– Я не хочу, чтобы меня испытывали.
Вся жизнь – это испытание.
– Если я выдержу, ты освободишь меня из этого дерева?
Ты волен хоть сейчас слезть с него, как обезьяна.
– Но я не знаю, как это сделать.
Тем хуже. Если ты выдержишь, сможешь задать мне три вопроса – любых вопроса. Есть такая старая-старая игра.
– А если провалюсь?
Тогда свет погаснет. Кстати, а куда девается свет, когда он гаснет?
Я сжал кулаки так, что ногти впились в ладони. Я не хотел подвергаться никаким испытаниям.
– Ну так как, пилот, начнем? – спросил Тихо, почесывая свои брыли.
– Не знаю.
Не стану перечислять здесь многочисленные тесты, которым подвергал меня Тихо – то есть Твердь. Некоторые, вроде общеобразовательного, как назвал его Тихо, были длинными, скрупулезными и нудными. Суть других, например хаотического, я понимал с трудом. Был тест на умение рассуждать и тест на парадоксы. За ними следовал, помнится, тест на реальность, во время которого Тихо подвергал сомнению все мои взгляды, привычки и верования, бомбардируя меня чуждыми идеями, никогда прежде не приходившими мне в голову. Я чуть не свихнулся на этом. Я не понимал, зачем мне все это нужно, даже после объяснения, данного Тихо:
– Когда-нибудь, мой сердитый пилот, ты можешь получить большую власть – возможно, станешь Главным Пилотом – и тебе придется смотреть на вещи с разных точек зрения.
– Меня и собственная вполне устраивает.
– И все же… и все же…
В голове у меня вдруг зазвучали постулаты учения знаменитого кантора Александара Самумского, Александара Диего Соли, давно умершего отца Леопольда Соли. Я весь, с головой и потрохами, погрузился в религиозную доктрину секты, именующей себя Друзьями Бога. Я видел вселенную темно-серыми глазами Александара. Это была холодная вселенная, не дающая уверенности ни в чем, кроме сотворения математики. Все созданное помимо нее в реальности не существовало. Был, правда, человек, но что такое человек, в конце концов? Создание Эльдрии, которых, в свою очередь, создала Старшая Эльдрия? Кто тогда создал этих последних? Самая Старшая Эльдрия?
Я досконально постиг странную теологию Александара Диего Соли. Известно, что первый Главный Кантор, великий Георг Кантор[9], с необычайным изяществом доказал, что бесконечность целых чисел – которую он назвал алеф-нуль – есть часть высшей бесконечности действительных чисел. А эта бесконечность входит в еще более высшую бесконечность алеф-два, и так далее – целая иерархия бесконечностей, бесконечность бесконечностей. Самумские канторы верят, что с иерархией богов дело обстоит так же, как с числами. В самом деле, как учил Александар своего сына Леопольда, если бог существует, то кто же создал его (или ее?). Если же существует бог высшего порядка, назовем его бог2, то должен быть и бог3, и бог4, и так далее. Существует алеф-миллион и алеф-сентиллион, но конца нет, нет высочайшей бесконечности, а следовательно, нет и Бога. Не может быть истинного Бога, а значит, нет и истинного творения. Эта логика столь же сурова и беспощадна, как сам Александар Самумский: если нет истинного творения, то нет и истинной реальности. А если ничего реального нет, то и человек нереален: в фундаментальном смысле его вообще не существует. Реальность – всего лишь сон, меньше чем сон, потому что сон должен кому-то сниться. Всякая другая теория противоречит здравому смыслу. Поэтому теория о существовании личности есть грех, тягчайший из грехов, и лучше отрезать себе язык, чем произнести слово «я».
Я перенесся куда-то в пространстве и времени и увидел горный туман над каменным домом Александара на Самуме. Я находился в крошечной, голой, безупречно опрятной комнате, и передо мной стоял на коленях мальчик. Я был Александаром Самумским, а мальчик был Соли.
– Видишь? – спросил Тихо.
И вложил в мою память воспоминания о суровом воспитании, которое дал Александар своему сыну.
– Ты все понял, Леопольд? Ты никогда больше не должен говорить этого слова.
– Какого слова, отец?
– Не играй со мной, слышишь?
– Да, отец, только не бей меня.
– Да кто ты такой, чтобы тебя наказывать?
– Никто, отец… никто.
