарушить волшбу.
– Со мной и прежде шутили… неудачно. – Люциана Береславовна говорила, а я не узнавала голосу ее. Куда только подевались что холод извечный, что презрение. Жаловалась она.
Чтоб она да жаловалась?
– Помнишь, в прошлом году зырьян-порошком днище натерли? И оно, нагревшись, отвалилось… я тогда ноги мало что не обварила. Им же это весело… а в позатом – зуденниковой травкой страницы пересыпали. Месяц потом руки лечила.
– Луци…
– Да уж помнишь… конечно, помнишь. Отчислять ты их отказался. – Теперь обида была явною. А я… я вот подумала, что за иные шутки шутников и пороть не грех. – Как же… талантливые… силы не рассчитали… ты всегда их защищаешь. Я проверила котел… и зелье…
– Или собиралась проверить, – тихо произнес Архип Полуэктович.
– Что?
– Если бы ты и вправду его проверила, неужели не обнаружила бы подмены? Сомневаюсь. Подумай хорошенько…
– Думаю.
– Вспомни…
– Да я вспоминаю! Не дави!
– Если тебе помочь…
– Что, снять воспоминания? Нет, Фролушка, на это я не пойду… и если ты намекаешь…
– Охолонь, – велел Архип Полуэктович. – И ты, Фрол, погоди. Давай-ка иначе… вспоминай. Вот ты заглянула в лабораторию. Когда?
– Перед практикумом… я всегда… ну ты знаешь. Все знают, что у меня свои привычки… и да, я зашла минут за десять до начала. Убедиться, что все на своих местах… проверить…
– И увидела, что котел двигали?
– Да.
– И что ты сделала? Давай, Люци, ты же знаешь, как это важно…
– Сделала… да ничего… я подошла… да, подошла ближе.
– Что увидела?
– Его двигали. Определенно. Не только ручка, но и бок другой. У меня на одном вмятина небольшая. А другой подпален и не отчищается… другой бок. Но дно чистое. Я проверила… ручка тоже цела… помнишь, как-то ее подпилили, и когда…
– Помню, – ласково произнес Фрол Аксютович. – Ты на себя вывернула кипящий деготь… прости, Люци…
– Мне показалось, что оттенок не тот. Не тот оттенок. – Она сказала это так жалобно, что у меня сердце обмерло. – Должен быть с легкой прозеленью, но без мути… а тут…
– Молодец. И ты…
– Я хотела проверить, точно хотела… но…
– Тебя отвлекли?
– Д-да. – Это прозвучало нерешительно, будто бы Луциана Береславовна до конца так и не уверена, и вправду ли ее отвлекли.
– Кто?
– Марьяна… да, Марьяна вошла… ей срочно понадобилась кора крушины, и еще ягоды. И она стала спрашивать по Любаньку, а я…
– А ты заговорила. И заговорилась.
– Да…
– И про зелье забыла напрочь.
– Д-да… сигнал подали. А я на практикумы не опаздывала. Никогда никуда не опаздывала. Но ведь оттенок был другим! Как я могла об этом забыть? Как?!
Еська присел рядом с братом и взял его за руку. С другой стороны опустился Егор. А Евстигней потеснил Ерему. Он стиснул ладонями Емельяновы виски, наклонился к самому уху и заговорил. То бишь губы шевелились, но ни слова с них не слетало.
– Просто заговорилась… – Голос Архипа Полуэктовича прозвучал над самым ухом.
– Или…
– Погоди судить. Может, оно и вправду случайно все вышло. Марьяна…
– Стерва.
– Не без этого.
– Она никогда прежде ко мне не приходила! Если нужно чего, то девок своих отправляла, а тут сама… и про Любаньку… мне следовало бы сообразить, что это не случайно… какое ей до Любаньки дело, но она… сказала, что у нее есть одна мысль… и надо бы попробовать… и может, Любаньке легче станет… и… я…
– И ты не смогла отказаться от шанса.
– Да.
– Люци…
– Да идите вы оба! С вашим сочувствием, с вашими советами… не нуждаюсь… и в идеях ваших… знаешь, за что я их… всех, кто простого звания… за то, что притворяются… магиками притворяются, целителями… и им верят! Всем верят! Как же, царева грамота… а за этой грамотой – пшик! Пустота! Если б Светозара тогда… если бы был целитель, который и вправду исцелять мог, а не та недоучка… и она осталась бы жива, и Любанька… а ты говоришь, благо… засунь себе это благо, Фролушка, знаешь куда…
Кровь капала на затасканные брюки.
