Дмитрий Потехин
Пандемониум
Евгений
Как-то раз по пути в редакцию журнала «Задира» студент Евгений Цветков, чьи безрадостные глаза напряженно бегали по строкам его новой сатирической поэмы в поисках ошибок, услышал за спиною перепалку, быстро переходящую в ругань. В утренний час трамвай был битком набит народом. Взгляд Евгения уперся в старую, неприятно пахнущую шубу, поблескивающую дорогими пуговицами шинель и деревенский тулуп, наполовину прикрытый мягкой, растекающейся по нему, седой бородой. Конфликт бушевал в дальнем конце вагона, и увидеть, что там происходит Евгений при всем желании не мог. Он снова погрузился в поэму, параллельно с поиском ошибок отчаянно стараясь как-то исправить ущербную рифму. Он слышал, как брань, словно инфекция охватывает все новых пассажиров. Каждый стремился вставить свое слово, и каждое новое слово, независимо от его предназначения, только раздувало пламя.
Когда на смену проплывавшему за окном заснеженному скверу пришли по-зимнему блеклые доходные дома с подслеповатыми сонно-серыми окнами, Евгений запихнул поэму в портфель и, поднявшись с места, стал протискиваться к выходу. Скандал, который вроде бы пошел на убыль вдруг разразился с прежней силой, как только трамвай начал сбавлять ход, подъезжая к станции.
Наконец, привстав на цыпочки, Евгений смог разглядеть, источник смуты. Какой-то слабоумный солдатишко решил проехаться в трамвае, затесавшись в толпу.
– Катись отсюдова, сказала тебе! Вшей тут распуска-ает! – орала толстомордая баба в шерстяном платке, яростно отстраняясь от солдата и тем самым толкая его к выходу.
– Давай, давай, братец! – примирительно поддакивал мужской голос. – Че тебе охота с бабой цапаться? Щас кондуктор придет, выставит тебя!
– Граждане! – завопил вдруг солдат детским плаксивым голосом. – Не толкайте, я выйду!
– Выходи, не задерживай! – прорычал здоровенный мужчина в козлиной шапке и, как только трамвай остановился, ринулся на солдата, словно живая гора. Пиликнула металлическая дверца, раздался крик.
Когда напирающий сзади поток выбросил Евгения на улицу, он мельком увидал солдата, который все пытался выхватить из-под ног пассажиров свою несчастную затоптанную папаху.
«Мне должно быть его жаль…» – подумал Евгений и устыдился того нравственного отупения, которое отчего-то происходило с ним в последнее время.
Утренний декабрьский воздух приятно кусал за щеки и вымораживал ноздри, клочьями белого пара валил изо рта. Нападавший за ночь мокрый снег уже облетел с ветвей деревьев; лежащий тонким слоем на земле, покрылся следами калош и птичьих лап. Похоже ему вновь предстояло растаять. Начавшаяся зима, словно нерадивый чиновник, не спешила приступать к своим обязанностям.
Евгений шел по слякоти мимо скользящих под цокот копыт саней и гремящих по булыжнику пролеток, свернул в темную, облезлую арку, где летом всегда остро пахло мочой, зашел во двор-колодец с тремя облупившимися дверьми под гнутыми ржавеющими козырьками.
– С утричком вас, господин Цветков! – расплылся в улыбке полный швейцар в аляповатом картузе и задубелой, висящей колоколом шинели. Его маленькие глаза, чернеющие на толстой физиономии, как мухи на хлебе, по обыкновению смотрели один прямо, а другой резко вкось.
Евгений натянуто улыбнулся и, сбив с калош грязную слизь, прошел в заботливо распахнутую перед ним дверь. Поднялся на третий этаж.
Это был довольно просторный, пропахший сигарами и сладким кофе кабинет, куда даже в самые ясные дни мало заглядывало солнце благодаря темным занавескам и глухости двора. Скрипучий истрескавшийся паркет, весь в грязных отметинах, ветхие, как листья гербария обои. В двух стеллажах пылились, постепенно превращаясь в бумажный хлам, письма, оттиски, рукописи, альбомы с карикатурами, а также книги профессиональной направленности. Обладателя начальственного стола, главного редактора «Задиры» Андрея Зауера на месте не было. Висящий на спинке стула сюртук и дымящаяся чашка кофе обещали его скорое появление.
– Привет, Женюр! – улыбнулся стучавший в углу на печатной машинке молодой человек с напудренным до мертвенной бледности длинноносым лицом и сверкающими, прилизанными волосами.
