Да, это было так. Недавно в центре Троицкого валялся мусор, не горели фонари, все увеселительные заведения были закрыты с июня 1941 года, а на улице Текстильщиков чернели воронки от разрыва немецких бомб. Теперь же все стало по-другому.
Потягивая вино, Аристархов любовался девушкой. Она обладала потрясающей внешностью. Милое личико и прическа очень напоминали Сергею известную на весь мир красавицу-актрису Вивьен Ли. Стройная, чуть выше среднего роста. Локоны шелковистых волос спускались до плеч, обрамляя чистое светлое лицо. Пухлые губки, немного вздернутый прямой носик, карие глаза в вуали бархатных ресниц под изогнутыми крыльями тонких бровей. Когда она улыбалась, на щеках появлялись милые ямки, а глаза источали игривый блеск. Для полного сходства с великой актрисой недоставало лишь темного цвета волос. У Марии от рождения волосы были вьющимися и светлыми с потрясающим золотистым оттенком.
Девушка замечала интерес Сергея и смущенно краснела. Подлив еще вина, он вознамерился сказать комплимент, да запнулся, потому что спутница вдруг насторожилась.
– Кто это поет? – шепотом спросила она, прислушиваясь к приятному мужскому баритону.
Ниже летней веранды, в районе ее бокового входа со стороны набережной расположился гармонист и принялся развлекать публику исполнением популярных песен.
– Понятия не имею, – пожал плечами Аристархов. – Какой-нибудь местный шут решил подзаработать…
Но нет, на шута музыкант не походил. Он определенно обладал незаурядными способностями, а его голос был сильным и приятным. Многие гости ресторана, позабыв о напитках и закуске, заслушались чудесным исполнением:
В час роковой, когда встретил тебя,Трепетно сердце забилось во мне,Страстно, безумно тебя полюбя,Весь я горю как в огне…– Мой любимый романс! – воскликнула Мария, сжав ладонь Сергея.
Он тоже когда-то его слышал, но не помнил ни автора, ни слов. Подивившись ее детской восторженности и странной любви к музыке, Сергей спросил:
– И как же он называется?
– «В час роковой». Разве ты не знаешь?
– Запамятовал. Но отныне обязуюсь заучить, – отшутился Аристархов.
И вдруг сделался серьезным – к столику подошел молодой худощавый парень с копной прямых непослушных волос.
– Разрешите пригласить вашу даму? – вежливо, но слегка развязным тоном обратился он к Сергею.
«Блатной, что ли? – окинул он паренька оценивающим взглядом. – Наколок не видно, фиксы не блестят, но говорит странно».
Он не возражал. Дело оставалось за дамой.
Но та мягко отказалась:
– Извините, я не танцую, – улыбнулась она незнакомцу. И положила прохладную ладонь на руку Сергея, чем окончательно его пленила.
* * *В половине одиннадцатого к столу подскочил официант, одетый по ресторанной моде сытых 1930-х годов: широкие черные брюки, белая сорочка под темно-серой жилеткой, черный галстук, холщовый белый фартук и неизменная салфетка через согнутую руку.
Сергей попросил счет и расплатился за ужин; парочка направилась к выходу. Когда спускались по скрипучей деревянной лестнице под желтый уличный фонарь, он аккуратно держал Марию под локоток и сгорал от нетерпения. Ведь этот чудный вечер обязан был закончиться долгожданной близостью. По-другому и быть не могло. Иначе зачем она согласилась на головоломную авантюру и вместо Смоленска приехала в Троицкое?..
Справа от асфальтовой дорожки на травянистом бугорке сидел молодой парень – тот, что весь вечер развлекал народ пением. Он то ли закончил свой концерт, то ли устроил перекур – в кулаке его тлел окурок. Одет он был в выгоревшую солдатскую форму, однако вместо кирзовых сапог на ногах были ботинки. На груди блестели три медали и золотая нашивка за тяжелое ранение. Видавшая виды черная гармонь, инкрустированная белыми цветами, стояла по левую руку, по правую лежал деревянный костыль. Здесь же чернел раскрытый футляр, куда сердобольная публика бросала монеты и мелкие купюры.
– Какая жалость! – Мария заглянула в свою сумочку. – У меня нет с собою денег…
– Не беда. – Аристархов полез за портмоне.
Выудив купюру, подал девушке. Та схватила ее и опустила в футляр, не забыв поблагодарить:
– Спасибо. Вы прекрасно исполняете старинные романсы.