– Когда я вижу таких вот девок… тупые коровы с амбициями… они ж не понимают даже, что тупы и ленивы. Нет. Они уверяются, будто бы отныне самой Божине правая рука. И другие им тоже верят. Такие, как Светозара… а потом… потом выходит… что выходит, то и выходит. И мы в этом виноваты! Ты, Фролушка… и ты, Архип, не надо морщиться… думаешь, защитник, который только и способен, что с крысой управиться, чем-то лучше целителя-недоучки? И я тоже, если учу… пытаюсь… но это все…
Елисей дернул головой и начал заваливаться набок. Упасть ему не позволили, подхватили на руки, уложили на спину.
Еська сел на ноги, а Егор с Евстигнеем плечи братовы к полу прижали. Ерема голову набок вывернул. Едва успели, как тело Елисеево вновь дернулось, губы приоткрылись, и изо рта донеслось злое шипение. Елисей задергался, задрожал и выгнулся дугою.
– Тише, Лис, тише… – Ерема держал голову крепко и говорил тихо, да я слышала. – Скоро уже… потерпи…
Я же… я видела людей, больных падучей. Иные мыслили их проклятыми, а бабка твердила, что падучая – та же болячка, коию лечить надобно, да никто не придумал как.
Елисей бился.
Изгибался.
Рычал. И глаза его раскрытые наливались кровью. Губы сделались синими, а на лбу проступили жилы, отчего сделался он похож не на человека, на зверя-перевертня, который обратиться силится, да никак не может.
– Потерпи… – повторял Ерема, уже едва не плачучи. – Не надо было тебе… а ты полез… ты же обещал, что не станешь до края, а все одно полез… дурень ты… и я дурень, что тебе позволил.
Елисей вновь рванулся и обмяк, ослаб, глаза закатились, а изо рта пена пошла.
– Голову набок надо…
– Без тебя знаю, – огрызнулся Ерема, бережно пристраивая голову брата на колени. – Он не заразный.
– Знаю.
Еська молча поднялся, и остальные с ним.
– Надо на кровать переложить, а то ж замерзнет. – Я осмелилась подойти, хотя ж тут, чуяла, была лишнею. Если не впервой им такое видеть, то сами знают, чего брату надобно.
– Не замерзнет. Он у нас на снегу спит, – ответил Евстигней, в сторону глядючи, и глаза его были полны печали, аккурат что у всех раков разом взятых.
– Зачем?
– Что «зачем»?
– Зимой на снегу спать. – Я переступала с ноги на ногу.
– Да у него спроси… придурь такая. – Ерема стер пот со лба брата. – Это не падучая… похоже, но не падучая. Его лекари смотрели… много лекарей смотрели… один отравить пытался.
– Ерема!
– Ай, Егор, она и без того знает столько, что или с нами, или на плаху.
– Я не хочу на плаху! – Я потрогала шею. Вздумали тоже девку бедную плахою стращать. А ну как и вправду застращаюся?
– Никто не хочет. – Ерема поманил меня. – Иди. Присядь.
– Я…
– Не бойся, никто тебя не тронет. Кирей запретил… скажи, чем ты нашего азарина приворожила?
Я подошла. Выходит, Ерема из них старшой? Или Евстигней? Егор? Ох, этак и запутаться недолго.
– Присядь. Еська, дай даме подушку, а то пол жесткий… да не мою!
– Твоя идея, – отозвался Еська, подушку мне протягивая, – твоя и подушка!
Подушка была мяконькою, расшитою рыжими петушками. Простенький узор, да и повыцвел, местами нити истрепалися, но отчегой-то не сменит подушку царевич. И на меня глядит хмуро.
– Да спасибо, я так, – присела, как Архип Полуэктович учил.
И подумалось, что ныне у меня вид для визитов и бесед самый неполитесный. Одежа мятая, в пятнах и пропахла зельем тем, об котором я так и не поняла, вредное оно было иль не особо. Чоботы сгинули. Коса растрепалася.
Страх Божинин, а не девка…
– Мой брат, – Ерема кивнул на Еську, который подушку на кровать возвернул, а сам, юркий, что шошок в курятнике, за мое плечо сховался, – уверен, что ты не причинишь нам вреда. Вольно. А вот невольно… твое незнание легко использовать, поэтому он считает, что нам стоит за тобой приглядывать. И… рассказать кое о чем…
А и сам-то бледен.