– Привет!
Помощник Зауера по фамилии Калик, о котором Евгений знал только то, что это был очень женственный юноша, любивший изящные костюмы и все, что связано с Францией.
– Новая поэма, да? Андрей сейчас придет.
Евгений поставил портфель на пустующий стул и принялся ждать, слушая перестукивание клавиш, чередующееся с мерным тиканьем настольных часов.
Не прошло и минуты, как дверь распахнулась, и в кабинет нервной походкой, весь погруженный в своих внутренних демонов, ворвался сам Зауер. Он был лет на семь старше Евгения. Высокого роста, почти коренаст, с крупными кистями рук и высоколобым, широким, словно у совы лицом, неизменно держащим маску брезгливости и уныния. Верхнюю губу украшали совершенно безвкусные, точно приклеенные гримером «мышиные хвостики».
– Кому это все надо, кому… – бормотал он себе под нос, не замечая Евгения. – Черт бы их…
– О, ты? Привет! Давно не виделись! – Зауер подхватил руку Евгения и спешно пожал ее. – Как успехи, гений?
Евгений скромно улыбнулся и, ничего не ответив, вынул из портфеля рукопись.
– Неплохо, неплохо. У меня есть пять минут, сейчас ознакомлюсь. Присядь!
– Голубятня! – Зауер многозначительно поднял брови. – Что-то политическое, чую…
Он надел очки и склонился над поэмой, быстро прочесывая глазами текст и звонко отхлебывая кофе. Глубокая морщина пролегла меж его бровей.
Зауер был человеком незаурядного ума, талантливым журналистом, отлично знавшим историю, хорошо разбиравшимся в политике и поверхностно освоившим многие науки. Единственным пробелом в его знаниях, по мнению Евгения, было полное непонимание человеческой природы (что, впрочем, не большая редкость для интеллектуалов), а также, как с усмешкой признавал сам Зауер, неумение отличить ямб от хорея.
Маленькие, острые зрачки Зауера перескакивали со строки на строку с частотой секундных стрелок. На лице ни разу не возникло даже подобия улыбки.
– Ты хочешь, чтобы я это пропустил в печать? – недоуменно и, кажется, даже оскорбленно произнес Зауер, не дочитав до конца.
Евгений чувствовал, что дифирамбов не будет, но все-таки надеялся на более теплую реакцию.
– Что-то не так?
– Конечно, не так. Это же все про них! – он небрежно кивнул в сторону висящего на стене со дня начала войны портрета императора. – Черная галка в голубятне – это кто?
– Ну… это образ…
– Распутина! «Она была чернее сажи средь гордых белых голубей. Вот только кто об этом скажет, когда все прячутся за ней?»
– Это аллегория на любое общество, – смущенно проговорил Евгений, чувствуя себя отцом, узнавшим, что его новорожденный ребенок неизлечимо болен. – Общество, погрязшее в разврате, где любой харизматичный проходимец…
– Дальше можешь не продолжать, я был о тебе лучшего мнения!
– Я ведь не написал, что галку сочли святой, – упрямо продолжал Евгений. – Собственно, идею мне подал прежде всего Гоголевский «Ревизор»…
– Так! – Зауер раздраженно хлопнул рукой по столу. – Никакой общественно-политической эзоповщины, пока идет война! Это понятно? Писать так, чтобы дураку было смешно, а сукину сыну не обидно – замечательно. Вот только сукин сын нутром чует, когда речь идет о нем. Сейчас от тебя требуется писать, чтобы дураку было смешно! И только!
Евгений хмуро цыкнул языком.
– Ну а это что? – брезгливо продолжал Зауер. – «И потому во все века, галчатам носят червяка». Знаешь, сколько найдут толкований этих строк, когда м-м… нас всех посадят под замок?
Калик хихикнул.
– Возьми! Не обижайся и не сжигай. Возможно, в будущем она еще пригодится.
Евгений мрачно принял обратно свое детище, точно зная, что похоронит его в ящике стола.
По правде говоря, он не очень-то старался, когда творил свою поэму. Будучи даровитым поэтом, начавшим писать в семь лет, Евгений уже давно не стоял на коленях перед музой и считал вдохновение оправданием для бездарей. И все же ему было жаль усилий, времени, удачных острот, а главное, денег, которые он так и не получит в качестве гонорара.
