Нет. Нет. Он папа. Что бы с ним ни творилось, это мама виновата.
Потому Нэссун крепко хватается за ближайшую папину руку, поскольку хочет показать, что она не боится и потому что она сердится, хотя и не на папу.
– Я хотела тебе сказать!
Мир размывается. Сначала Нэссун не понимает, что происходит, и закрывается. Мама выдрессировала ее поступать так в момент неожиданности или боли: гасить инстинктивную реакцию страха, гасить инстинктивное стремление сэссапин ухватиться за землю внизу. И ни при каких обстоятельствах не реагировать орогенией, поскольку нормальные люди так не делают. Все остальное можешь делать, звучит в голове голос мамы. Ори, плачь, кидайся всяким, лезь в драку. Только не орогения.
Потому Нэссун ударяется о землю сильнее, чем следовало бы, поскольку еще не совсем овладела искусством не реагировать и все еще цепенеет физически, не реагируя орогенистически. И мир размывается, поскольку она не только вылетает с облучка, подброшенная пинком, но еще и перекатывается через край Имперской дороги и катится вниз по щебенчатому склону к маленькому озерку, в который впадает речушка.
(В этой речушке несколько дней спустя Иссун будет купать странного мальчика, который словно забыл, зачем существует мыло.)
Нэссун плюхается и останавливается, ошеломленная и неспособная дышать. Пока еще ничего не болит. Когда мир перестает вращаться и она начинает понимать, что случилось – папа ударил меня, вышвырнул меня из фургона, – папа уже спускается по склону, зовет ее, садится рядом с ней на корточки и помогает ей сесть. Он плачет, на самом деле плачет. Когда Нэссун промаргивается от пыли и искр, что плавают перед глазами, она в растерянности тянется к лицу отца и понимает, что оно мокрое от слез.
– Прости, – говорит он. – Я так виноват, милая. Я не хотел сделать тебе больно, нет, ты все, что у меня осталось. – Он резко, крепко прижимает ее к себе, хотя это больно. Она вся в синяках. – Я так виноват, я так – ржавь, – виноват!! О, Земля, о, Земля, ты злобный ржавий сын! Только не она! Ты не можешь и ее забрать!
Горестные стоны, долгие, рвущие горло, истеричные. Нэссун поймет это позже (ненамного позже). Она поймет, что в этот момент ее отец плачет и по убитому им сыну, и по раненной им дочери.
В этот момент она, однако, думает – он все же любит меня – и тоже начинает плакать.
Они так сидят некоторое время – папа крепко обнимает Нэссун, Нэссун трясет от облегчения и остаточного шока, и в этот момент их настигает ударная волна разрыва континента далеко на севере.
Они почти день ехали по Имперской дороге. В Тиримо, за несколько мгновений до того, Иссун погасила силу волны, так что та раздвоилась и обошла город – то есть до Нэссун она доходит по нарастающей. А Нэссун почти без сознания от удара и не такая умелая, не такая опытная. Когда она сэссит лавину сотрясения и ее силу, она реагирует совершенно неправильно – она снова замыкается.
Ее отец поднимает голову, удивленный ее вздохом и внезапным оцепенением, и вот тогда молот опускается. Даже он сэссит его, хотя он падает слишком быстро и мощно, чтобы ощущаться как-то иначе кроме беги-беги-БЕГИ-БЕГИ на задворках сознания. Бежать бесполезно. Землетрясение в основе своей является тем, что происходит, когда человек разглаживает складки на белье, но в масштабе континента и со скоростью и силой случайного удара астероида. В масштабе маленьких, неподвижных, хрупких людей под ними вздымается пласт, и деревья дрожат, а затем ломаются. Вода в пруду рядом с ними на мгновение выпрыгивает и зависает в воздухе. Папа смотрит на это, зачарованный этим застывшим моментом среди неумолимого расслоения мира повсюду.
Но Нэссун все же умелый ороген, хотя и наполовину в бессознательном состоянии. Хотя она не успевает собраться вовремя, чтобы сделать то, что сделала Иссун, и погасить силу волны прежде, чем она ударит, она делает лучшее, что возможно. Она направляет незримые столпы силы в пласт, так глубоко, насколько может, хватаясь за саму литосферу. Когда кинетическая сила волны бьет, за миг до того, как планетарная кора над ней сжимается в реакции, она выхватывает у нее жар, давление и трение и наполняет ими свои столпы, удерживая пласт и почву на месте крепко, словно клеем.