Взмок.
Отчего?
Я пригляделась… а ведь неспроста он брата держит, и волосы евонные, потемневшие от поту, перебирает. Вьются нити силы, протянулись от Еремы к Елисею…
– Что видишь? – Ерема на мое любопытствие не обозлился. И спрашивал спокойне, да только у меня в грудях вновь заколотилось.
– Вижу, что ты силой с ним делишься.
– Верно. На него теперь глянь.
Глянула.
И глядела… и долгехонько глядела… выглядывала. И выглядела. Сперва-то только человека и увидала, каковой на полу лежит, не то спит, не то и вовсе помер. Елисей и дышал-то через раз. А сердце едва-едва в грудях стучало.
После увидела я, что сердце это – будто бы в кольце синем, льдистом. А от кольца того к рукам и ногам нити идут, и натянуты они, тронь одну – зазвенит, мучение сим звоном порождая.
Не падучая.
Падучая – болезнь, Елисея же прокляли.
– Говорил, увидит… а ты…
– Погоди, – прервал Еську Ерема. – Так что видишь, Зослава?
Я протянула руку и нарисовала над грудью Елисеевой круг.
– Проклятье… сердце заперли.
– Хорошо сказано, – Ерема кивнул. – Заперли, только не проклятье… нарочно его никто не проклинал. Приглядись еще.
К чему?
Ах, спросить бы, да только не скажет, поелику нечестно будет сие. И гляжу, щурюся, глаза выпячиваю с натуги. И мнится, скоро сама стану на рака похожею.
Вон, ужо рябить стало.
Иль не рябить?
Вспыхнуло тело Елисеево прозеленью, полыхнуло, потянулось, меняя очертания. И кольцо наружу вывернулось, а с ним и нити, что ослабли, да ненадолго. Вновь дрогнули, натянулись.
Не человек лежал.
Зверь.
– Оборотень? – тихо спросила я.
– На четвертушку, – так же тихо ответил Ерема.
Как же оно возможно такое?
Оборотни… оборотни всякими бывают. Одне родятся в двух ипостасях, и сие есть милость Божинина к детям своим. Да мало их, мыслю, не больше, нежель берендеев. Но есть и иные, Мораною меченые. Сами по воле своей человеческую долю со звериною смешавшие.
Случается, что живет человек.
И возжелает силы ли звериной, ловкости, удачи… главное, чтоб желания этого хватило семь клинков сковать с головами волчьими и шкуру добыть. Тогда идет он с этой шкурой в лес, стелет на пню, бьет ножами, а сам с переворотом через ножи эти скочет.
Будет удача – зверем на ту сторону опустится.
Да только… звериная суть хитра да сильна, бывает, что и человек не только тело волчье обретает, но и волю, и розум… а то и безумие.
Ежель добавить, что переворот Мораниным словом вершится, стоит ли ждать, что не переродится перевертень, не поддастся неутолимое жажде, не отзовется на голос, который одно велит: убивать.
Оттого и боятся люди перевертней.
Убивают.
Зачастую, баил дед, вовсе невинных убивают, но Елисей…
Глава 7, где речь идет об оборотнях и тайнах семейных
Ерема глядел на меня внимательно.
Ждал.
Чего? Страху девичьего? Крику? Слез? Аль что потребую я брата евонного выдать?
Не потребую.
Мне он зла не сотворил. Да и не слыхала я, чтоб в Акадэмии кого загрызли. Небось об таком мигом известно стало б. Да и в городе тихо… ну как, бабка моя намедни писала, что грядеть красная луна, а с нею – конец света, не иначе, об том аккурат на Кузнечном конце баили. Пойдет летом саранча огроменная, с курицу ростом, и пожрет, чего только увидит.
А чего не пожрет – потопчет.
И предвестником тому – двухголовое теля, которое бабка самолично видала. А еще писала, что одна женщина, достойная особа, мельникова жена, кроликов рожает, да по дюжине зараз, и никак остановиться не способная. Прокляли ее…
Но про перевертней и загрызенных – ни словечка.
– Не бойся, Лис у нас тихий. – Ерема руку убрал. – Ему тяжело…
Я кивнула.
