«Завтра, как только мне удастся, – подумал он, – я разгляжу». Потом он понял, что завтра ему не вырваться, потому что тетя Эм с утра заберет его полоть огород и не будет спускать с него глаз, так что ускользнуть он не сможет.
Он лежал и думал об этом, и ему стало ясно как день, что если он хочет посмотреть, то должен пойти туда сейчас, ночью. По храпу он понял, что дядя Эб и тетя Эм уснули; тогда он выскользнул из постели, поскорее надел рубашку и штаны и осторожно прокрался по лестнице вниз, стараясь не попадать на самые скрипучие ступеньки. В кухне он взобрался на стул, чтобы дотянуться до ящика со спичками на верхушке печи. Он захватил пригоршню спичек, но, подумав, вернул все, кроме полудюжины, так как боялся, что тетя Эм заметит, если он возьмет слишком много.
Он вышел. Трава была холодная, мокрая от росы, и он закатал штаны повыше, чтобы не вымочить их внизу, и тогда пустился через пастбище.
В роще были страшные колдовские места, но он не очень боялся, хотя нельзя идти ночью по лесу и не бояться вовсе.
Наконец он достиг ежевичной поляны и остановился, размышляя, как перебраться через нее в темноте, не изорвав одежды и не исколов себе босых ног. И он задумался над тем, здесь ли еще это что-то, и тотчас же узнал, что оно здесь, ибо почувствовал идущую от него дружественность, словно оно говорило, что оно здесь и что его не нужно бояться.
Он был слегка встревожен, так как не привык к дружескому отношению. Его единственным другом был Бенни Смит, его сверстник, и он встречался с Бенни только в школе, да и то не всегда, потому что Бенни часто болел и целыми неделями оставался дома; а так как Бенни жил на другом конце школьного округа, то на каникулах они совсем не виделись.
Тем временем глаза Джонни привыкли к темноте на ежевичной поляне, и ему показалось, что он различает темные очертания чего-то, лежащего здесь; и он пытался понять, каким образом может ощущать дружественность, так как был уверен, что это только предмет, вроде фургона или силосорезки, а совсем не что-нибудь живое. Если бы он подумал, что оно живое, то испугался бы по-настоящему.
Оно продолжало давать ему ощущение дружественности.
Он протянул руки и начал раздвигать кусты, чтобы пробраться поближе и рассмотреть. Если удастся подойти ближе, подумал он, то он сможет зажечь спичку и посмотреть яснее.
– Стой, – сказала дружественность, и он остановился, хотя совсем не знал, слышал ли это слово. – Не смотри на нас и не подходи слишком близко, – сказала дружественность, и Джонни тихонько зашептал в ответ; он совсем не смотрел.
– Хорошо, – сказал он, – я не буду смотреть. – И подумал, что это, наверно, такая игра, как в прятки у них в школе.
– Когда мы подружимся совсем, тогда сможем смотреть друг на друга, и все будет хорошо, потому что мы будем знать, какие мы внутри, а какие мы снаружи – это не будет важно.
И Джонни подумал, что они должны быть очень страшными, если не хотят, чтобы он видел их; и они ответили:
– Мы покажемся страшными тебе, ты покажешься страшным нам.
– Тогда, может быть, – сказал Джонни, – это и хорошо, что я не вижу в темноте.
– Ты не видишь в темноте? – спросили они, и Джонни сказал, что не видит, и наступило молчание, хотя Джонни слышал, как они удивляются тому, что он не умеет видеть в темноте. Потом они спросили, что он умеет делать, но он так и не смог понять их, и в конце концов они, должно быть, подумали, что он не умеет делать ничего. – Ты боишься, – сказали они ему. – Нас не надо бояться.
И Джонни объяснил, что не боится их, какими бы они ни были, ведь они отнеслись к нему дружески; но он боится того, что станется, если дядя Эб и тетя Эм узнают, что он украдкой ушел из дома. Тогда они стали расспрашивать его о дяде Эбе и тете Эм, и Джонни попытался объяснить, но они не понимали и, кажется, думали, что он говорит о правительстве, – было ясно, что они не понимают его. Наконец очень вежливо, чтобы они не обиделись, мальчик объявил, что ему пора уйти.
Так как он пробыл здесь гораздо больше, чем собирался, Джонни пришлось бежать всю дорогу домой. Вернувшись, он благополучно юркнул в постель, и все было хорошо. Но утром тетя Эм нашла спички у него в кармане и прочла ему нотацию об опасности сжечь амбар. Дабы подчеркнуть свои слова, она стегала его розгой по ногам, да так сильно, что он подпрыгивал и кричал, как ни старался стерпеть.