Хотя из земли можно взять сколько угодно силы, она все равно ткет торус из окружающего. Она держит его широким, поскольку ее папа внутри его, и она не может, не может навредить ему, и она ткет его жестко и зло, хотя этого и не требуется. Ею движет инстинкт, а инстинкт прав. Леденящее око ее торуса, распыляющее все, что входит в стабильную зону в ее центре – то, что не дает нескольким десяткам летящих предметов пронзить и убить их.
Все это означает, что, когда мир разваливается, он разваливается везде. На миг от реальности не остается ничего, кроме летящего шара озера, урагана из всего остального, рассыпающегося в прах, и оазиса тишины в центре урагана.
Затем волна проходит. Пруд плюхается на место, засыпая их грязным снегом. Деревья, которые не сломались, снова выпрямляются, некоторые из них резко сгибаются в другом направлении от отдачи и ломаются уже там. На расстоянии – за пределами торуса Нэссун – люди, животные, камни и деревья были подброшены в воздух и рухнули наземь. Слышны вопли, человеческие и не человеческие. Треск дерева, треск камня, далекий скрежет раздираемого металла какого-то человеческого сооружения. За ними, в дальнем конце долины, откуда они только что ушли, раскалывается скала и с ревом рушится лавиной, высвобождая большую дымящуюся халцедоновую жеоду.
Затем наступает тишина. Нэссун наконец отрывает лицо от плеча отца и оглядывается по сторонам. Она не знает, что думать. Рука отца, обнимающая ее, ослабевает – шок, – и она выворачивается, пока он не отпускает ее, чтобы она могла встать на ноги. Он тоже встает. Несколько долгих мгновений они просто смотрят на развалины некогда знакомого им мира. Затем папа поворачивается к ней медленно, и она видит то лицо, которое, наверное, видел Уке в последний момент своей жизни.
– Это ты сделала? – спрашивает он.
Орогения очистила голову Нэссун. Это механизм выживания; интенсивная стимуляция сэссапин обычно сопровождается выбросом адреналина и прочими физическими изменениями, готовящими тело к бегству – или чтобы поддержать орогению, если нужно. В этом случае оно приводит к чрезвычайной ясности мыслей, что помогает Нэссун наконец осознать, что отец истерил по поводу ее падения, не только опасаясь за нее. И то, что она видит прямо сейчас в его глазах, вовсе не любовь.
И в этот момент ее сердечко разбивается. Еще одна маленькая, незаметная трагедия среди стольких других. Но она отвечает, поскольку она, в конце концов, дочь своей матери, а если Иссун что и сделала для своей маленькой дочери, так научила выживать.
– Такое мне не под силу, – говорит Нэссун. Голос ее спокоен и бесстрастен. – Я сделала вот это, – она обводит рукой круг земли, отличающейся от хаоса за его пределами. – Прости, что не смогла все это остановить, папа. Я пыталась.
Слово «папа» действует точно так же, как ее слезы, спасшие ей жизнь раньше. Образ убийства мерцает, тускнеет и сворачивается.
– Не могу тебя убить, – шепчет он себе.
Нэссун видит его трепет. Точно так же, инстинктивно, она шагает к нему и берет его за руку. Он вздрагивает, возможно, думая снова отшвырнуть ее, но на сей раз она не отступает.
– Папа, – снова говорит она, на сей раз вкладывая больше необходимого хныканья в свой голос. Именно это заставляло его колебаться в те моменты, когда он был готов обрушиться на нее: напоминало, что она его маленькая девочка. Напоминало, что он до сегодня был хорошим отцом.
Это манипулирование. Что-то в ней деформировалось от правды в тот момент, и с этого времени все ее выражение привязанности к отцу будет рассчитанной игрой. Ее детство фактически умирает. Но это лучше, чем умереть самой, она это понимает.
И это срабатывает. Джиджа быстро моргает, затем бормочет себе под нос что-то неразборчивое. Крепче берет ее за руки.
– Вернемся на дорогу, – говорит он.
(Теперь он в ее мыслях Джиджа. И будет с тех пор Джиджей всегда и больше никогда папой, разве что вслух, когда Нэссун нужно будет управлять им.)
Итак, они возвращаются, Нэссун чуть прихрамывая, поскольку сильно ударилась попой об асфальт и камни. Дорога пошла трещинами по всей ширине, хотя и не так сильно в непосредственной близости от их фургона. Лошади все еще в упряжке, хотя одна из них рухнула на колени, наполовину запутавшись в поводьях. По счастью, ногу она не сломала. Вторая оторопела от шока. Нэссун начинает успокаивать лошадей, уговаривая упавшую встать и выводя вторую из оцепенения, в то время как ее отец идет к другим путникам, валяющимся на дороге. Те, кто оказался в пределах широкого торуса Нэссун, в порядке. Те, кто нет… понятно.