Верно. У меня второго обличья нету, оттого не чую я себя обделенною. А вот если б было да заперли? Мыслю, для того кольцо и лежит над сердцем? Это ж навроде клетки выходит, только не снаружи она, изнутри.
Разве ж оттого легче.
– Зачем ты…
– Затем, что интересно, чего в тебе братья отыскали. Может, и нам это сгодится. – Ерема голову набок склонил и глянул этак, с насмешечкою. А в глазах его блеснула волчья хитрая желтизна. – Жил-был боярин… обыкновенный. Не худородный, но и не из первой дюжины. Не богатый, но и не бедный. Собой не писаный красавец, но и не урод. Не особо умен, но и не сказать, чтоб вовсе дурак. Над холопами не зверствовал, хозяйство вел крепкою рукой… как пришла пора, то и женился на соседской дочке. Взял в приданое пару деревень и воз рухляди. Зажили молодые… и случилось так, что полюбил боярин супругу. Тиха, говорили, была боярыня, нравом кротка, разумна не по-женски. Все у них с мужем ладилось, иные глядели и завидовали. И верно от зависти, а может, проклял кто, но вышло так, что ходила боярыня праздною…
Сказка?
Нет, не сказка.
Я сижу. Гляжу. На Елисея, с которого схлынула былая бледность, да и задышал он ровней. Но кровь из носу все текла, яркая, что водица крашеная. А никто и не думал утереть.
– Долго она этим маялась. И по святым местам ездила, и жрецам кланялась, и целителей о помощи просила, но никто не мог понять, отчего так. Здорова, говаривали целители. А жрецы лишь руками разводили: мол, на все воля Божинина. Тогда-то и нашелся недобрый человек, который шепнул боярыне, будто бы если Божиня не слышит молитв, то сестрица ее всяко благосклонною будет.
Речь Еремина звучала ровно, спокойно, а глаза он отвел, но чуяла я – не впервой рассказывает он сию сказку. Только сколько ни рассказывай, а боли не станет меньше.
– Кто ищет, тот всегда найдет. И боярыня отыскала черную жрицу. Об чем они говорили – мне того не ведомо. – Темные пальцы, загорелые, будто пропеченные, дернули Елисея за прядь. – Но вернулась боярыня задуменною… выбор ей был дан. Она и сделала. Может, и не решилась бы, как знать, однако ж замечать стала, что супруг ее, прежде с нее глаз не сводивший, на дворовых девок заглядываться стал. Нет, не красотою любовался, по-прежнему не было для него женщины краше, чем жена, Божиней даденая, но неможно мужчине вовсе без наследников. Кому дом передать? Земли? Люд свой? Вот и подыскивал девку, чтоб здоровая да в теле…
Егор подал воды, и Ерема выпил одним глотком, отряхнулся как-то по-собачьи и продолжил:
– А надо еще сказать, что в тех краях аккурат волки в великом множестве водились. Людям-то не особо докучали, разве что вовсе в зиму голодную. Такая и случилась, не иначе Мораниною волей… леса снегом завалило. Морозы ударили лютые. Сгинула вся дичь, кто попрятался, кто померз, кто ушел искать доли иной. Оголодали волки. До того оголодали, что своих старых да слабых пожрали, а это за волками, поверь, редко водится.
Я лишь кивнула.
Знаю. Волк, дед сказывал, зверь особый. И за малыми они ходят, и стариков уважают, сколь умеют, а такого, чтоб своих пожрали, я вовсе не слыхала.
– Водил ту стаю волчище огроменный, хитер был и свиреп. Обходил он что силки, что ямы. А хуже всего – людей не боялся. В каждом звере страх перед человеком сидит, и не каждый зверь способен этот страх преодолеть.
Желтизна исчезла из Ереминых глаз.
А может, примерещилось мне? Может, и не было никакой желтизны. Кирей меня впечатлительною натурой обзывал, а ну как имелась в его словах своя правда?
– Вывел он стаю к деревеньке. И не стало деревеньки. Скот весь порезали. В дома сквозь крыши пробрались… что малого, что слабого, что сильного… никто не спасся. Когда о том боярину донесли, то разгневался крепко. Велел собирать большую облаву, со всех деревень народ призвал. Полыхнули по лесу огни. Загремели пугачи, волков подгоняя… и сам боярин в седло сел, потому как власть ему дана над землями этими была, но с властью – и право людей своих беречь.
Елисей открыл глаза и захрипел.