– Это правда, а поскольку это правда, нет причины с тобой разговаривать, не так ли?
– Но молчание ужасно, отец, хуже всякого наказания. Как же ты будешь учить меня, если все время молчишь?
– А зачем нужно учить тебя чему-то?
– Потому что математика – единственная истинная реальность, только… как же это возможно? Если мы действительно ничто, как же мы можем создавать математику?
– Тебе уже было сказано. Математика не создается. Она не материальна, как дерево или луч света, и не является созданием разума. Математика просто есть. Это единственное, что есть. Можешь думать о Боге как о безвременной, вечной вселенной математики.
– Но как это может быть, если… я просто не пони…
– Что ты сказал?!
– Я не понимаю!
– И продолжаешь кощунствовать. С тобой больше не будут разговаривать.
– Я, я, я, я… Отец! Не надо!
Непонятно было, откуда Твердь взяла эти воспоминания Александара Самумского. (А может быть, воспоминания Соли?) Осталось также неизвестным, откуда Она так хорошо разбиралась в еще более странной реальности аутистов или калечащих свой мозг афазиков. Но какими бы странными эти реальности ни были – а мысленные ландшафты аутиста вызывали крайне странное впечатление, – это все-таки были человеческие реальности. Люди, в принципе, мыслят одинаково. Разные личности или разные группы могут думать по-разному, но сам способ нашего мышления ограничен глубокими структурами нашего слишком человеческого мозга. Это и проклятие, и благословение. Мы все заключены в наших черепных коробках, мы пленники своего разума, каким он стал за миллион лет эволюции. Но это уютная тюрьма со знакомыми белыми стенами, и ее воздух, хотя и затхлый, пригоден для нашего дыхания. Если мы покинем эту тюрьму хотя бы на миг и ощутим, что значит видеть и познавать по-новому, мы начнем задыхаться. За ее стенами нас ждут чудеса, невообразимая красота и, как мне вскоре предстояло убедиться, безумие.
– Ну вот, – сказал Тихо, – ты ознакомился с реальностями Александара Самумского и Ямме-солипсиста. А теперь инопланетяне.
Тихо – вернее, световые волны, из которых он состоял – заколебался. Его красный нос стал фиолетовым и вытянулся, точно глиняный, в длинный гибкий хобот. Лоб вздулся, как переспелый кровоплод, подбородок и щеки превратились в коробчатую структуру, прорезанную десятками узких розовых щелей. Одежда исчезла как дым, и серое обвисшее тело Тихо заиграло буграми мускулов, поросших коричневым и алым мехом. Внушительные половые органы увяли, съежились и исчезли в красной складке кожи между толстых ног. В моей кабине формировалось инопланетное существо. Вскоре я узнал в нем одну из представительниц дружелюбного (но хитрого) вида, известного как Подруги Человека.
Она подняла хобот, и из розовых щелей ее речевого органа вышло облако эфиров, кетонов и цветочных ароматов. К смраду тухлого мяса примешивалась сладость снежных далий. С голубой спиралью мастер-куртизанки, обвитой вокруг хобота, она показалась мне похожей на приятельницу (и, по слухам, любовницу Соли), Жасмин Оранж.
Это и есть Жасмин Оранж. Смотри.
Я смотрел на Жасмин Оранж ее собственными глазами: я сам стал ею. Я был Жасмин Оранж и Мэллори Рингессом одновременно – смотрел на инопланетянку человеческими глазами и обонял своим хоботом запахи человека. Потом мое сознание покинуло человеческое тело, и краски исчезли. Мой коричневый и алый мех стал просто темно- и светло-серым. В кабине своего корабля я видел молодого бородатого человека-пилота – себя самого. Я прислушивался к голосу Тверди, но не слышал никаких звуков ни внутри, ни снаружи, ибо был глух, как бревно. Я вообще не знал, что такое звук. Я знал только запахи, чудесный, изменчивый мир пахучих молекул. Когда я произносил(а) свое прелестное имя, пахло жасмином и раздавленными апельсинами. Изогнув хобот, я впивала запахи чеснока и снежного винограда. Я поздоровалась с человеком, Мэллори Рингессом, а он поздоровался со мной. Как это странно и безнадежно глупо – составлять смысловые единицы путем дискретной прогрессии линейных «звуков», что бы ни означало это понятие – «звуки». И как ограничены возможности их складывания – точно бусы нанизываешь на нитку. Как люди вообще могут думать, пробираясь в своих мыслях от звука к звуку и от слова к слову, как букашка, ползущая по бусинам ожерелья? Как это медленно!