– А если хочешь написать что-то социальное, – продолжал Зауер. – Вот тебе новость: актер из Екатеринбурга, фамилия… выпала из головы, но весьма известный, хотел отдать все свои деньги и имущество, включая квартиру, какому-то грязному, вшивому бродяге. И знаешь за что?
– За что?
– Чтобы тот позволил ему поселиться в своей землянке где-то в лесу и переждать там конец света и Страшный суд!
Евгений рефлекторно фыркнул, хотя не испытывал ни малейшего желания смеяться.
– Варваризация! Общество начинает жить химерами темных веков!
– Ну… по правде сказать, – Евгений кивнул в сторону утепленного ватой окна. – Поверить в конец света сейчас уже намного легче.
– Конец света наступит в жизни каждого из нас, – мудро заметил Зауер. – Естественно твоя задача – превратить эту историю в анекдот, в забавную ерунду без намеков и недомолвок.
– Я понял.
– И без галок, – ласково добавил Калик.
– Можешь, кстати, не спешить, – Зауер сделал красноречивый жест, означающий, что с деньгами по-прежнему туго.
Евгений понимающе вздохнул и, откланявшись, покинул кабинет, который любил и терпеть не мог одновременно. От нечего делать он медленными шагами двинулся вверх по улице, затем свернул на Пречистенский бульвар.
Ему было не весело и не грустно, а как-то по обыденному тревожно-серо. В голову лезла одна единственная навязчивая мысль, преследовавшая его уже много лет, словно отвратительный паразит. Нет… Скорее это был целый клубок разнообразных мрачных и едких размышлений. Со временем они сплелись настолько плотно, что уже не являлись по одиночке и нападали все разом, подобно семи головам мифической гидры.
Сквозь тонкие, как белая льняная простынь, облака нежно проглядывало невидимое солнце. Деревья, совсем недавно поражавшие красотой своих махристых белоснежных ветвей, теперь снова выглядели нищими и жалкими. Комьями намокшей пудры осыпался с них последний снег.
В конце бульвара, сотрясая воздух на сотни метров вокруг, бодро грохотал военный оркестр. Музыканты в серых с иголочки шинелях и фуражках всячески разгоняли декабрьскую скуку, шваркая тарелками, громогласно трубя и колотя в белый барабан. Пышноусый дирижер неистово размахивал руками, отдавая команды на своем волшебном языке.
Непонятно почему Евгению вдруг стало их невыносимо, болезненно жаль. Не самих музыкантов и не тех, кто их слушал (отдельные люди уже редко пробуждали в нем сентиментальные чувства). Скорее ему было жаль всю эту праздничную обстановку, слишком напоминавшую те беззаботные, счастливые дни, которые больше никогда не вернутся.
Под монументом двое малолетних реалистов забавлялись тем, что смотрели в бумажную трубку мимо своих ладоней. Евгений знал этот нехитрый оптический фокус с «дырявой рукой». Пожилая бонна, устало ворча, поднимала и отряхивала упавшего в грязь малыша.
«Что в головах у этих людей? Как могут они жить так, словно ничего не происходит?» – думал Евгений, оглядываясь кругом. – «Либо все они первоклассные лицедеи, либо я и правда сошел с ума…»
Он поймал извозчика и пополз в низких санях к себе домой, глядя в небо и слушая проносящийся мимо стук копыт и гул трамвайных колес.
Жилище Евгения представляло собой одну большую, как попало обставленную комнату, которую он снимал на присылаемые отцом деньги. Родители Евгения давно разошлись. Мать, будучи полячкой, проживала в Кракове, с начала войны поддерживать с нею связь стало практически невозможно. Евгений мало тосковал по ней. Отец жил в Твери, где содержал трактир с гордым именем «Кутузов» и молодую любовницу. Он помогал Евгению деньгами, пока тот учился. При этом каждую такую посылку сопровождал укоризненным письмом, мол пора, сыне, встать уже на ноги и самому начать зарабатывать на хлеб. Этим Евгений и занимался, правда без особого азарта: давал частные уроки французского и английского, писал стихи для сатирического журнала. Похвастаться последним он, однако, не мог, по той причине, что отец, будучи глубоким патриотом и монархистом тут же проклял бы Евгения, узнав, что тот связался с «либеральной швалью». Лакеями Запада и врагами отечества, отец с легкой руки считал и тех, кто открыто призывал к свержению царя, и тех, кто писал в его адрес всякие смешные и, с точки зрения цивилизованного человека, безобидные вещицы.
