К этому-то флигелю и подъехали сотрудники газеты «Шершень ля фам». Выпрыгнув из экипажа, Александра устремилась к крыльцу и, взбежав по ступеням, энергично принялась крутить ручку звонка. Велев извозчику дожидаться, Гурко двинулся за племянницей. Он как раз успел взойти на крыльцо, когда дверь распахнулась, и на пороге показался худощавый мужчина с зачесанными назад пшеничными прядями. Он окинул тяжелым взглядом приплясывающую от нетерпения девушку, потрогал рыжеватые усы и нелюбезно осведомился:
– Вам кого, сударыня?
Выглянув из-за спины журналистки, главный редактор с воодушевлением проговорил:
– Михаил Александрович, дорогой вы мой, мы к вам.
Обладатель пшеничных усов недоверчиво дернул плечом и не двинулся с места. Врубель был известен как художник, творчество которого решительно никто не понимает. Когда к юбилею Лермонтова решено было издать подарочный двухтомник поэта с иллюстрациями «лучших художественных сил», только Врубель благодаря протекции Мамонтова был единственным художником, неизвестным публике. Впрочем, именно его работы вызвали шумиху в прессе – критики отмечали их «грубость, уродливость, карикатурность и нелепость». Именно тогда Михаилу Врубелю и представился случай в первый раз реализовать тему «Демона», который завладел им еще в Киеве и не отпускал до сих пор.
Александра рассматривала одиозного художника. Высок, худощав, с бледным надменным лицом и светлыми водянистыми глазами, которые смотрят на нее так, точно она – пустое место. Собирая материал для задуманной статьи о Савве Мамонтове, фельетонистка услышала историю о первом визите Врубеля в Абрамцево, куда его пристроили гувернером хозяйских сыновей. Будто бы, желая поразить гостя, радушный Савва Иванович провел художника в свой кабинет и распахнул полог, закрывавший от посторонних глаз главную гордость мамонтовского кабинета – скульптуру Христа в человеческий рост работы Антокольского – очень дорогую для хозяина вещь. Врубель взглянул и брезгливо произнес:
– Это не искусство!
И Репина припечатал, прямо в глаза заявив Илье Ефимовичу, что тот не умеет рисовать. Одним словом, не характер, а уксус. Пока Александра рассматривала строптивца, тот нелюбезно проговорил:
– А, это вы, господин главный редактор!
В голосе Врубеля послышались ироничные нотки, и он насмешливо осведомился:
– Как продвигается охота за сенсациями?
– Может быть, пустите к себе? – пригибаясь под тяжестью фотографического оборудования, взмолился издатель «Шершня».
– Может, и пущу, – хмуро проговорил хозяин флигеля. И, окинув взглядом Александру, заинтересованно уточнил: – Кто это с вами? Актриса?
Говорили, что Врубель окружает себя людьми странными. Снобами, кутилами, цирковыми артистами, итальянцами, бедняками и алкоголиками. И что его переезд из Киева в Москву связан с увлечением цирковым искусством – в особенности одной цирковой наездницей.
– В некотором роде… – туманно ответствовал Гурко, вталкивая Александру в прихожую и вваливаясь сам.
– Только ненадолго, работы много, – предупредил художник, запирая на замок входную дверь и следуя за гостями. – Проходите в гостиную, но не пугайтесь – мы занавес для Частной оперы расписываем, – усмехнулся он.
Александра свернула в распахнутые двери, которыми заканчивался коридор, и очутилась в просторной комнате, которую почти целиком занимала натянутая на грубо сколоченную раму плотная пестрая ткань. Фельетонистка остановилась и замерла в дверях, с трудом переводя дыхание от охватившего ее восторга. На огромном полотне разворачивалась сцена из античной жизни: под сенью статуи Венеры поэт, по-видимому, Данте, расположился с арфой в окружении слушателей в костюмах эпохи позднего Возрождения. Над завороженными слушателями синим покрывалом нависло низкое итальянское небо, а вдали белели верхушки очертаний Неаполитанского залива. Александра с трудом оторвалась от созерцания грандиозного полотна и обернулась на голоса. В гостиную входили трое – Врубеля она уже знала, двух других господ пока еще нет.
– Кого я вижу! Дон Педро! – заулыбался взлохмаченный румяный брюнет. Он выглядел так, словно его только что разбудили – волосы в беспорядке, борода и усы всклокочены, между брюками и жилетом надувается парусом рубашка.
– Приветствую вас, Константин Алексеевич! – оживился редактор, пожимая протянутую, в перстнях, руку. – Мое почтение, Валентин Александрович. – Оставив в покое руку лохматого, Гурко шагнул навстречу угрюмому шатену.