Весь день он работал на прополке огорода, а перед самыми сумерками пошел загонять коров.
Ему не пришлось делать крюк, чтобы попасть к ежевичной поляне, – коровы были именно в той стороне, но он, если бы они пошли в другую сторону, все равно завернул бы сюда, ибо целый день вспоминал о дружественности, которую ощутил там.
На этот раз было еще светло, сумерки только начинались, и он увидел, что его находка была вовсе не живая, а походила на глыбу металла, вроде двух сложенных вместе тарелок, с острым пояском вокруг, совершенно как у тарелок, сложенных вместе донышками наружу. И этот металл казался старым, словно лежал здесь уже давно, и был весь в ямках, как часть машины, долго пролежавшая под открытым небом.
Странный предмет проложил себе довольно длинную дорогу сквозь чащу ежевики и врезался в землю, пропахав метров двадцать, и, проследив его путь, Джонни увидел, что обломана верхушка высокого тополя.
Они заговорили опять, как и тогда, ночью, дружелюбно и по-товарищески, хотя Джонни не понял бы этого последнего слова, никогда не встречавшегося ему в учебниках.
Разговор начался так:
– Теперь ты можешь взглянуть на нас, но немного. Не смотри пристально. Взгляни и отвернись. Постепенно ты привыкнешь к нам.
– Где вы? – спросил Джонни.
– Вот здесь, – ответили они.
– Там, внутри? – спросил Джонни.
– Здесь, внутри, – ответили они.
– Тогда я не могу вас увидеть, – сказал Джонни. – Я не могу видеть сквозь металл.
– Он не может видеть сквозь металл, – сказал один из них.
– Не может видеть, когда звезда зашла, – сказал другой.
– Значит, он не может увидеть нас, – сказали оба.
– Вы можете выйти, – предложил Джонни.
– Не можем, – ответили они. – Мы умрем, если выйдем.
– Значит, я не могу даже увидеть вас?
– Ты не можешь даже увидеть нас, Джонни.
И он почувствовал себя страшно одиноким, потому что никогда не увидит этих своих друзей.
– Мы не поняли, кто ты такой, – сказали они. – Расскажи нам о себе.
И потому что они были такие ласковые и дружелюбные, он рассказал им, кто он; и как он был сиротой, и как его взяли дядя Эб и тетя Эм, которые совсем не были ему родными. Он не говорил о том, как дядя Эб и тетя Эм плохо обращаются с ним, как бьют его, бранят и отсылают спать без ужина. Его друзья поняли это так же, как и то, что он говорил им, и теперь они посылали ему больше чем дружеское, товарищеское чувство. Теперь это было сострадание и нечто, означавшее у них материнскую любовь.
– Это еще ребенок, – сказали они друг другу.
И они словно вышли к нему, обняли и крепко прижали к себе. Джонни упал на колени, сам того не замечая, и протягивал руки к тому, что лежало среди поломанных кустов, и звал их, словно это было чем-то, что он мог схватить и удержать, – утешением, которого он никогда не видел, которого жаждал и которое нашел наконец. Его сердце кричало и молило о том, что он не мог высказать словами. И они ответили ему:
– Нет, Джонни, мы не покинем тебя. Мы не можем тебя покинуть, Джонни.
– Вы обещаете? – спросил Джонни.
– Нам незачем обещать, Джонни. Наши машины сломаны, и мы не можем их исправить. Один из нас умирает, другой скоро умрет.
Джонни стоял на коленях, и слова медленно доходили до его сознания. Он начинал понимать сказанное, и это было больше, чем он мог вынести: найти двоих друзей, когда они близки к смерти.
– Джонни, – сказали они ему.
– Да, – отозвался Джонни, стараясь не плакать.
– Хочешь поменяться с нами?
– Поменяться?
– Скрепить нашу дружбу. Ты дашь нам что-нибудь, и мы дадим тебе что-нибудь.
– Но, – начал Джонни, – у меня ничего нет…
Но тут он вспомнил: у него есть ножик – неважный ножик со сломанным лезвием, но больше у него ничего не было.
– Прекрасно, – сказали они. – Это как раз то, что нужно. Положи его на землю, поближе к машине.