Музыкант в солдатской гимнастерке кивнул и как-то странно посмотрел на нее. Точнее, повернул голову в ее сторону, будто прислушиваясь.
Отойдя на несколько шагов, Мария шепнула:
– Он еще и слепой! Представляешь?!
Сергей вздохнул:
– Да-а… Повезло с талантом, но не повезло на войне…
* * *Старшая сестра Марии Ольга, с рождения проживавшая в Смоленске, третьего дня получила от нее подробное письмо. Ольга была замужем, растила пятилетнего сына; устроенная жизнь ее текла привычно и размеренно. Письма от младшей сестры приходили регулярно, но все они были на один лад – из разряда дежурных ежемесячных весточек: две-три последних новости, столько же жалоб на занятого пожилого муженька и столько же вопросов о житье в провинции. И вдруг странное послание совершенного иного толка.
«Милая, любимая Олюшка! – повествовал ровный и убористый почерк Марии. – Умоляю, не осуждай меня и сделай все, как я прошу ниже…» Далее в письме излагалась подробная инструкция, объяснявшая, что и когда должна исполнить Ольга.
Ничего особо сложного для себя Ольга в инструкции не нашла. Следуя первому пункту наставления, на второй день после прибытия в Смоленск обозначенного поезда из Москвы Ольга забежала на почту и отправила на Московский адрес семейства Мирзаян телеграмму.
«Дорогой Анастас, доехала нормально, – написала она на бланке серого тонкого картона. – Сегодня целый день провела в больнице возле сестры. Выглядит она неважно, но врачи обещают выздоровление. Пока остаюсь при ней. Целую. Твоя Мария».
* * *Дачные поселки, где коротала свободное время советская интеллигенция – академики, генералитет, партийное и государственное руководство, деятели искусства – располагались в лучших местах Подмосковья. Жуковка, Баковка, Снегири, Валентиновка, Жаворонки, Троицкое, Николина Гора, Переделкино… Задолго до войны строительные организации тянули в эти поселки магистральные водопроводы, обеспечивали канализацией и хорошими дорогами.
Первый этаж дачи Аристархова, не считая застекленной веранды, состоял всего из двух комнат: просторного зала и уютной спальни. Была еще небольшая ванная комната с туалетом, раковиной и душем. Кухни на даче не было вообще, но молодой хозяин об этом не сожалел. Много ли ему было надо? На веранде от старых хозяев осталась электрическая плитка, на которой можно было вскипятить чайник, сварить кофе или пожарить мясо с овощами.
Второй этаж состоял из двух гостевых спален, обе имели выход на чудесный балкон, заросший диким виноградом.
В основном Аристархов обитал на первом этаже, ленясь подниматься по ступенькам крутой лестницы. В зале имелись патефон с полусотней пластинок, шкаф с книгами, удобное кресло, столик, диван. В спальне стояли широкая кровать и платяной шкаф. Коротая время на даче в одиночестве, Сергей любил поваляться на кровати с книгой в руке под теплым светом прикроватной лампы.
На следующий день Аристархов проснулся ранним утром от заглянувшего в открытое окно косого солнечного луча. Он осторожно встал с постели.
Мария крепко спала. Прошедшая ночь получилась бурной, довольные любовники уснули поздно, и теперь даже во сне лицо молодой женщины светилось безмятежным счастьем. Под утро в дачные покои через раскрытое окно пробралась прохлада, и Мария прикрылась легкой простынкой до самого подбородка.
Посмотрев на часы, Сергей вздохнул: «Всего-то шесть сорок. Для отпуска ужасно рано. А для работы – в самый раз».
Он мягко прикоснулся кончиками пальцев к непокрытой простынкой руке. Мария не почувствовала прикосновения и продолжала смотреть счастливые сны.
Сергей осторожно сдвинул край простыни, обнажив женскую грудь. Поглядев на легкую занавеску окна, тихонько встал, оделся. Направляясь к выходу из спальни, он подхватил свою сумку, в которой лежала трофейная немецкая фотокамера Leica…
Он хотел порадовать свою гостью вкусным деревенским завтраком, а для этого требовалось прогуляться до Троицкого рынка и разжиться там свежими продуктами: яйцами, молоком, сметаной, маслом, хлебом, зеленью. В Москве половину из вышеперечисленного продавали только по карточкам, остальное – в коммерческих магазинах или на рынках за сумасшедшие деньги. Однако, чем дальше находился рынок от столицы, тем ниже становились цены.