– Не двигайся, Лис… полежи еще немного. Я тут сказку рассказываю. Знаю, ты у нас сказки любишь… особенно если про волков.
Елисей попробовал сказать что-то, но из горла донеслось лишь глухое рычание.
– Лежи, сказал… вот упрямый. Боярыня тож на охоту собралась, пусть и отговаривал ее муж. Одно дело соколиная благородная охота. Иль травля лисья, когда верхами да по лесу. Охотники один перед другим похваляются, кто собаками, кто лошадьми, а кто убранством роскошным. И другое дело – когда охота, которая война, без пощады, без надежды вырваться…
Елисей завыл.
– Тише… ты же слышал, братик, эту историю. Все будет хорошо. А Зослава не слышала. Ей рассказываю. Кирей баил, что она у нас сказки любит. Пусть послушает…
Бурштыновые волчьи глаза вперились в меня.
– И тебя не боится, – добавил Ерема. – Правда, я заверил, что кусаться ты не станешь.
Елисеева усмешка кривобокою вышла. Да и само лицо его, левая половина бездвижна, а правую морщит, кривит, будто бы сказать Елисей что-то силится, превозмочь проклятье, вернуться к облику человеческому.
– Но боярыня, вестимо, мужа не послушалась. А он, за собой вину чуя – понесла-таки дворовая девка, за что и взята была в терем, – не посмел приказывать. Зря… глядишь, перегорело бы сердце, и смирилась бы… а так… пить хочешь?
Еська присел рядом и подал флягу, желтою кожей обшитую. Поили Елисея тонкою струйкой, а он силился глотать, да все одно темный травяной отвар выливался изо рта.
– Облава выдалась знатная… многие волки шкур лишились. А вот вожак, тот ушел… боярин сказывал, что самолично в него пяток стрел всадил, да волк, видать, и вправду непростым был. Как бы там ни было, охотники стаю проредили. И в поместье возвернулись. Тогда-то и хватились боярыни. Все на месте, до распоследнего мальчонки, а боярыни нету…
Флягу убрали.
И Елисей закрыл глаза, теперь он походил на мертвеца, бледный, с прозеленью, и не дышит. Или дышит, но слабо. И сердце евонное – его я слышала – стучит через раз. А кольцо вокруг сердца сжимается.
– Боярин в ту ночь поседел весь. Кликнул людей, всех, которые в поместье были, и старых, и малых, никого не пощадил – погнал в лес, искать супругу. И всю ночь бродили, от огней светло, что будто… да без толку. Лошадь боярынину нашли, волками задранную, а саму ее… все-то зашепталися, что, мол, без толку теперь, что пожрали волки и костей не оставили, что отомстил охотнику перевертень-вожак за стрелы да стаю свою…
Страшная сказка.
Бабка мне тоже сказки сказывала, да только не страшные, а про девиц-красавиц да разумниц, в лесу заблукавших. Про молодцев, которые оных девиц спасали. Про то, что молодцы сии непростыми были, а кто – боярин зачарованный, кто – хозяин лесной, а кто и просто – оборотень истинный.
– Не хотел верить боярин, что лишился супруги. Три дня сам не ел, не спал, никому не давал… с седла не вылезал, каждый куст, каждый овражек глядеть велел. А на четвертый – отыскал боярыню. В логове волчьем заброшенном. Сидела она, бледна и тиха, с волчатами игралася. И как захотели бить тех волчат, то не дозволила.
А я вдруг увидела женщину, не молодую, но еще красивую, белокожую да статную, чем-то на Ксению Микитичну похожую. Сидит она на камнях, средь костей да ошметков шкур, а у ног ее митусятся лобастые волчата, тычутся носами в руки…
– Боярин рад был, что жена цела. Волчат велел в дом взять. Ее на руки подхватил, понес… целителей позвали, жреца, чтоб молитвой и словом Божининым страхи отогнал. Боярыня то ничего, молитву слушала… и улыбалась. Ни царапинки на ней не было. Тогда-то и заговорили, что неспроста это, что лучше бы ей мертвою быть. Боярин за такие разговоры велел пороть до смерти, но сама понимаешь, розгой да кнутом рты не заткнешь.
Тут он верно подметил.
Говорили люди и говорить станут, с оглядкою, со страхом, но все одно станут. Небось, про бедную боярыню всякого посочиняли.
Живая?