Тот скупо кивнул и тоже ответил на редакторское рукопожатие. От полноты чувств фельетонистка сделала книксен. Именно такими она и представляла себе художников Серова и Коровина – совершенно непохожих друг на друга друзей, которых, как утверждали злые языки, Савва Мамонтов, подчеркивая их неразлучность и чтобы не тратить понапрасну лишних слов, называл Серовин. Валентин Серов слыл немногословным, неторопливым и основательным педантом, и кто-то однажды даже пошутил, что в компании Серов настолько тихий и незаметный, что на него можно сесть. Коровин же был весельчак, баловень, человек-праздник. Порывист, несерьезен, слишком «богемист».
Абрамцевский дом Мамонтовых представлялся Александре, по рассказам побывавших там счастливцев, эдаким Эдемом, где в атмосфере нескончаемого праздника и всеобщей любви добрые эльфы днем и ночью поют, пляшут, рисуют картины, вышивают гладью и расписывают керамику. Коровин появился в этом творческом раю значительно позже Серова. Только тогда, когда уже учился в Академии художеств, и подружился со вхожим в Абрамцево художником Поленовым.
Валентин же Серов считал Абрамцево своим домом, ибо подолгу живал в усадьбе еще ребенком и любил Мамонтовых даже больше, чем настоящих родителей. Он откликался на непонятно как прилипшее к нему имя Антон, со всеми держался с достоинством и без позерства, ибо уже в позднем младенчестве исколесил пол-Европы, был ко всему привычен и ничему не удивлялся. В четыре года в Швейцарии будущий портретист катался на ньюфаундленде Рихарда Вагнера. В девять лет Тургенев спасал его от дурного влияния парижских проституток. А в десятилетнем возрасте Серов учился рисованию у Ильи Репина – старого друга его отца, известного композитора. И поэтому не было ничего удивительного, что в утонченной эстетской атмосфере мамонтовского дома Антон-Валентин был как рыба в воде.
Приятель его Коровин был сыном обнищавшего купца и вырос в деревне. Спорам об искусстве и мучительным творческим поискам художник предпочитал удовольствия простые и бесхитростные – охоту и рыбалку. И, вопреки аскету Серову, довольствовавшемуся малым, любил роскошь, красивые жесты и шикарные вещи, заказывал ювелирам кольца и перстни, для которых рисовал эскизы, и с удовольствием носил их сам или раздаривал знакомым.
– Эко у вас кучеряво! – воскликнул редактор Гурко, скидывая с плеча кофр и обводя рукой живописное полотно. – Хороша античность. Статуя удалась – загляденье! И сказитель хоть куда.
И издатель «Шершня ля фам» обернулся к Серову. Художник смотрел на пришедших сосредоточенно и мрачно, предоставив Коровину развлекать гостей. Врубель тоже не замечал присутствующих, сразу же пройдя в глубь комнаты и приступив к работе.
– И хотелось бы приписать себе чужие лавры, да совесть не позволяет, – хохотнул кудлатый Коровин, охотно включаясь в беседу. – Это детище целиком и полностью принадлежит Михаилу Александровичу. Мы с Антоном у него на подхвате, как простые подмастерья.
– Позвольте запечатлеть красоту на память.
Гость принялся расчехлять фотографическую камеру, но Врубель вдруг оторвался от работы и категорично произнес:
– Э, нет, не нужно. Не люблю я аппараты. Лучше карандаша ничего нет.
– И что же, Михаил Александрович, вы не разрешите мне сделать коллективный снимок? Увековечить всех нас, так сказать, на долгую добрую память?
– Не надо снимков. Лучше я сам нарисую, – скупо обронил художник, снова принимаясь за дело.
Смягчая возникшую неловкость, Коровин посмотрел на Сашу маслянистым взглядом дамского угодника и потянулся к ручке, мурлыча:
– Дон Педро, представь же нас своей очаровательной спутнице…
– Отчего же не представить? – застегивая не понадобившийся кофр, буркнул редактор. – Саша Ромейко, прошу любить и жаловать.
– Быть не может! Чтобы такая очаровательная девица писала такие пакости! Прямо даже не верится.
– И напрасно, – усмехнулся Петр Петрович. – Теперь вот хочет писать фельетон про театр Саввы Ивановича. Вы как, друзья мои, не против?
– Да на здоровье, – широко улыбнулся Коровин. – Пусть пишет о чем хочет, талантливое перо нужно поощрять. Присаживайтесь, барышня.
Он сделал движение в сторону кресел, но Александра продолжала стоять, в изумлении рассматривая работу Врубеля. Теперь уже ее потряс не занавес, а стоящий в стороне холст с начатой картиной – полуобнаженная, крылатая, молодая, уныло-задумчивая фигура сидит, обняв колена, на фоне закатного неба.
– Вот она, демоническая сила искусства. – Коровин многозначительно подмигнул газетчику.