Он обязательно сходит на рынок и приготовит что-нибудь необычное. Но сначала нужно провернуть куда более важное дело.
Покинув спальню, Аристархов проверил фотокамеру, оделся и вышел сквозь веранду на улицу. Обойдя дом, он приблизился к открытому окну спальни, заглянул в него и… невольно замер от восхищения.
Мария во сне успела повернуться лицом к окну, отчего простынка соскользнула на пол. Теперь ничто не скрывало наготы прекрасного молодого тела. Изящно свисавшая с кровати рука, согнутая в колене ножка, разбросанные по подушке пряди белокурых волос…
О такой удаче Сергей и не мечтал. Тихонько отодвинув мешавшую занавеску, он плавно взвел затвор «Лейки». Глядя сквозь видоискатель, шагнул влево, вправо. Отыскав наилучший ракурс, нажал на спуск.
В утренней тишине щелчок механизма вышел громким. Испугавшись, Сергей отпрянул назад, замер…
Нет, ничто не могло потревожить крепкий сон гостьи – ни трели птиц, ни ласкавшая лицо солнечная рябь, ни случайные звуки. «Неудивительно. После такой неспокойной ночки я и сам проспал бы до полудня», – подумал Аристархов.
Вернувшись на прежнее место, он вновь поднял «Лейку» и принялся фотографировать раскинувшуюся на кровати молодую женщину. В каждом снимке он старался захватить в кадр краешек оконной рамы, подоконник или качавшуюся сбоку от прикосновения ветерка занавеску. Это было необходимым условием для успеха в его непростом деле.
Когда в «Лейке» закончилась пленка, Аристархов вздохнул и с сожалением посмотрел на обнаженную красавицу, будто специально позировавшую для фотосъемки. «Жаль, но художественную составляющую этих снимков никто не оценит», – усмехнулся он и на цыпочках вернулся в дом.
Спрятав фотокамеру в сумку и прихватив деньги, Сергей в отличном расположении духа отправился на рынок за продуктами…
Глава пятая
Москва, Петровка, 38 – Бутырская тюрьма; август 1945 года
От начальства Иван Харитонович вернулся озабоченным и хмурым. Комиссар Урусов был с ним приветлив и вежлив, но поставленная задача легкой жизни не обещала. Он молча прошел через весь кабинет, уселся бочком на стул у своего рабочего стола, пристроил у стенки трость, закурил. Забыв через пару затяжек о тлевшей папиросе, о чем-то задумался, глядя в раскрытое окно…
Копавшиеся в бумагах подчиненные притихли. В такие минуты беспокоить Старцева вопросами не следовало. Это было лишним. Посидит полчасика, покумекает, повздыхает и сам обо всем расскажет.
О чем он думал в такие минуты, догадаться было сложно. То ли о делах первостатейной важности, то ли вспоминал свою нелегкую жизнь на окраине довоенной Москвы, то ли прокручивал в памяти кадры фронтовой хроники…
Хваткий, сообразительный и практичный Иван вырос на юго-западе Москвы, в небольшом рабочем поселке. Позже семья переехала ближе к центру, благодаря чему юркий и непоседливый малец окончил среднюю школу с отличным набором оценок. Это позволило без треволнений выдержать трудные испытания в Подольское военное артиллерийское училище. Окончив училище, Иван сразу попал в самое пекло – на рубежи московской обороны. После тяжелого осколочного ранения загремел в пехоту, но там не задержался – за смекалку и отвагу командование отправило его в разведку. Там судьба и свела его с Васильковым.
Летом 1943 года разведгруппа возвращалась с задания, темной ночью ползли через минное поле. По равнине шарили лучи прожекторов, постреливали немецкие пулеметы. Пулей зацепило бойца, и он задел растяжку немецкой мины. Рядом бахнул взрыв, Старцеву повредило ногу.
Разведчики сумели добраться до своих, Ивана сразу передали санитарам. Началась долгая эпопея лечения…
Военные хирурги собрали изуродованную ступню, и после трех месяцев госпитальных мытарств Иван предстал перед строгой комиссией.
Забраковали. Инвалидность. Не годен для прохождения военной службы. Но Старцев и тут не сдался. Вернувшись в Москву, с недельку отдыхал, наслаждался тишиной мирной жизни, размышлял… Потом приоделся, начистил награды и при всем параде отправился на прием к начальнику Московского уголовного розыска.