Как только лошади приходят в себя, хотя и продолжают дрожать, Нэссун идет к Джидже и видит, что он пытается поднять какого-то человека, влетевшего в дерево. Спина его сломана, он в сознании и бранится, но Нэссун видит его обмякшие бесполезные ноги. Передвигать его не стоит, но Джиджа явно считает, что оставлять его вот так еще хуже.
– Нэссун, – говорит Джиджа, тяжело дыша и пытаясь ухватить его получше, – освободи место в фургоне. В Сладководье, в дне пути, неподалеку есть настоящая больница. Думаю, мы успеем добраться, если…
– Папа, – тихо говорит она. – Сладководья больше нет.
Он останавливается. (Раненый стонет.) Нахмурившись, поворачивается к ней:
– Что?
– И Суме тоже, – говорит она. Она не добавляет, что с Тиримо все в порядке, поскольку там мама. Она не хочет возвращаться, пусть даже конец света. Джиджа бросает взгляд на дорогу, по которой они пришли, но, конечно, все, что они видят, – лишь сломанные деревья и перевернутые куски асфальта… и трупы. Много. До самого Тиримо, насколько видит глаз.
– Ржавь, – выдыхает он.
– На севере в земле большая дыра, – продолжает Нэссун. – Очень большая. Она вызвала все это. И еще вызовет землетрясения и прочее. Я могу сэссить пепел и газ, что идут оттуда. Папа… Мне кажется, это Зима.
Раненый ахает, не только от боли. Глаза Джиджи расширяются от ужаса. Но он спрашивает, и это важно:
– Ты уверена?
Это важно, потому что это значит, что он ее слушает. Это мера доверия. Нэссун ощущает торжество, хотя и не понимает почему.
– Да. – Она прикусывает губу. – Все будет по-настоящему плохо, пап.
Взгляд Джиджи снова устремляется к Тиримо. Это стандартный отклик.
Во время Зимы члены общины знают, что единственное место, где их ждут, – здесь. Все остальное рискованно.
Но Нэссун не вернется, раз уже ушла. Не тогда, когда Джиджа полюбил ее – пусть и странной любовью – и увез оттуда и слушает ее, понимает ее, хотя и знает, что она – ороген. Мама ошибалась в этом. Она сказала, что Джиджа не поймет.
Он не понял Уке.
Нэссун стискивает зубы от этой мысли. Уке был слишком мал. Нэссун будет умнее. И мама права лишь наполовину. Нэссун будет умнее ее.
Потому она говорит тихо:
– Мама знает, пап.
Нэссун даже не уверена в том, что именно она имеет в виду. Знает, что Уке мертв? Знает, кто забил его насмерть? Поверила бы мама в то, что Джиджа способен сделать такое с собственным ребенком? Нэссун сама едва в это верит. Но Джиджа вздрагивает, словно эти слова – обвинение. Он долго смотрит на нее, эмоции на его лице меняются от страха через ужас к отчаянию… и медленно к покорности.
Он смотрит на раненого. Нэссун его не знает – он не из Тиримо. Он в практичной одежде и хороших башмаках гонца. Больше ему не бегать и уж точно не вернуться в родную общину, где бы она ни была.
– Прости, – говорит Джиджа. Он наклоняется и ломает ему шею, когда тот едва набирает воздуха, чтобы спросить – за что? Затем Джиджа встает. Руки его снова дрожат, но он поворачивается и протягивает одну руку Нэссун. Они возвращаются в фургон и продолжают свой путь на юг.
* * *Пятое Время Года всегда возвращается.
– Табличка вторая, «Неполная истина», стих первый.6. Ты принимаешь решение
– Что? – спрашивает, прищурившись сквозь завесу волос, Тонки. Ты только что вошла в комнату после того, как полдня помогала одной из смен оперять и чинить арбалетные стрелы для Охотников. Поскольку ты не относишься ни к одной функционал-касте, ты помогаешь понемногу всем по очереди каждый день. Так посоветовала Юкка, хотя она скептически относится к твоей новообретенной решимости попытаться встроиться в общину. По крайней мере, ей нравится, что ты пытаешься.