Он достал ножик из кармана и положил у самой машины. И тогда что-то произошло, так быстро, что он не успел увидеть, – но, как бы то ни было, ножик исчез, а вместо него лежало что-то другое.
– Спасибо, Джонни, – сказали они. – Хорошо, что ты поменялся с нами.
Он протянул руку и взял то, что они дали ему, и даже в темноте оно загорелось скрытым огнем. Он пошевелил его на ладони и увидел, что это что-то вроде многогранного кристалла и что сияние идет изнутри, а грани сверкают множеством разноцветных бликов. Только теперь, увидев, как ярко светится этот кристалл, он понял, как долго пробыл здесь. Поняв это, он вскочил и побежал, не успев даже попрощаться.
Было уже слишком темно, чтобы искать коров, и он надеялся, что они пошли домой сами и что он сможет догнать их и прийти вместе с ними. Он скажет дяде Эбу, что две телки ушли за ограду и ему пришлось искать их и загонять обратно. Он скажет дяде Эбу… он скажет… он скажет…
Дыхание у него прерывалось, и сердце билось так, что он весь вздрагивал, и страх вцепился ему в плечи – страх перед своим ужасным проступком, перед этим последним непростительным проступком после всех прочих, после того как он не пошел к ручью за водой, после двух телок, упущенных вчера вечером, после спичек в кармане.
Он не нагнал коров, идущих домой без него, а нашел их в коровнике, увидев, что они уже выдоены, и понял, что пробыл на поляне слишком долго и что ему будет гораздо хуже, чем он думал.
Он направился к дому, весь дрожа от страха. В кухне был свет, дядя и тетя ждали его. Он вошел в кухню – они сидели у стола, глядя на него, ожидая его, и лица у них в свете лампы были суровыми и жесткими, как могильные плиты.
Дядя Эб встал – огромный, почти до потолка, и видно было, как мускулы вздуваются у него на руках, на которых рукава засучены по локоть.
Он потянулся к Джонни. Тот хотел увернуться, но руки сомкнулись у него на затылке, обхватили шею, подняли и затрясли.
– Я тебя научу, – говорил дядя Эб свирепо сквозь стиснутые зубы. – Я тебя научу… Я тебя научу…
Что-то упало на пол и покатилось в угол, оставляя за собой огненный след.
Дядя Эб перестал трясти его, подержал в воздухе, потом бросил на пол.
– Это выпало у тебя из кармана, – сказал он. – Что это такое?
Джонни отшатнулся, покачивая головой.
Он не скажет им, что это такое. Не скажет никогда. Пусть дядя Эб делает с ним что угодно, но он не скажет. Пусть даже они убьют его.
Дядя Эб шагнул к кристаллу, наклонился и поднял его. Он вернулся к столу, положил на него кристалл и наклонился, разглядывая его разноцветные сверкания.
Тетя Эм подалась вперед на стуле, чтобы тоже взглянуть.
– Что это? – произнесла она.
Они склонились над кристаллом, пристально разглядывая его. Глаза у них блестели и светились, тела напряглись, дыхание стало шумным и хриплым. Случись сейчас светопреставление, они не заметили бы его.
Потом они выпрямились и обернулись к Джонни, не замечая кристалла, словно он больше не интересовал их, словно у него была своя задача, которую он выполнил и больше не был нужен. В них было что-то странное, нет, не странное – необычное.
– Ты, наверное, голоден, – обратилась к Джонни тетя Эм. – Я приготовлю тебе поужинать. Хочешь яичницы?
Джонни проглотил слюну и кивнул.
Дядя Эб снова сел, не обращая на кристалл никакого внимания.
– Знаешь, – сказал он, – я видел как-то в городе перочинный ножик, как раз такой, какой тебе нужен.
Джонни почти не слышал его. Он стоял замерев и прислушивался к потоку любви и нежности, заливавшему весь дом.
Поющий колодец
Открытый всем ветрам, начисто выметенный и вылизанный их дыханием гребень возносился к самому небу – словно и камни, и даже земля потянулись, приподнялись на цыпочки в тщетной попытке прикоснуться к недостижимому голубому своду. Отсюда открывались дальние горизонты, и даже ястребы, неустанно кружившие в поисках добычи над речной долиной, парили где-то внизу.
Но суть заключалась не в одной лишь высоте: над этой землей незримо витал дух древности, напоив воздух ароматом времени и ощущением родства с шагающим здесь человеком, будто этот грандиозный гребень обладал собственной личностью и мог поделиться ею с пришельцем. И ощущение этой личности пришлось человеку как раз впору, оно окутывало душу словно теплый плащ.