Желая поговорить с пилотом Рингессом, я подняла свой хобот и выпустила облако приятных ароматов – по сравнению с человеческой фразой это, наверное, все равно что симфония по сравнению с детской погремушкой. Но он, не имея нюха, почти ничего не понял. Да, Рингесс, сказала я ему, пахучие символы не фиксируются жестко, как, например, звуки в слове «пурпур», и означают не всегда одно и то же. Разве смысл не столь же изменчив, как запахи моря? Разве ты не ощущаешь очертания крошечных пирамид мяты, ванильных бобов и мускуса в этом облаке запахов? Известно ли тебе, что могут означать запахи жасмина, олаты и апельсина? Это может значить «я Жасмин Оранж, любовница человека» или «море сегодня спокойно», в зависимости от расположения одной пирамиды по отношению к другим. Способен ли ты воспринять смысл как единое целое? А логическую структуру? Доступны ли тебе сложности языка, мой Рингесс?
Мысли распускаются, как арктические маки под солнцем, перерастают в другие, переплетаются ароматными звеньями ассоциаций, запахи жареного мяса и мокрого меха плывут вперед, вбок и вниз, разрастаясь в сладко пахнущие поля новых логических структур и новых истин, которые ты должен вдыхать, как прохладную мяту, чтобы избавиться от своих прогорклых прямолинейных понятий о логике, причинности и времени. Время – это не линия; события твоей жизни напоминают скорее клубок запахов, навеки закупоренных в бутылке. Стоит нюхнуть, и ты ощутишь сразу весь клубок вместо отдельных ароматов. Понимаешь ли ты все эти тонкости? Осмелишься ли открыть бутылку? Нет, у тебя нюха нет, и ты не понимаешь.
Он понимает все, что структура его мозга позволяет ему понять.
Я понимал одно: человек, который задержится слишком надолго в мозгу чуждого ему вида, определенно сойдет с ума. Я закрыл глаза и зажал ноздри, спасаясь от умопомрачительных запахов, наполняющих мою кабину. Да, мои глаза, мои ноздри! Открыв их, я снова стал человеком. Образ инопланетянки исчез, хотя запахи ванильных бобов и червячного дерева еще чувствовались. Я был один в своем потном волосатом человеческом теле, в своем старом мозгу, который, как мне казалось, я так хорошо знал.
– Их логика и понятие истины так отличаются от наших – я и не предполагал.
Глубинная структура их мозга действительно другая, но логика на более глубоком уровне та же самая.
– Мне она непонятна.
Мало кто из вашего Ордена по-настоящему понимает Подруг Человека.
Я, как и все, относился с подозрением к этим экзотическим инопланетным проституткам. Считалось, что они соблазняют мужчин своими мощными возбуждающими запахами с целью обратить их, одурманенных сексом, в свою загадочную веру. Теперь я видел – впрочем, это не то слово, – я ощущал, что цель их гораздо глубже, чем обращение человека в свою веру: они хотят изменить самого человека.
Но нет задачи трудней, чем изменить человеческий разум. У вас такое низкое самосознание.
– Человек должен знать, кто он есть – так говорит Бардо.
Что такое Бардо?
Фыркая, чтобы очистить свой нос и ум от беспокойных запахов, я подумал о Бардо и о его всегда ясном, хотя и чересчур прямом понимании себя самого. Вот человек, решившийся насладиться жизнью, как еще никто до него.
Твой Бардо судит о себе слишком узко. Даже у него есть свои возможности.
При последующих тестах я косвенно, дедуктивным путем узнал многое о том, как Твердь понимает себя самое. Каждый Ее лунный мозг, насколько я понял, был одновременно островом сознания и частью большего целого. Каждая луна при необходимости могла делиться и дробиться на более мелкие единицы, триллионы единиц разума, которые перемещались и собирались вместе, как тучи песка. Я предполагал, что моей экзаменовкой занимается мельчайшая частица одной из Ее малых лун. И все же мне парадоксально давали понять, что в некотором смысле Она вся находится у меня в мозгу, как я – у Нее. Когда я пошутил по поводу странной топологии, которую предполагает такой парадокс, Ее мысли нахлынули волной:
Ты как Тихо – только ты играешь, а он свирепствует.