В получасовой беседе он приглянулся Рудину[15] своей открытостью, бескомпромиссностью, напором, смекалкой бывшего разведчика. Так и попал на Петровку, 38, где довольно быстро набрался опыта, дорос до руководителя оперативно-разыскной группы и получил майорские погоны.
* * *– Подсаживайтесь, братцы-товарищи, ближе, – очнулся от раздумий Старцев. – Будем непростую думу думать…
Народ задвигал стульями, облепил со всех сторон рабочий стол начальника. Тот вытряхнул из пачки папироску, дунул в бумажный мундштук, чиркнул спичкой… И принялся разъяснять полученную у комиссара задачу.
С этой минуты скучная возня с протоколами и документацией приостановилась. Все без исключения оперативники были этому безмерно рады, ибо живая работа всегда интереснее бумажной.
В конце короткого совещания офицеры распределили обязанности и принялись за дело. Капитан Василий Егоров, будучи самым опытным сыскарем группы, взялся изучать обстоятельства смерти Павла Баринова. Капитан Олесь Бойко и старший лейтенант Ефим Баранец отправились в архив Главного управления рабоче-крестьянской милиции. Старший лейтенант Игнат Горшеня с лейтенантом Костей Кимом копались в архивах МУРа. Сам же Старцев, прихватив с собой друга Сашку Василькова, пошел по соседним кабинетам с намерением поспрошать о покойном Баринове у ветеранов московского сыска. Благо таких в Управлении набиралось десятка два.
Остаток дня прошел в заботах и суете. Поздно вечером сотрудники снова собрались в кабинете, но поделиться результатами работы не вышло. Их попросту не было.
Егоров из скудных материалов недавнего убийства почти ничего не почерпнул. В милицейских архивах Бойко с Баранцом нашли несколько довоенных протоколов, где упоминался Паша Баринов по прозвищу Барон. Преступления были настолько давними, что не представляли практической ценности. Похожая история вырисовывалась и с местным архивом. Горшеня с Кимом взяли под роспись три толстых папки с уголовными делами, датированными 1931, 1933 и 1940 годами. Барон фигурировал во всех трех, правда, пойман был лишь однажды – в далеком 1933-м. Тогда за свои похождения он получил девять лет лагерей, но по амнистии вышел раньше – в 1939-м. А в 1940-м уже отметился новым делом.
Знали о воре-законнике и опытные коллеги Старцева из других опергрупп. Только и это не помогло, ибо Барон слыл хитрым и острожным главарем, попадался в руки правосудия крайне редко, и в итоге информации о нем набиралось с пайку тощей архивной крысы. Да и та имела характер расплывчатый, неопределенный.
Седовласый Кузьма Новиков, к примеру, утверждал, что перед самой войной Барон потерял в перестрелке глаз. Другой ветеран – Иван Иванович Гонтарь – припоминал, что в первый же год войны Паша Баринов исчез из Москвы и промышлял по мелочам в соседних областях.
Следаки думали, кумекали и беспрерывно курили, наполняя дымом и без того прокуренный кабинет. Настроение у всех было скверным. Понимая, что таким образом дело не сдвинется с места ни на полшага, Старцев молчал. В такие тревожные моменты, сгорбившись и опираясь жилистыми ладонями о рукоятку трости, он походил на немощного философа, размышлявшего над бренностью мироздания…
Ближе к полуночи Вася Егоров догрыз свой сухарь (другим ужином на сегодня запастись не вышло), допил из кружки несладкий чай и, спрыгнув с широкого подоконника, сказал:
– Вот что, товарищи. Прознал я намедни, что поселился в Бутырской тюрьме мой давний знакомец по фамилии Изотенко.
– Изотенко? – встрепенулся Иван. – Это… который Шура-крестьянин?
– Он самый. Есть у него давний должок передо мной. Выправь мне пропуск у комиссара – завтра утром навещу знакомого и узнаю насчет Баринова.
– Считаешь, получится?
– Если он что-то знает, со мной поделится…
Блатной люд уважал Василия Егорова за справедливость, за нормальное человеческое отношение к задержанным. Он и вправду никогда не пылил, не орал на допросах, не угрожал, не строил подлостей. Заслужил – получи. Ну, а ежели выяснялась невиновность, то мог извиниться и даже пожать руку. Платили ему уркаганы той же монетой, выручая нехитрой информацией, когда это не шло вразрез с воровскими законами.
Старцев тотчас преобразился, просветлел лицом. Да и как не загореться, если других выходов не намечалось?