Но в то же самое время в глубине памяти идущего продолжало звучать поскрипывание кресла-качалки, в котором горбилась маленькая сморщенная старушка. Несмотря на возраст, энергия не покидала ее, хотя годы иссушили и согнули некогда стройный стан, превратив его обладательницу в крохотное изможденное существо, почти слившееся со своим креслом. Ноги старой дамы покачивались в воздухе, не доставая до пола, как у забравшегося в прадедушкину качалку ребенка, и тем не менее она ухитрялась качаться, не останавливаясь ни на секунду. «Черт побери, – удивлялся Томас Паркер, – как ей это удается?»
Гребень кончился; пошли известняковые скалы. Отвесным обрывом вздымаясь над рекой, они сворачивали к востоку, огибали крепостным валом речную долину и ограждали гребень от ее глубин.
Обернувшись, Томас поглядел вдоль гребня и примерно в миле позади увидел ажурные контуры ветряка, обратившего свои огромные крылья на восток – вслед человеку. Заходящее солнце превратило крутящиеся лопасти в серебряный вихрь.
Ветряк обязательно побрякивает и громыхает, но сюда его тараторка не доносилась из-за сильного западного ветра, заглушающего своим посвистом все остальные звуки. Ветер неустанно подталкивал человека в спину, трепал полы его незастегнутого пиджака и обшлага брюк.
И хотя слух Томаса был заполнен говором ветра, на дне его памяти по-прежнему поскрипывало кресло, раскачивающееся в комнате старого дома, где изящество прошлых времен неустанно ведет войну с бесцеремонным вторжением настоящего, где стоит камин из розового кирпича с выбеленными швами кладки, а на каминной полке – старинные статуэтки, пожелтевшие фотографии в деревянных рамках и приземистые вычурные часы, отбивающие каждую четверть; вдоль стен выстроилась кряжистая дубовая мебель, на полу – истоптанный ковер. Эркеры с широкими подоконниками задрапированы тяжелыми шторами, материал которых за многие годы выгорел до неузнаваемости. По стенам развешаны картины в массивных позолоченных рамах, а в комнате царит глубокий сумрак, и невозможно даже угадать, что же там изображено.
Работница на все руки – компаньонка, служанка, ключница, сиделка и кухарка – внесла поднос с чаем и двумя блюдами; на одном высилась горка бутербродов с маслом, на другом разложены небольшие пирожки. Поставив поднос на столик перед качалкой, служанка удалилась обратно в сумрак таинственных глубин древнего дома.
– Томас, – надтреснутым голосом сказала старая дама, – будь любезен, налей. Мне два кусочка, сливок не надо.
Он неуклюже встал с набитого конским волосом стула и впервые в жизни принялся неловко разливать чай. Ему казалось, что следует проделать это грациозно, с изяществом и этаким шармом галантности, – но чего нет, того нет. Он пришел из иного мира и не имеет ничего общего ни с этим домом, ни со старой дамой.
Его сюда вызвали, и притом весьма категорично, коротенькой запиской на похрустывающем листке, от которого исходил слабый аромат лаванды. Почерк оказался куда более уверенным, чем можно было предполагать, – каждая буква полна изящества и достоинства, привитых старой школой каллиграфии.
«Жду тебя, – значилось в записке, – 17-го после полудня. Необходимо кое-что обсудить».
В ответ на этот долетевший с расстояния в семьсот миль призыв прошлого Томас погнал свой громыхающий, потрепанный и облупившийся фургончик через полыхающие осенним пожаром красок холмы Старой Англии.
Ветер цеплялся за одежду и подталкивал в спину, крылья ветряка крутились вихрем, а внизу, над рекой, виднелся маленький темный силуэт парящего ястреба. «И снова осень, – подумалось Томасу, – как и тогда. И снова уменьшенные перспективой деревья в речной долине. Только это иная река и другие деревья».
На самом гребне не выросло ни единого деревца – если, конечно, не считать небольших садиков вокруг прежних усадеб. Самих усадеб уже нет: дома или сгорели, или рухнули под напором ветра и прошедших лет. Наверно, давным-давно здесь шумел лес, но если он и был, то больше века назад пал под ударами топора, чтобы уступить место пашне. Поля сохранились, однако уже десятки лет не знают плуга.