А еще она намекнула, что неплохо бы попытаться убедить Тонки сделать то же самое, поскольку пока Тонки не делает ничего, только ест, спит и моется за счет общины. Хорошо, что последнее необходимо ради социализации. Сейчас Тонки становится на колени над чаном с водой в своей комнате, ножом срезая колтуны. Ты держишься поодаль, поскольку комната смердит плесенью и немытым телом, и тебе кажется, что в воде среди ее состриженных волос что-то шевелится. Может, Тонки и надо ходить в грязном тряпье, прикидываясь неприкаянной, но это не значит, что на самом деле она блюдет чистоту тела.
– Луна, – говоришь ты. Это странное слово, короткое и круглое; ты не уверена, насколько долгое в нем «у». Что еще там сказал Алебастр? – С… спутник. Он сказал, что геомест должен знать.
Она еще сильнее хмурится, отрезая особо упрямый колтун.
– Не знаю я, о чем он. Никогда не слышала о Луне. Моя область интересов – обелиски, забыла? – Затем она моргает, замирает, оставляя болтаться полуотрезанный колтун. – Хотя технически обелиски сами по себе спутники.
– Что?
– Ну, «спутник» просто означает предмет, чье движение и положение зависит от другого. Предмет, который контролирует все, называется главным, зависимый объект – спутником. Понимаешь? – Она пожимает плечами. – Астрономесты рассуждают о таком, когда из них удается выжать что-то осмысленное. Орбитальная механика. – Она выкатывает глаза.
– Что?
– Чушь. Тектоника плит для неба. – Ты недоуменно пялишься на нее, и она машет рукой. – Короче, я говорила тебе, что обелиски следовали за тобой до Тиримо. Куда ты, туда и они. Это делает их твоими спутниками.
Ты вздрагиваешь. Тебе не нравится пришедшая тебе в голову мысль – о тонких незримых узах, связывающих тебя с аметистом, более близким топазом и ныне далеким ониксом, чье темное присутствие растет в твоем сознании. И странным образом ты думаешь об Эпицентре. Об узах, что связывали тебя с ним, даже когда у тебя была кажущаяся свобода покидать его и путешествовать. Ты всегда возвращалась, иначе Эпицентр пришел бы за тобой – в виде Стражей.
– Цепи, – тихо говоришь ты.
– Нет-нет, – рассеянно говорит Тонки. Она снова трудится над колтуном, и тут настоящая засада. У нее затупился нож. Ты на мгновение выходишь и идешь в комнату, которую вы делите с Хоа, берешь из рюкзака точильный камень. Она моргает, когда ты протягиваешь ей его, затем кивает в знак благодарности и начинает точить нож. – Если бы между тобой и обелиском была цепь, он следовал бы за тобой, поскольку ты тянула бы его. Силой, не тяготением. То есть если бы заставляла обелиск делать то, что ты хочешь. – Ты изумленно вздыхаешь. – Но спутник реагирует на тебя, невзирая на то, как и когда ты пытаешься заставить его реагировать. Он зависит от твоего присутствия и влияния на вселенную. Он болтается вокруг тебя потому, что ничего не может с этим поделать. – Она рассеянно взмахивает мокрой рукой в ответ на твой непонимающий взгляд. – Не надо приписывать обелискам мотивации и намерения. Это было бы глупо.
Ты садишься на корточки у дальней стены комнаты, чтобы подумать, пока она снова берется за работу. Ты понимаешь, по крайней мере, когда оставшиеся ее волосы перестают путаться, поскольку они волнистые и темные, как у тебя, несмотря на пепельность и седину. Может, чуть менее вьющиеся. Волосы срединника; еще один знак изгоя в ее семье, вероятно. А с учетом ее весьма средненького по стандартам вида санзе во всем остальном – она чуть низковата и имеет грушевидную фигуру, но так бывает в юменесских семьях, которые не пользуются услугами Селектов ради улучшения себя – ты только это и запомнила с ее давнего визита в Эпицентр.
Ты не думаешь, что Алебастр имел в виду обелиски, когда говорил об этой самой Луне. И все же…
– Ты сказала про ту штуку, которую мы нашли в Эпицентре, что это гнездо, что там делали обелиски.
Сразу становится понятно, что ты вернулась к теме, которая действительно интересует Тонки. Она откладывает нож и подается вперед, ее лицо возбужденно сияет сквозь неровные остатки волос.
– М-м-м. Может, не все из них. Размеры каждого обелиска, судя по записям, немного отличаются, так что только некоторые – или вообще лишь один – подойдут к тому гнезду. Или, может, гнездо менялось каждый раз, когда они вставляли в него обелиск, приспосабливаясь к нему!