– Да? Иногда я сам не знаю, какой я.
Ты такой, как есть – человек, открытый своим возможностям.
– Другие говорят, что я слишком многое считаю возможным. Они говорят, что умный человек должен знать свои пределы.
Другие не проходили теста на реальность.
Я порадовался, что мне не придется больше вживаться в чужую реальность, и ощутил немалое довольство собой – но длилось оно не дольше мгновения ока.
А теперь последнее испытание.
– Какое?
Назовем его Тестом Судьбы.
Воздух передо мной заколебался и приобрел очертания высокой женщины в белой одежде. Ее прямые, блестящие черные волосы пахли снежной далией. Она повернулась ко мне, и я не мог больше отвести глаз от ее лица. Я хорошо знал этот орлиный нос, высокие скулы, а прежде всего – гладкие впадины на месте глаз; это было лицо моей прекрасной Катарины.
Я рассердился на то, что Твердь извлекла это глубоко личное воспоминание из моей памяти. Катарина улыбнулась мне, слегка склонив голову, и я понадеялся, что Твердь не услышит слова старинного стихотворения, которые повисли, непроизнесенные, у меня на губах:
Люблю, о бледная, воздушный мост бровей,Связующий два озера печали,Те, что влекут в бездонности своейНе к смерти, нет – в иные дали.Голосом таинственным и глубоким, где пророческие предчувствия Катарины сочетались с трезвыми рассуждениями Тверди, изображение произнесло:
– Да, мой Мэллори, существует иной путь кроме того, что ведет к смерти. Я рада, что ты любишь поэзию.
– Что такое Тест Судьбы? – спросил я вслух.
В темных пустотах под ее черными бровями появился намек на цвет. Я подумал сначала, что это просто аберрация световых волн, но нет: пустые глазницы налились колышащейся синевой. Катарина моргнула новыми глазами, блестящими, как жидкий темно-синий сапфир, взглянула ими на меня и сказала:
– Ради тебя я отреклась от зрения более глубокого… Видишь ли ты свою судьбу? Теперь, когда у меня снова есть глаза, я ослепла и не могу видеть, что… Какое славное у тебя лицо! Если б только я могла тебя сохранить! Тест Судьбы – это тест-причуда, тест-каприз. Я прочту тебе начальные строки трех старинных четверостиший, и если ты сможешь назвать две последние строки, свет не погаснет.
– Но это же абсурд! Значит, моя жизнь будет зависеть от каких-то дурацких стихов?
Я закусил отросшие в путешествии усы, взбешенный тем, что моя судьба – моя жизнь и моя смерть – будет определяться столь несерьезным тестом. Потом я вспомнил, что воины-поэты – секта наемных убийц, существующая в некоторых Цивилизованных Мирах – тоже спрашивают у своей жертвы стихи, прежде чем убить. Зачем нужно богине перенимать обычаи воинов-поэтов? Или Она переняла их тысячи лет назад, когда воины-поэты поклонялись Ей? Кто знает.
– А Тихо? – спросил я, скрипнув зубами. – Он-то твоих стихов, надо думать, не знал?
Катарина с таинственной скраерской улыбкой покачала головой.
– Нет, знал – все, кроме последнего, само собой разумеется. Он сам выбрал свою судьбу, понимаешь?
Я не понимал. Я потер свои сухие глаза, а она вздохнула и прочла с печалью в голосе:
Так много молодых людейЛишились бытия…Она смотрела на меня, словно ожидая, что я тут же закончу строфу. Но я не мог. Грудь вдруг стеснило, и стало трудно дышать. Память моя была чиста, как снежное поле.
Так много молодых людейЛишились бытия…Я был пуст и мучился, потому что определенно читал эти стихи. Это были строки из длинной поэмы, расположенной в третьей четверти книги Хранителя Времени. Закрыв глаза, я увидел на странице девятьсот десять заглавие этой поэмы: «Сказание о Старом Пилоте», и повествовалось в ней о жизни, смерти и искуплении. Я пытался вызвать в памяти длинные последовательности черных букв и наложить их на белую пустоту в моем мозгу, как поэт некогда набрасывал на белую бумагу. Но ничего не выходило. Хотя в Борхе я вместе с другими послушниками проходил тренинг по мнемонике (как и по многим другим искусствам), мнемоником я не был. Я горько и далеко не впервые сожалел, что не обладаю абсолютной «зрительной памятью», когда любой образ, запечатленный глазом, вызывается по желанию перед внутренним взором в цвете и мельчайших подробностях.