Тот подскочил к племяннице и одобрительно зацокал языком:
– А ведь хорошо! Хотя и пугающе… Что скажешь, Шурочка?
Александра вздрогнула и сердито обернулась к Серову как к единственному человеку в этой комнате, с которым можно говорить серьезно.
– Это расточительство! – хмуро сообщила она.
– Что именно? – не понял художник.
– Да то, как Савва Иванович разбрасывается талантом Врубеля. Взгляните на это полотно! Вот где искусство! Искусство на века! А Михаил Александрович расписывает занавес! Занавес! Который истлеет лет через десять! И лепит печные изразцы для абрамцевской гончарной мастерской! И это художник, от взгляда на картины которого холодеют руки и стынет в жилах кровь!
Девушка описала рукой полукруг и остановила указательный палец на полотне с сидящим демоном.
– А чем нехороши печные изразцы? – Серов в недоумении пожал плечами.
– Да тем, что разобьются! А работы Врубеля должны сохраниться для потомков! Савва Иванович, конечно, меценат, но только какой-то уж очень специфический. Приглашает к себе гения, чтобы тот расписывал плафоны.
– Не только плафоны. Еще и балалайки.
– Вот! И балалайки! Вы сами слышите себя – врубелевские балалайки! А еще – я узнавала – есть изразцовая лежанка – Врубель создал ее в Абрамцеве для прихотей обитателей этого вашего местечкового Эдема. Да, роскошная лавка работы Врубеля теперь у вас есть, но ведь картины-то не написаны! Вместо всей этой чепухи не лучше бы было заказывать Михаилу Александровичу как можно больше живописных полотен?
– Вот вы бранитесь, а напрасно, – добродушно хохотнул Коровин. – Миша и сам не слишком-то трепетно относится к своим картинам.
– Не нам с вами об этом судить.
Откинувшись в кресле, Коровин весело взглянул на собеседницу и начал:
– Извольте, я вам поведаю трагическую и даже зловещую историю с «Молением о чаше». Васнецов и Прахов как-то утром заглянули к еще спящему Мише и были поражены. На натянутом на подрамник полотне зеленел Гефсиманский сад, залитый прозрачным, мягким лунным светом, и в глубине сада изнемогал молящийся Иисус. Друзья разбудили объятого сном Мишу, полные неописуемого восторга. А Миша, протирая глаза, недоуменно их слушал, слушал, как они умоляли не трогать, не прикасаться к чудной картине, просили дать им слово в этом. И Миша, беспечный, слово дал. Чего же проще? Васнецов и Прахов бросились к богачу Ивану Терещенко, убедили, умолили ехать с ними и тотчас купить картину. Терещенко приехал, восхитился, заплатил, да не забрал полотна с собой. Врубель же вечером попал в цирк, пришел в восторг от номера наездницы и ночью поверх «Моления о чаше» написал свою циркачку.
– Сколько можно вспоминать! – недовольно проговорил Врубель, не отрываясь от работы. – Я уже повинился в этом своем проступке.
– И после этого ты снова испортил картину, на этот раз «Богородицу»!
– Может, и не было никакой «Богородицы», – с сомнением в голосе протянул художник. – Ее видел только Васнецов.
– Ну да, и пока Васнецов бегал звать Прахова, ты, Мишенька, снова написал поверх святого образа свою Дульсинею – все ту же наездницу Анну Гаппе на неизменном рыжем коне. И, между прочим, именно Савва Иванович, давая Мише заказы, помог поправить крайне шаткое материальное положение.
– Подрядил расписывать балалайки и абрамцевские лавочки? – скривилась журналистка.
Однако Коровина трудно было сбить с толку.
– Не только. Заказал декорации для домашнего спектакля и хорошо за это заплатил. Ах, какие получились декорации к «Саулу»! Савва Иванович предоставил полную свободу творчества – занимайся всем, к чему лежит сердце и тянется рука художника. Так что, как ни крути, а выходит, что Мамонтов благотворитель.
– Знаете, что я вам скажу? Как-то так получается, что на огонек в дом Мамонтова слетаются самые превосходные, самые прекрасные пчелы нашего времени. И Савва Иванович великодушно позволяет этим пчелам оставлять их бесценный мед в своих ульях, сам же этим медом и питаясь. Где декорации к «Саулу»?
– Как где? – растерялся Коровин. – Где им и подобает быть.
– Вы не ответили.
– После спектакля их сняли, свернули и выбросили. Зачем еще они нужны?
– Вот! Значит, декорации погибли. И после этого ваш Мамонтов – меценат?
– Это кто здесь выставляет меня подлецом и эксплуататором? – раздался глуховатый, с покашливанием, голос.