Стоя у края гребня, Томас глядел назад, на пройденный за день путь. Он прошагал многие мили, чтобы исследовать гребень, хотя и не понимал зачем; все это время его будто гнала какая-то нужда, до нынешнего момента даже не осознаваемая.
Его предки жили на этой земле, измеряли шагами каждый ее фут, находили здесь стол и кров, завещали ее своим потомкам и знали так, как не дано познать за несколько коротких дней. Знали – и все-таки покинули, гонимые некой неведомой напастью. Вот это как раз и странно. Что-то здесь явно не так. Сведения на сей счет, достигшие ушей Томаса, чрезмерного доверия не внушали. Да нечего тут опасаться, наоборот, этот край располагает к себе. Он привлекает и близостью к небесам, чистотой и свежестью ветра, и ощущением родства с землей, с камнями, с воздухом, с грозой… Да, пожалуй, с самим небом.
Здесь остались следы его предков – последних ходивших по этой земле до него. Многие миллионы лет по гребню бродили неведомые, а то и невообразимые твари. Этот край не менялся чуть ли не с времен Сотворения мира; он стоял как часовой – оплот постоянства среди вечно меняющейся земли. Его не вздыбили перипетии горообразования, не утюжили ледники, не заливали моря – многие миллионы лет стоял он сам по себе, не меняясь ни на йоту, и лишь неизбежное выветривание едва уловимо коснулось его облика мягкой кистью.
Томас сидел в появившейся из прошлого комнате, а напротив покачивалась в скрипучем кресле старая дама. Даже прихлебывая чай и деликатно покусывая миниатюрный бутерброд с маслом, она не останавливала свое покачивание ни на миг.
– Томас, – старческим надтреснутым голосом сказала старушка, – для тебя есть работа. Ты обязан ее сделать, только тебе это по плечу. Результат чрезвычайно важен для меня.
Подумать только, чрезвычайно важен – и не для кого-нибудь, а именно для нее! И притом совершенно все равно, будет ли этот результат важен или не важен хотя бы для еще одного человека. Ей важно, а на остальное плевать.
Решительный настрой старой дамы в качалке оказался настолько забавным, что затмил старомодную неуместность этой комнаты, этого дома и этой женщины.
– Да, тетушка? Какая работа? Если я с ней справлюсь…
– Справишься, – отрубила она. – Нечего разыгрывать умника. Она вполне по силам тебе. Я хочу, чтобы ты написал историю нашей семьи, точнее, нашей ветви генеалогического древа Паркеров. Паркеров в мире много, но меня интересуют лишь прямые предки. На побочные линии внимания не обращай.
– Н-но, тетушка, – запинаясь от удивления, возразил Томас, – на это могут уйти годы.
– Твои занятия будут оплачены. Раз уж ты пишешь книги на другие темы – почему бы не написать историю семьи? Только-только вышла в свет книга по палеонтологии, над которой ты корпел не меньше трех лет. А до того были труды по археологии – о доисторических египтянах, о караванных путях Древнего мира. Ты писал даже о древнем фольклоре и суевериях, и, если хочешь знать, более глупой книжонки я в жизни не читывала. Ты с оттенком пренебрежения называешь свои труды научно-популярными, но тратишь на них уйму времени и сил, беседуешь с множеством людей, роешься в пыльных архивах. Мог бы постараться и ради меня.
– Но такую книгу никто не издаст, это никому не интересно.
– Мне интересно, – резко проскрипела она. – К тому же речь об издании и не идет. Мне просто хочется знать, Томас, откуда мы вышли, что мы за люди, – словом, кто мы такие. Твою работу я оплачу, я настаиваю на этом условии. Я тебе заплачу… – И она назвала сумму, от которой Томас едва не охнул. Такие деньги ему и не снились. – И плюс накладные расходы. Ты обязан тщательно записывать все свои затраты.
– Но, тетушка, это можно сделать куда дешевле, – вкрадчиво возразил он. Ясное дело, старушка выжила из ума и перечить не стоит. – Например, нанять специалистов по генеалогии. Выяснение семейных историй – их хлеб.
– Я нанимала, – фыркнула дама, – и предоставлю результаты в твое распоряжение. Это облегчит задачу.