– С чего ты взяла, что его туда вставляли? Может, сначала… они вырастали там, затем их гранили или выкапывали и потом забирали. – Это заставляет Тонки задуматься; ты втайне чувствуешь гордость, заставив ее подумать о том, чего она прежде не принимала во внимание. – И кто эти самые «они»?
Она моргает, затем садится, ее восторг явно угасает. Наконец она говорит:
– Предположительно юменесские Лидеры происходят от людей, которые спасли мир после Расколотой Зимы. У нас сохранились тексты этого времени, тайны, которые должна хранить каждая семья и которые нам должны доверять, когда мы заслужим общинное имя. – Она кривится. – Моя семья не стала, они заранее отреклись от меня. Потому я пролезла в хранилище и взяла то, что принадлежало мне по праву.
Ты киваешь, поскольку это очень похоже на Биноф, которую ты помнишь. К семейной тайне ты, однако, относишься скептически. Юменеса не существовало до Санзе, а Санзе лишь последняя из бесчисленных цивилизаций, которые появлялись и гибли на протяжении Зим. Легенды Лидеров имеют оттенок мифа, сочиненного для оправдания их положения в обществе.
Тонки продолжает:
– В том хранилище я нашла кучу всего – карты, странные записи на языке, которого я прежде не видела, предметы, не имеющие смысла, – вроде одного маленького круглого желтого камешка, около дюйма в окружности. Кто-то положил его в стеклянную шкатулку, запечатал и пометил надписью «не трогать». Похоже, эта штука проделывала дырки в людях. – Ты кривишься. – Значит, либо в семейных преданиях есть правда, либо, если ты богат и влиятелен, ты без труда соберешь коллекцию ценных древностей. Или и то и другое. – Она замечает выражение твоего лица и с удивлением смотрит на тебя. – Да, вероятно, не и то и другое. Это не Предание камня, короче, просто… слова. Мягкое знание. Мне надо его закалить.
Это похоже на Тонки.
– Итак. Ты проникла в Эпицентр, чтобы попытаться найти то гнездо, поскольку это как-то подтверждает какую-то ржавую древнюю историю, передававшуюся в твоей семье?
– Она была на карте, которую я нашла, – пожимает плечами Тонки. – Если часть истории правдива – о гнезде в Юменесе, нарочно спрятанном основателями города, – тогда я предположила, что и остальная история правда, да. – Отложив нож, Тонки с наслаждением выпрямляется и рассеянно сметает рукой обрезки волос в кучу. Сейчас ее волосы жалко коротки и неровны, и у тебя прямо руки чешутся взять ножницы и подровнять ее стрижку. Но ты сначала подождешь, когда она еще раз вымоет их. – Остальные истории тоже оказались правдивы, – говорит Тонки. – В смысле, многое, конечно, ржавь и дым мелло, врать не буду. Но я узнала в Седьмом университете, что обелиски уходят в глубь истории до самого ее начала и дальше. У нас есть сведения о Зимах десять, пятнадцать и даже двадцать тысяч лет назад – а обелиски еще старше. Возможно, они были даже прежде Раскола.
Первая Зима, та, что почти уничтожила мир. О ней рассказывают только лористы, а Седьмой университет отрицает большую часть их сказок.
Из упрямства ты говоришь:
– Может, Раскола и не было. Может, Пятое время года было всегда.
– Может, – пожимает плечами Тонки, либо не замечая твоей попытки наехать, или ей все равно. Вероятно, второе. – Упомянуть Раскол – прямой способ вызвать пятичасовую дискуссию на коллоквиуме. Тупые старые пердуны. – Она улыбается воспоминаниям, затем резко становится серьезной.
Ты сразу понимаешь. Дибарс, город, в котором расположен Седьмой университет, находится в Экваториалях, чуть западнее Юменеса.
– Однако я не верю, – говорит Тонки, приходя в себя, – что Пятое время года было всегда.
– Почему нет?
– Из-за нас. – Она ухмыляется. – Из-за жизни. Она недостаточно другая.
– Что?
Тонки подается вперед. Она не так взволнована, как при разговоре об обелисках, но понятно, что это долго таимое знание беспокоит ее. На миг в ее открытом грубоватом лице ты видишь Биноф; затем она говорит и снова становится геоместом Тонки.