Катарина с лицом, принявшим оттенок утрадесского мрамора, сказала:
– Я повторю эти строки еще раз. Ты должен ответить или… – Положив руку на горло, она прочла голосом ясным, как колокол Ресы:
Так много молодых людейЛишились бытия…Я вспомнил, что Хранитель Времени велел мне перечитывать стихи до тех пор, пока я не начну слышать их в своем сердце. Я закрыл свой внутренний глаз перед сумятицей черных букв, которые пытался разглядеть. Мнемоники учат, что у памяти много путей. Все записано, говорят они, и ничто не забывается. Я вслушался в музыку и ритм прочитанных Катариной строк. Во мне тут же зазвучали последующие слова, и я повторил то, что услышал сердцем:
Так много молодых людейЛишились бытия,А склизких тварей миллионЖивет – и с ними я[10].Образ Катарины улыбнулся, как будто она осталась довольна. Мне пришлось напомнить себе, что это не настоящая Катарина, а ее воссозданный Твердью облик. Вернее, моя несовершенная память о ней, высосанная из моего мозга. Я понимал, что знаю разве что сотую часть настоящей Катарины. Я знал ее длинные твердые пальцы и глубину меж ее ног, знал ее потаенную жгучую жажду красоты и наслаждения (мне казалось, что для нее они были одним и тем же); знал, как сладостно звучит ее голос, когда она поет свои печальные колдовские песни, но в душу ей мне не удалось заглянуть. Как все скраеры, она была обучена глушить свои страсти и страхи мокрым одеялом внешнего спокойствия. Я не знал, что лежит там внизу – а если бы даже и знал, кто я такой, чтобы вместить в себя душу женщины? Я не мог этого, и потому образ Катарины, воссозданный по моей памяти, был не совсем верен. Настоящая Катарина заставляла терять голову, изображение заигрывало; Катарина любила стихи и видения будущего ради их самих, изображение использовало их в собственных целях. В середине изображения скрывалась могущественная, но не абсолютно всеведущая сущность, играющая плотью и разумом живого человека; в середине Катарины скрывалась… Катарина.
Я был еще зол и поэтому сказал сердито:
– Не хочу больше играть в эти утайки.
Катарина снова улыбнулась и сказала:
– Но тебе осталось еще два стихотворения.
– Тебе должно быть известно, какие стихи я знаю, а какие нет.
– Нет, я не вижу… не знаю.
– Ты должна знать, – настаивал я.
– Разве я не могу выбирать, что хочу знать, а что нет? Так гораздо интереснее, мой Мэллори.
– Это предопределено заранее, не так ли?
– Все предопределено заранее. Что было, то будет.
– Скраерский треп.
– На то я и скраер.
– Ты богиня, и ты уже предрешила исход этой игры.
– Предрешить ничего нельзя – в конечном счете мы сами выбираем свое будущее.
Я сжал кулаки.
– До чего же я ненавижу скраерский треп и твои якобы глубокие парадоксы!
– Однако твои математические парадоксы приносят тебе удовольствие.
– Это другое дело.
Она заслонила ладонью свои сияющие глаза, словно обожженная их внутренним светом, и сказала:
– Продолжим. Эти стихи написаны древним скраером, который не мог знать, что Экстр будет взрываться:
Звезда упадет и другая,Но сколько б ни пало их впредь…Я закончил:
На пологе неба, я знаю,Не станет их меньше гореть.– Но ведь звезды все-таки гаснут? Экстр растет, и никто не знает почему.
– Надо что-то сделать, чтобы остановить его рост, – сказала она. – Будет очень непоэтично, если все звезды погаснут.
Я отвел волосы с глаз и задал вопрос, над которым бились лучшие умы нашего Ордена:
– Почему Экстр взрывается?
Изображение Катарины улыбнулось.