– Но раз ты уже…
– Их изыскания внушают мне подозрения. Там не все чисто, то есть мне так кажется. Они очень стараются угодить, отрабатывая свой гонорар, и польстить заказчику. Стремятся подсластить пилюлю, Томас. Взять хотя бы поместье в Шропшире, о котором они толкуют, – что-то я сомневаюсь в его существовании, очень уж это слащавое начало. Я хочу знать, имелось ли таковое на самом деле. Далее. В Лондоне жил купец – говорят, торговал скобяными изделиями. Мне этого мало, хочу знать о нем больше. Даже сведения, собранные здесь, в Новой Англии, кажутся не очень ясными. И еще одно, Томас: не упомянут ни один конокрад, ни один висельник. Если таковые имелись, я хочу знать о них.
– Но зачем, тетушка? К чему столько хлопот? Если эта книга и будет написана, ее никогда не издадут. О ней будем знать лишь ты да я. Я отдам тебе рукопись, и этим все закончится.
– Томас, – сказала она, – я старая слабоумная маразматичка, и в запасе у меня лишь несколько лет слабоумия и маразма. Не заставляй меня прибегать к мольбам.
– Меня не надо умолять. Мои руки, моя голова и моя пишущая машинка работают на того, кто платит. Просто мне непонятно, к чему это.
– Тебе незачем понимать. Я своевольничала всю жизнь – уж позволь мне и напоследок чудить по-своему.
И наконец дело доведено до конца. Долгая череда Паркеров привела Томаса на этот высокий, продуваемый всеми ветрами хребет с громыхающим ветряком и рощицами вокруг заброшенных усадеб, с давным-давно не паханными полями и чистым родничком, рядом с которым так уютно приткнулся фургончик.
Остановившись у скал, Томас поглядел вниз, на каменную осыпь склона, кое-где перемежавшуюся небольшими рощицами белоствольных берез. Некоторые валуны на осыпи были размером с добрый амбар.
Странное дело – если не считать садов на месте жилья, никакие деревья, кроме берез, здесь не растут; да и осыпь – единственная на весь гребень. Если бы ледники заходили сюда, появление валунов можно было бы списать на их счет, но дело в том, что в Ледниковый период прошедшие весь Средний Запад грозные ледовые поля остановили свое продвижение севернее здешних мест. По каким-то неведомым доселе причинам льды щадили этот край, на много миль окрест сделавшийся оазисом покоя; они огибали его с двух сторон и снова смыкались на юге.
«Должно быть, – решил Томас, – раньше там был выход скальной породы, ныне превращенной выветриванием в каменную осыпь».
И он стал спускаться по склону к поросшей березами осыпи – просто так, без всякой цели.
Вблизи валуны выглядели ничуть не менее внушительно, чем с вершины. Среди нескольких крупных камней было разбросано множество мелких осколков, видно отколовшихся под действием морозов и вешних вод, не без помощи жарких лучей солнца.
«Грандиозная площадка для игр, – улыбнулся Томас, пробираясь среди валунов, перескакивая через трещины и осторожно преодолевая промежутки между ними. – Детская фантазия сразу же нарисует здесь замки, крепости, горы…»
Веками среди камней накапливались принесенная ветром пыль и опавшая листва, образуя почву, в которой пустили корни многочисленные растения, в том числе и стоявшие в цвету астры и золотарник.
Посреди осыпи виднелось подобие пещеры: два больших валуна смыкались своими верхушками в восьми футах от земли, образуя нечто вроде наклонных сводов тоннеля футов двенадцати длиной и шести шириной. Посреди тоннеля высилась груда камешков. Должно быть, какой-то малыш много лет назад собрал и спрятал их здесь как воображаемое сокровище.
Подойдя туда, Томас наклонился и зачерпнул горсть камешков, но, коснувшись их, понял, что камни-то не простые. На ощупь они казались скользкими, будто отполированными, и чуточку маслянистыми.
С год или чуть более назад в каком-то музее на Западе – кажется, в Колорадо, а может, и нет – ему впервые довелось увидеть и подержать в руках такие камешки.
– Гастролиты, – пояснил бородатый хранитель, – зобные камни. Мы полагаем, что они содержались в желудках травоядных динозавров, но не исключено, что и всех динозавров вообще. Точно не известно.
– Вроде тех, что находят в зобу у кур?
– Вот именно. Куры склевывают мелкие камешки, песок и кусочки ракушек, чтобы те помогли им в пищеварении, – ведь куры глотают корм, не разжевывая. Камушки в зобу берут на себя роль зубов. Есть вероятность, надо сказать – весьма высокая, что динозавры поступали подобным же образом, проглатывая камни. Эти камни они носили в себе, тем самым шлифуя их, всю жизнь и после смерти…