– Все меняется во время Зимы. Верно? Но недостаточно. Подумай вот о чем: все, что растет или ходит по земле, может дышать воздухом мира, есть его пищу, выживать в обычных пределах температуры. Нам не нужно для этого меняться; мы ровно таковы, какими должны быть, поскольку мир таков. Верно? Может, люди – самое худшее из всего этого, поскольку нам приходится пользоваться руками, чтобы делать одежду, вместо того чтобы отращивать шерсть… но мы делаем одежду. Мы созданы для этого, с умными руками, которые могут шить, и мозгами, которые понимают, как охотиться или выращивать животных на мех. Но мы не приспособлены отфильтровывать пепел прежде, чем он зацементируется в легких…
– Как некоторые животные.
Тонки неприязненно смотрит на тебя.
– Кончай перебивать. Это невежливо.
Ты вздыхаешь и жестом показываешь ей продолжать, и она удовлетворенно кивает:
– Ладно. Некоторые звери во время Зимы отращивают легочные фильтры – или начинают дышать водой и уходят в океан, где безопаснее, или зарываются в землю и впадают в спячку, или что еще. Мы же научились не только шить одежду, но строить склады, стены и выработали Предание камня. Но все это запоздалые мысли. – Она размахивает рукой, подбирая слова. – Как если бы… когда из колеса вылетает спица, а ты посреди дороги между двумя общинами, тебе приходится импровизировать. Понимаешь? Ты берешь щепку или даже металлический прут и заменяешь поломанную спицу, просто чтобы колесо продержалось до колесного мастера. Вот что случается, когда киркхуша во время Зимы вдруг развивает в себе пристрастие к мясу. Почему они не едят мясо всегда? Потому, что изначально они были созданы для чего-то другого, им все равно лучше питаться чем-то другим, и поедание мяса Зимой для них – решение наспех, поправка природы в последнюю минуту, чтобы киркхуша не перестала существовать.
– То есть… – Ты немного ошеломлена. Звучит безумно, но почему-то верно. Ты не видишь никаких дыр в теории и не уверена, что хочешь их найти. Тонки не из тех, с кем ты готова потягаться в логике.
Тонки кивает:
– Вот потому я и не могу перестать думать об обелисках. Их сделали люди, то есть наш вид как минимум не моложе их! Времени много, чтобы ломать, начинать и снова ломать. Или, если предания Лидеров правдивы… может, его достаточно, чтобы поставить все на место. Что-то, что помогло бы нам продержаться, чтобы все исправить.
Ты хмуришься.
– Постой. Лидеры Юменеса думают, что обелиски – остатки какой-то мертвой цивилизации – есть именно средство исправления?
– В основе. Эти истории говорят, что обелиски держали мир как единое целое, когда он грозил развалиться. Это предполагает, что однажды с привлечением обелисков могут закончиться и Зимы.
Конец всем Зимам? Это даже представить трудно. Нет нужды в путевых рюкзаках. Схронах. Общины могут существовать вечно, всегда расти. Каждый город может стать, как Юменес.
– Это было бы потрясающе, – шепчешь ты.
Тонки резко смотрит на тебя.
– Орогены тоже могут быть средством ремонта, сама знаешь, – говорит она. – А без Пятого времени года вы и не будете нужны.
Ты хмуришься ей в ответ, не понимая, встревожиться или успокоиться тебе от этого заявления, пока она не начинает пальцами разбирать оставшиеся волосы, и ты понимаешь, что тебе уже и нечего сказать.
* * *Хоа ушел. Ты не уверена куда. Ты оставила его в лазарете, где он пялился на Рубиновласку, и когда ты вернулась к себе, чтобы перехватить еще пару часов сна, его не было, когда ты проснулась. Его маленький сверток с камнями по-прежнему в твоей комнате, рядом с твоей постелью, так что он наверняка намерен вскоре вернуться. Возможно, это ерунда. Но все же после стольких недель тебе странно недостает его непонятного, тихого присутствия. Но, может, оно и хорошо. Тебе надо кое-кого посетить, а это может пройти легче без… враждебности.
Ты входишь в лазарет медленно, тихо. Наверное, думаешь ты, сейчас ранний вечер – в нижней Кастриме всегда трудно понять, но твое тело все еще настроено на ритмы поверхности. Сейчас ты в этом уверена. Некоторые люди на платформах и мостиках смотрят на тебя, когда ты идешь мимо; эта община уйму времени тратит на пересуды. Это не имеет значения. Все, что имеет значение, – успел ли Алебастр прийти в себя. Вам надо поговорить.