– Решено, Вася! Завтра первым делом добуду тебе пропуск! Слово даю, – его тросточка мерно застучала по паркету. – Кстати, давно хотел спросить по этому типу… Почему он Шура-крестьянин? Неужто из крестьян?
Егоров засмеялся:
– Какой из него крестьянин! Небось, ни плуга, ни бороны ни разу не видал. С Крестьянской заставы он, вот и прицепилось…
* * *Вначале из коридора донеслись знакомые звуки. Надрывно кашлял мужчина средних лет. Затем противно заскрипела тяжелая дверь, и в проеме появилась рослая, слегка сутулая фигура Александра Изотенко.
– О-о, кого я вижу! Аллюр[16], гражданин начальник! Какими судьбами? – заполнил он густым басом небольшое помещение допросной.
Конвоир легонько подтолкнул его в спину, вышел в коридор и прикрыл за собой дверь. Сухо щелкнул ригель замка.
– Приветствую, Шура. Присаживайся, – кивнул на стул Егоров.
В другой раз Изотенко непременно отпустил бы ехидное словцо на предмет неурочного вызова в допросную. Дескать, на кой черт побеспокоили? Все, что знал, выложил, а больше ничего не дождетесь. Он был типичным уголовником: по «политическим» статьям не привлекался, во «врагах народа» не числился, стало быть, и высшей меры, равно как максимального срока, не опасался. Но в допросной его ожидал капитан Егоров, с которым он провел немало часов в задушевных, как говорится, беседах. За долгое время их знакомства Егоров не устроил ему ни одной гадости, за что Шура его сильно уважал. Это раз. И на столе лежали дорогие и весьма желанные для здешних постояльцев гостинцы. Это два.
– Закуривай, – капитан пододвинул поближе к вору свою пачку папирос и спички.
– Благодарствую. Не откажусь.
Покашливая, Изотенко необычным образом смял бумажную гильзу, чиркнул спичкой, затянулся. И блаженно выдохнул табачный дым…
За те пару лет, что они не виделись, Шура-крестьянин прилично сдал и для своего возраста выглядел неважнецки. Кожа приобрела землистый оттенок, лицо покрылось сетью тонких морщин, волос на голове и зубов во рту почти не осталось. Да еще этот изнуряющий, отхаркивающий мокроту кашель.
– Ты, погляжу, все дохаешь?[17] – поинтересовался Егоров.
– Чахотка[18] донимает, начальник. Ты же помнишь, как я кровью харкал.
– Так я ж докторов к тебе в камеру направлял. Или не помогли?
– За докторов благодарствую. Малость полегчало, но дочиста избавиться от этой напасти не судьба. Как говорят в наших кругах: житуха прожита, деньги пропиты. Тут, в неволе, видать, и сгину…
Тема была не из приятных. Да и заявился сюда Егоров не затем, чтоб грустить о потерянном воровском здоровье. Он тоже вытряхнул из пачки папиросу, задымил.
– По делу, начальник? – нарушил затянувшуюся паузу Изотенко.
Василий усмехнулся:
– Сам-то как думаешь? Мы с тобой хоть и в добрых отношениях, но не родственники, не кореша?
– Это с какой стороны поглядеть, – хитро прищурился пожилой вор. – Ты ведь, начальник, чужаку гостинцев не принесешь.
– И то верно. – Егоров по-хозяйски подвинул к блатному кулек с чаем и непочатую пачку папирос. – С собой в камеру заберешь, – сказал он. Развернув второй сверток, предложил: – А этим лучше здесь побалуйся.
На обрывке газеты лежал кусок белого хлеба, накрытый щедрым ломтем «любительской» колбасы. При виде редкого деликатеса Шура-крестьянин жадно сглотнул слюну.
Егоров не ослаблял хватки:
– Покуда перекусываешь, проясни мне про одного человечка.
Блатной сразу переменился в лице и качнул головой:
– Извиняй, начальник… При всем уважении… Если попросишь сдать вора, то я – пас.
– Ну, во-первых, интересующий меня тип уже несколько дней как на допросе у архангелов. Во-вторых, сдавать мне его не надо. Интересует биография и твои мысли по его безвременной кончине.
– Кто ж такой?
– Паша Баринов.
– Барон? – вскинул брови Изотенко.
– Он самый. Слыхал небось, что его подрезали?