В том и виновная. С мертвых-то спрос невелик. Мертвую-то что, схоронили б, замолили и позабыли б. Жалко мне было ту боярыню.
– А еще девка дворовая, что от боярина непраздна была, взяла и дитя скинула. Волк ей привиделся огроменный, который в окно лез. Кричала она, на крик весь дом сбегся… целитель-то пробовал спасти, а не сумел. Да и девка сама в родильной горячке отошла. Тут-то и вновь зашептались, что неспроста это. Мол, боярыня ее извела, не простила мужу измены. Его-то не тронула, любила крепко, а вот девка – дело иное. Знала боярыня про слухи, не знала… странная она стала. Слова лишнего не скажет. Людей будто бы и не замечает. Улыбается себе и с волчатами играет. Боярин хотел их на псарню отослать, но не позволила. Плакать стала, от еды отказывалась… целитель сказал, что тело боярыни целое, а вот душу ранили, и крепко. А против болезней души у него лекарства нет. Только ждать и молиться.
Ох, тяжкое это дело.
Ведаю.
Видела я таких, которые с больною душою жили, а иные и вовсе на свет родилися искривленными, изломанными, что березы после бури. Одни тихие, безобидные. Люди таких привечают, иные и вовсе принимают болезнь за святость. Другие же озлобленные, этих в народе боятся…
– А тут и целитель поведал, что непраздна боярыня. И новость эта… муж-то обрадовался. Послала Божиня утешение за все невзгоды, а дворня заговорила, что неспроста все. Вспомнили и девку, дитя скинувшую, и волка того… и придумали, будто бы не от мужа боярыня дитя понесла, но от зверя лютого…
Елисей протяжно заскулил.
– Люди злые, – тихо сказал Еська и стиснул братову руку. – Им только дай виноватого найти.
– Не перебивай. – Ерема нахмурился. – Сказки надо по порядку рассказывать. Боярин, как услыхал, осерчал… одну дуру мало что до смерти не запороли, да легче не стало. Боялась дворня хозяйки. Ненавидела, хотя ж никто от нее никогда и слова дурного не слыхивал. Боярин велел гнать дураков. Сам с женою остался. И еще целителей позвал, дюже боялся, что не перенесет боярыня роды. Не молода уже… а она радовалась. Оживала. Прежнею почти стала.
Ерема замолчал и глянул на меня исподлобья.
– Родила она в ночь. На полную луну. И долго вымучивала из себя дитя, так долго, что вовсе обессилела. Целители были, но не спасли. Говорят, магия на нее не действовала. К рассвету она разрешилась. Девочкой. Крупной. Здоровой. А сама и отошла, будто жизнь свою дочери передала.
Длинная у него сказка выходит, но слухаю и дышать боюся, а ну как оборвет недосказанною.
– Горевал боярин, потому как и вправду жену свою любил. И любовь эту на дочь перенес. И страх, что и ее потеряет. Окружил свою Яснолику заботой, самолично нянчился, пусть и шептались, что негоже мужику с младенчиком возюкаться. Да только никому он не мог доверить дочь свою, единственную отраду. Нет, мог бы, верно, жениться. Не стар был. И невест сыскал бы, будь на то охота. Соседи-то заговаривали, только он боялся, что не полюбит новая жена Яснолику. А если и другие дети родятся? Не желал он иных, кроме дочери. Растил. Пестовал. И слышать не желал, о чем шепчутся…
Елисей глаза открыл.
Обыкновенные, человеческие, разве что, если приглядеться, видны в них золотые искорки.
– А люди и рады говорить… мол, боярин волосом светел, и у боярыни был, что мед вересковый. Так в кого Яснолика чернявой уродилась? И глаз у нее недобрый, зеленый, болотный. И кошки от нее бегут, и собаки страшатся. Одни лишь волки, в которых волчата поднялись, руки лизать готовы. Ходят за дитем серою свитой, оберегают. И боярин в том не видит дурного. Мол, значит, так оно и надо. Зверь – не человек, добро помнит. Как бы там ни было, но росла Яснолика. И выросла красавицей редкостной. Пятнадцатый год ей пошел, когда в краях тех случалось царю-батюшке проездом быть… редкий гость.
– Иного гостя… на порог… пускать… не стоит, – ясно, хоть и вымучивая каждое слово, произнес Елисей.
– Верно. Да только кто ж знал. – Ерема подхватил брата под плечи. – Сядешь?
Елисей кивнул.