Придя домой, Евгений полистал Римское право, полежал бессмысленно на диване с папиросой в зубах, разорвал и выбросил «Голубятню», ставшую вдруг ему невыносимо противной: дешево, бездарно, пошло – точь-в-точь, как у всяких доморощенных писак из «Будильников» и «Стрекоз».
В три часа он пообедал и, выйдя из дома, зашагал в сторону Спиридоньевской, щурясь от пощечин ветра. Снег уже превратился в серую кашицу. Мерзко орали вороны. Громадная колокольня с крохотным потускневшим куполом, казалось, подпирала крестом густеющие облака.
Евгений остановился и посмотрел на церковь. Ему захотелось войти. Не потому что он был набожен, и не потому что ему было в чем раскаивался. Едва ли он сам мог ответить на этот вопрос. Он посторонился сгрудившихся у ворот и тянущих черные руки нищих и, отворив тяжелую дверь, вошел в сонный и в тоже время насыщенный какой-то едва ощутимой мощью полумрак.
Сотни свечей тревожно шевелили нежными, как крылья мотыльков, язычками, отражаясь в золоте помертвевших от времени, и от того лишь преумноживших свое скорбное великолепие, икон. Запах ладана очищал сердце и мысли.
Евгений не стал молиться, он только зажег свечу и попросил Бога наконец объяснить ему: «Зачем?» Не библейского Бога, а Бога вообще: своего, личного. Сквозь полумрак на него смотрели неживые и в то же время как будто знающие обо всем, пронизывающие разум потоками света, глаза. Ему становилось легче, но совсем не так, как в тот первый день, когда он начал лечить свои терзания походами в церковь. Освобождения не было, была лишь его мимолетная, все больше отдающая самообманом иллюзия.
Высокий, до странности худой священник полушепотом объяснял что-то заплаканной старухе, вытирающей нос платком. Пещерным эхом разнесся чей-то кашель.
Евгений вышел из ворот церкви. Теперь его путь лежал к источнику тех ничтожных проблесков счастья, ради которых он жил последнее время.
Аня
Глуповато-улыбчивая горничная повесила шинель и фуражку Евгения на раскидистую, точно пальма вешалку. Евгений благодарно кивнул и по давно знакомому, пахнущему духами коридору с замиранием сердца прошел в полутемную, освещенную лишь таинственным зеленым ночником спальню, где шевелились и шептались знакомые тени.
Она возвышалась на фоне серого зашторенного окна, сидя по-турецки на стуле, босая, в атласных вишневых одеяниях, сшитых на восточный манер из обычной портьеры. Коротко подстриженные волосы и до забавности подвижные, мягкие черты лица придавали ей нежно-мальчиковатый вид.
В этот вечер невероятная подруга Евгения Аня Жужина собрала у себя все, чем могла похвастаться юная, увядающая в своих бесконечных поисках и метаниях, пишущая, поющая, бездельничающая и страдающая Москва.
Здесь была поэтесса Леля Августинова, чьи стихи были так же непостижимы, необъятны и бессмысленны, как сама вселенная, художница Мария Вранек, она же Изабелла, уже давно считавшая жизнь отвратительным испытанием и посвятившая этому все свое творчество, ядовито-мрачный, погрязший в сарказме карикатурист Максим Вигман, балерина Дарья Залевская, она же Найра, отличавшаяся поистине кошачьей самодостаточностью, доходящей до беспардонного эгоцентризма, Ник Бочаров – поэт-футурист, циник и весельчак, громоздивший свои стихи, точно пирамиды железного лома: чем уродливей, тем лучше, актер и певец Илья Головин, настолько близкий к народу, что предпочитал грубую крестьянскую рубаху любым модным нарядам, а также болезненно-изысканная с кокаиновым блеском в глазах гедонистка Альцина Броева, любившая гадать на картах и общаться с мертвыми.
Леля пела о Рыцаре печального образа, самозабвенно перебирая струны полосатой как арбуз испанской лютни. Барышни, словно забывшись дремой, плыли, подхваченные течением песни, и почти не заметили вошедшего Евгения. Лишь Аня удостоила его одной из миллиона своих ясных улыбок. Ник вскочил со стула и, как всегда бодро поздоровавшись, энергично стиснул руку. Мария, Илья и Максим отделалась кивками. Дарья и Альцина пребывали в ином мире.