Подкашливая, вор прохрипел:
– Дошла весточка с воли. Ладно, слухай. Про что знаю – расскажу…
* * *На свет Баринов появился за десять лет до Революции в маленьком Коврове Владимирской губернии. Насмотревшись в детстве на беспросветную нищету провинциального городишки, к двенадцати годам он совершенно точно знал, что уедет из проклятой дыры и отправится искать счастье в большой и шумный город. В Коврове его не интересовали ни механические мастерские Московско-Нижегородской железной дороги, ни салотопенный завод, ни паровая мукомольня.
Отца он никогда не видел, мать целыми днями пропадала в единственной больнице, где трудилась на двух ставках – уборщицы и сиделки.
Паша очень рано связался с компанией таких же сорванцов и столь же рано сообразил, что деньги можно добывать, не надрывая спину. Да, воровство с грабежами были опаснее двенадцатичасовой смены на бумаготкацкой фабрике. Зато верное дельце обстряпывалось в полчаса, после чего пару дней жрали от пуза, курили нэпманские папиросы и били баклуши.
В четырнадцать лет он окончательно покинул опостылевшую комнатушку в бараке. Поскитавшись по чердакам и подвалам, подговорил двух сверстников и рванул с ними на товарном поезде до Москвы. Там и остался.
Столица уготовила ему множество сюрпризов. К примеру, на второй день он украл в кондитерской тульский пряник и, к своему удивлению, обнаружил, что он… мягкий. Для него это стало величайшим потрясением. Живя в захолустном Коврове, Пашка часто воровал в магазинах пряники или баранки. Но там эти изделия были словно вытесанными из камня, ведь их не готовили на месте, а привозили издалека. Потому пацан на полном серьезе считал, что пряники обязаны быть сухими и твердыми.
Следующее открытие было из числа неприятных. Оказалось, что в Москве не жалуют беспризорников, а рабоче-крестьянская милиция с юными воришками не церемонится и даже устраивает на них регулярные облавы. Пришлось на ходу подстраиваться под новые правила жизни.
Криминальную карьеру Паша начал с «голубятника»[19], одновременно подрабатывал «кооператором»[20]. Потом трудился «ширмачом»[21] и даже дорос до «купца»[22]. В начале 1930-х он впервые засветился в уголовном деле, но повезло – ускользнул и был осужден заочно. В 1932-м попал в серьезную банду, пристрастился к вооруженным налетам и грабежам. Ну и пошло-поехало.
Свою первую банду Барон сколотил в 1933-м, будучи уже матерым вором. Правда, долго в главарях походить не получилось – в ноябре того же года попался в руки правосудия и отъехал на весьма долгий срок. И снова подвезло: благодаря амнистии вышел гораздо раньше. В 1940-м отметился новой «уголовкой». Пронесло. Не попался. А войну встретил в ранге уважаемого вора и бывалого главаря.
Роста он был среднего, при ходьбе немного сутулился и всегда воровато озирался по сторонам. Лицо имел грубоватое, серые глаза с прищуром были глубоко посажены, отчего нос казался большим. Шутил редко, еще реже смеялся, говорить предпочитал по делу.
* * *Бутерброд Шура поглощал с аппетитом и неторопливо, дабы хорошенько насладиться позабытым вкусом колбасы. Откусив небольшой кусочек, он долго перемалывал его остатками гнилых зубов и рассказывал своим густым, низким голосом о Бароне.
«Знал бы ты, Шура, какую очередь пришлось отстоять в коммерческом за этой колбаской, – наблюдал за ним Егоров. – Всего по триста грамм давали на руки. Вот Баранец с Кимом и отхватили двойную порцию. Тебе, жук навозный, из этих шестисот аж двести отрядили. Оставшиеся четыреста мы разделили на семерых. Ладно уж, черт с тобой, лопай. Только на вопросы мои отвечать не забывай…»
– …Фартовый он был, Барон-то. Удача за ним по пятам ходила. Я вот шестой раз срок мотаю, а Пашу только однажды угораздило. В 1933-м или годом позже – врать не стану. И опять все в ажуре – слез с нар до звонка[23]. А в 1940-м и вовсе гай[24] случился.
– А не припомнишь, чем он занимался во время войны? Из Москвы же он не отлучался? – аккуратно направлял беседу Василий.
– Я, начальник, доподлинно о каждом его вдохе не ведаю. Вроде, подранили его в 1943-м здорово, сколько-то даже с постели не вставал, лечился. Опосля, как выздоровел, уехал на юга – то ли в Тамбов, то ли в Воронеж. Опосля вернулся и начал компанию сколачивать.