– Если и на следующий раз ответишь правильно, можешь спросить меня и об этом, и о чем тебе будет угодно. О, это чудесные стихи! – Она захлопала в ладоши с восторгом девочки, собирающейся вручить подружке подарок на день рождения, и в воздухе прозвенели хорошо знакомые мне слова:
Тигр, о тигр, горящий яроЖадным заревом пожара!Я свободен! Твердь устами простой голограммы прочла первые две строчки моего любимого стихотворения, и я свободен. Осталось только назвать две следующие, и я получу право спросить Ее, как может пилот найти выход из бесконечного дерева. (Я ни разу не усомнился в том, что Она сдержит обещание и ответит на мои вопросы – сам не знаю почему.) С еще не просохшими на лбу каплями пота я засмеялся и прочел:
Тигр, о тигр, горящий яроЖадным заревом пожара!Кто смел замыслить эту стать –Слаженных изгибов рать?Я смеялся, счастливый, как никогда прежде. (Странно, что избавление от угрозы немедленной смерти вызывает такую эйфорию. Я мог бы дать старым, замшелым академикам нашего Ордена, изнывающим от скуки, хороший совет: рискните своей жизнью однажды ночью, и каждый миг вашего следующего дня будет наполнен сладкой музыкой бытия.)
Изображение Катарины смотрело на меня. Было в ней что-то непреодолимо влекущее, почти не поддающееся описанию. Мне казалось, что эта Катарина пребывает в мире с собой и вселенной – в мире, который настоящей Катарине испытать не дано.
Она закрыла глаза и сказала:
– Нет, неверно. Я назвала тебе начальные строчки последней строфы, а не первой.
Мне думается, что в тот миг мое сердце на какое-то время остановилось. Охваченный паникой, я сказал:
– Но ведь первая строфа идентична последней.
– Нет. Первые две строчки у них идентичны, четвертые тоже, а третьи отличаются одна от другой одним-единственным словом.
– Откуда мне тогда было знать, какую строфу ты цитировала, раз первые две строчки у них идентичны?
– Это не тест на знание, а тест-каприз, как я тебе говорила. Но поскольку это мой каприз, я дам тебе еще один шанс. – И с глазами, переливающимися кобальтово-индиговым огнем, она повторила:
Тигр, о тигр, горящий яроЖадным заревом пожара!Я погиб. Я очень ясно, так ясно, как если бы обладал абсолютной зрительной памятью, помнил каждую букву и каждое слово этого странного стихотворения. Я все прочел верно – я был уверен, что первая и последняя строфы идентичны. Я услышал снова:
Тигр, о тигр, горящий яроЖадным заревом пожара!Кто…– Так как же звучит третья строка, Мэллори? Та, которую написал поэт, а не та, что напечатана в твоей книге?
Кто знает – может, древние академики, переписывая стихотворение из одной книги в другую (или с книги на компьютер), совершили ошибку? Быть может, это произошло в последние дни века Холокоста. Я легко мог представить себе древнего историка, женщину, торопящуюся сохранить этот бесценный шедевр, пока лучевая болезнь еще не доконала ее, и в спешке заменяющую единственное (но жизненно важное) слово. А быть может, ошибка была допущена в суматохе Веков Роения: может, какой-нибудь ревизионист, по ему только ведомой причине, вздумал заменить это слово.
Каким бы образом ни произошла эта ошибка, мне отчаянно требовалось изобрести – или вспомнить – первоначальное слово. Я снова прибег к своему приему повторения сердцем, но из этого ничего не вышло. Я использовал другую мнемоническую технику – безрезультатно. Уж лучше было сообразить, какое именно слово заменено, и подставить на его место любое другое – наугад. Тут по крайней мере имелась вероятность, хотя и крохотная, что я отгадаю верно.
Катарина, зажмурив глаза, облизнула губы и спросила:
– Третья строка, Мэллори. Назови мне ее или мне придется выделить в своем мозгу кармашек, где я скопирую твой.
От каприза Тверди меня спас Хранитель Времени. Скрипя зубами от досады и отчаяния, я случайно вспомнил о нем – возможно, потому, что именно он всучил мне эту книгу, полную ошибок. Я вспомнил, как он читал это самое стихотворение, и наконец-то услышал слова в своем сердце. Были ли стихи, которые декламировал он, подлинными? И если да, то откуда он знал более старый вариант? Было в нем нечто очень подозрительное и даже загадочное, в Хранителе Времени. Почему он выбрал те же самые стихи, что и богиня? Может быть, он, будучи молодым, побывал в сердце Тверди и Она спросила у него те же строки? То, что он прорычал мне, действительно отличалось от стихов, напечатанных в книге, одним только словом.