Евгений некоторое время озадаченно искал, куда бы сесть, пока ему не подсунули какую-то крохотную бархатную подушку.
Леля продолжала вещать звенящим меццо-сопрано что-то про битву под стенами Маарры и тень прекрасной Адории, явившуюся герою в лучах знойного пустынного солнца. Ее неподдельно-скорбный взгляд был устремлен куда-то далеко, в открытую только ей одной действительность.
Когда последняя струна печально отдала свой короткий жалобный звук, Леля медленно опустила лютню на ковер и, словно еще не выйдя из песенного транса, обратила взор на Аню.
– Ты знаешь, все хорошо, – спустя некоторое время сказала Аня, обняв Лелю за плечи. – Только почему ты поешь о нем так, словно он все потерял и погиб? Он же, наоборот, вышел победителем.
– Аничка, ну как же ты не понимаешь! – горестно выдохнула Леля. – Его тело и разум живы, но сердце мертво!
– А я этого не услышала.
– Ну А-аня!
– По-моему, ты слишком увлеклась описанием ужасов битвы, – скромно заметила Мария. – А сама ни разу не прислушалась к своему герою. Не услышала его мольбы, не спустилась к нему с неба.
– Это правда. Для меня твой рыцарь остался неразгаданным, – согласилась Аня.
Леля хмурилась на глазах, как облако, наливающееся дождем.
– А с чего ему открываться перед вами! – то ли с шутливым, то ли с вполне серьезным вызовом вдруг промолвила она.
– О, да, вы же не его Адорьи! Многого хотите! – весело поддержала Дарья, разминая свою идеальную спортивную спину.
Аня, шутя кинула в нее скомканным платком:
– Молчи!
– И все же давай начнем с начала, – она внезапно испытующе заглянула Леле в глаза, будто речь шла о чем-то чрезвычайно важном и даже страшном. – Там, где поется о его бегстве от себя: «От мглистой башни, где одна, она желала избавленья…» Как там дальше… Почему? Объясни, Леля! Он же не невинный Парсифаль, ты сама это не раз подчеркивала. Что же могло так выбить его из седла?
Ник устало поглядел на Евгения и, высунув язык, завел зрачки под верхние веки, показывая, как сильно его доконало щебетание поэтесс. Евгению тоже было тоскливо, правда еще и по тем причинам, о которых Ник в силу своей натуры вряд ли мог догадываться.
– Я тебе советую: сделай его повеселее!
– Точно! – согласилась Дарья. – Пускай Адория будет лучше всех этих арабских блудниц, которых он встречал в пути…
Обсуждение песни перешло во взаимные дружеские издевки.
– А ты что скажешь, Альцина? – вдруг обратилась Аня к сидевшей в углу и все это время не обронившей ни слова Броевой.
Альцина, как весьма необычная, но далекая от искусства гостья, была в их кругу немного изгоем. Она постоянно глядела то в окно, то на свои перстни, нанизанные на каждый палец обеих рук. У нее было маленькое бледное лицо, которое можно было бы назвать симпатичным, если б не страшный загробный взгляд из-под тяжелых век и не торчащие жутковатой копной волосы, в которые несмотря на юный возраст уже закралась седина.
– Великолепно! – отрезала та совершенно равнодушным тоном.
– А что думают наши господа?
Господа один за другим стали разводить руками и расплываться в глупых улыбках. Расстраивать белокурую красавицу Лелю не смел никто.
Илья начал тихо и незатейливо тренькать что-то на балалайке, наполняя комнату простой истинно русской душевностью.
– Мне сегодня приснился такой сон! – неожиданно объявила Дарья, откидываясь на спинку стула и вытягивая вверх крепкие, как канаты руки. – Мне снилось, будто я приехала выступать в театр, начинаю переодеваться и вижу, что вместо ног у меня выросли две огромные, страшные куриные лапы!
Ник прыснул в рукав. Аня притворно задохнулась, вытаращив глаза.
– И как? Удачно станцевала? – насмешливо спросил Максим, кривя в ужимке свое некрасивое лошадиное лицо.
– Нет! Я искала, где мне спрятаться!
– Да ладно! Куриные лапы – прекрасная творческая находка! Всем нормальным мужчинам уже давно осточертели эти малюсенькие белоснежные ноженьки, похожие на соломинки – тьфу! Публика хочет чего-то неожиданного, дерзкого. Поглядите, с какой бешенной скоростью меняются и насыщаются наши аппетиты! Филе из лягушки, наркотики, футуризм, великая война – остался только балет на прекрасных куриных ногах!
– Не трожь футуристов! – рявкнул на него Ник.
– Хотя, да, – весело согласился он. – Думаю, от желающих облобызать твои чудные ножки по выходу из театра не было бы отбоя!
Дарья в шутливом отвращении сморщила нос.
В комнату, шепча извинения, вошла горничная. В руках она держала поднос, на котором стояли, вздымая пар, крошечные чашечки, пузатая сахарница со щипцами и блюдце конфет.
С величайшей осторожностью и все равно ошпаривая рот, Евгений пригубил совершенно черный и невероятно душистый чай.
«Что за дикость – подавать кипяток!»
Кукушка, показав клюв из настенных часов, прокуковала шесть.
– Ну-с, – Ник внезапно поднялся со стула. – Настало время всем отведать моей писанины!
– Что-то страшное грядет! – покачала головой Аня.
– Еще какое страшное! Плащ! – он принялся спешно оглядываться кругом. – Мне жизненно нужен плащ или хотя бы мантия! Срочно!
Мария передала ему шерстяной плед, который Ник, благодарно кивнув, ловко завязал у себя на шее, и в таком виде, изображая суровую задумчивость, медленно вышел в середину комнаты.
– Кхм-кхм! Им гроссен унд ганцен… Как-то раз потерял земной шар и экватор, и ось. Бог-диктатор, как повелось, лучше нас знает, как нам на шарике жить. Чтоб вопрос разрешить приказал он своим прихвостням, ти-хость нам привить посредством плетей и кнута…
Евгений апатично слушал эту уводящую в тартарары околесицу. Когда Ник наконец закончил и, для пущей убедительности сожрав вместе с оберткой конфету, вернулся на свое место, Евгений почувствовал, что внимание публики переходит к нему.
– А у тебя с собой есть что почитать? – мягко спросила Аня.
У Евгения действительно было, что почитать. Пару недель назад он написал очень искренний и красивый стих, рассказывающий о некоем безжалостном кукловоде, управляющем человеческой жизнью. Стих этот, однако, так бесстыдно обнажал его слабость и страхи, что читать его было немного совестно.
– Нет, – ответил Евгений.
Он глядел на Аню, в ее веселые черные газа и в который раз сознавал, насколько они далеки. Она и правда жила в каком-то другом, лучшем мире. В мире, где не было ни политики, ни войн, ни либералов, ни черносотенцев, где немцы были такими же людьми, только к тому же философами и композиторами. Ее не тревожило положение на фронте. Ее не пугала чехарда министров по наущению пьяного монаха. Ей были неведомы темные слухи, бродившие вокруг Гучкова и Родзянко. Евгений любил ее. Наверно. Впрочем, за годы дружбы он хорошо усвоил, как тесно соседствовали в ней детская непосредственность и житейская мудрость с совершенно недетской прямолинейностью и даже порой не совсем женским цинизмом. Это проступало даже в ее стихах, которые к слову были просто великолепны.
Стоило признать, что и другие гости явно не жили с Евгением в одной вселенной или, по крайней мере, умели из нее вовремя выбираться. Ни у кого из них не было таких прямых, сведенных бровей, украшающих высокий лоб скорбными морщинами. Никто из них не умел так вымученно улыбаться и так безнадежно-затравленно устремлять куда-то погасший взгляд.
– Жаль! – сказала Аня, скрестив пальцы и задумчиво глядя сквозь них. – Альцина, а что бы ты могла рассказать нового о своей жизни? Как проходят путешествия в астрал?
Альцина улыбнулась и сделала туманный жест, тихо звякнув кольцами.
– Ну? – продолжила Аня с ироничным и в то же время неподдельным любопытством.
– Я видела кое-что.
– И что же?
– Как мы все умрем.
– Фу! – воскликнула Дарья.
– Да уж такие вещи лучше сохранять в тайне, – снисходительно улыбнулась Аня. – Зачем отравлять себе остаток жизни и лишать смерть удовольствия преподнести нам сюрприз.
Она уже собиралась отвести разговор подальше от зловещей темы…
– А что, мне очень интересно! Ну-ка просвети меня, когда и как я умру! – потребовал Ник, у которого от этой новости в глазах загорелась крохотная, вполне отчетливая безуминка.
Альцина равнодушно пожала плечами, ни на йоту не изменив свой страшный взгляд.