Александра обернулась и увидела стоящего в дверях приземистого господина средних лет в парижском костюме и лаковых штиблетах. Соблюдая необыкновенное достоинство, господин неторопливо приблизился к ней и замер, склонив набок идеально круглую лысоватую голову и не спуская с ее лица мерцающих совиных глаз.
– Я не произносила слова «подлец», – выдержав тяжелый насмешливый взгляд, твердо проговорила фельетонистка. – Я просто обрисовала ситуацию такой, какой она мне представляется. Имеет право человек высказывать свое мнение?
– Самой собой, человек на все имеет право. И позвольте полюбопытствовать, каково же мнение человека касательно творчества Михаила Александровича?
– Врубель – гений. Художник будущего. Декорации, балалайки, майолика – все это дела проходящие. Вот если бы нашелся воистину заботливый меценат, который предложил бы Врубелю не кусок хлеба и полную свободу, а собор и труд до изнеможения! Микельанджело, расписывая Сикстинскую капеллу, спал в сапогах, а закончив работу, снял сапоги вместе с кожей. Врубель ведь такой же. Разве нет?
– Любопытная точка зрения. И кто же вы, о грозная дева?
– Александра Николаевна Ромейко, пишу фельетоны для развлекательной газеты «Шершень ля фам».
– Как же, знаком с вашим творчеством. А я, как вы, должно быть, догадались, тот самый подлый владелец ульев и пожиратель чужих медов.
Смело глядя ему в глаза, девушка протянула руку для рукопожатия, и, пожимая ее широкую мягкую ладонь, Мамонтов сказал:
– А ну-ка, дайте на вас посмотреть.
Отступив назад и отпустив девичью руку, хозяин дома склонил голову к другому плечу и улыбнулся:
– А вы ничего! Прогрессивная барышня! Вполне в духе времени. Должно быть, думаете и меня ужалить своим «Шершнем»?
– Это уж как получится, а написать о вас я действительно планирую. Ибо пишу с не совсем обычной точки зрения о неординарных событиях и интересных людях. Вы кажетесь мне именно таким человеком, а созданная вами частная опера освещает ярким светом жизнь Москвы.
В беседу вклинился главный редактор, вприпрыжку подскочив к хозяину дома:
– Позвольте отрекомендоваться – Гурко Петр Петрович. Творец, так сказать, и создатель и «Шершня ля фам», и фельетонистки Саши Ромейко.
– Ну, с «Шершнем» вашим «ля фам» – оно понятно. А что же такое Саша Ромейко была до вашего в ней участия? Неужели совсем ни на что не годилась?
– О, Саша всегда была незаурядной личностью, я только огранил бриллиант. Умна, начитанна, а как поет! Не хуже матери! Я ведь женат на Сашиной тетке и, каюсь, в первый момент был увлечен не нынешней своей супругой, а ее старшей сестрой – Сашиной матушкой. Вы, Савва Иванович, не можете ее не знать – неподражаемое сопрано Аделаиды Цибульской многих когда-то сводило с ума.
– Вы дочь Цибульской? – вскинул брови Мамонтов, стремительно обернувшись к гостье. – Вот неожиданно. Сейчас время обеда, и я, собственно, пришел всех пригласить к столу. Петр Петрович, берите ваш «бриллиант» и милости прошу присоединиться к трапезе. У нас по-простому, обитаем без хозяйки, Елизавета Григорьевна в Абрамцеве.
Из флигеля на хозяйскую половину вели коридор и лестница, и, пока шли, Мамонтов дружелюбно беседовал с редактором Гурко. Вернее, говорил издатель газеты, хозяин лишь вежливо улыбался и кивал головой. Продолжая начатую тему, Гурко вовсю расхваливал свою протеже.
– Саша у нас ну очень интересуется женским вопросом, – говорил он. – Обучалась в Дрездене на литератора, но оставила учебу ради журналистики. Вы не поверите, откуда я только что ее вызволил!
– И откуда же?
– Из Преображенского долгауза! Подумайте только! Прикинулась сумасшедшей, чтобы написать статью о содержании женщин в психиатрической лечебнице! Шурочка разыграла, что потеряла память и не помнит, кто она и откуда. И ведь ей поверили! Молодой врач настолько проникся к ней сочувствием, что вызвал меня, чтобы я сделал фото бедняжки и опубликовал портрет в «Шершне» с целью найти ее родных! И вот я приехал, а там – Саша! Так что она многогранна, моя удивительная племянница. И актерский талант, и несомненный дар фельетонистки, и чудное колоратурное сопрано!
– Вот сопрано – особенно интересно, – оживился Мамонтов. – Хотелось бы послушать.
Он обернулся к гостье и дружески спросил:
– Александра Николаевна, не откажете в любезности спеть?
– Отчего же? Охотно спою.
– Сумеете арию Одабеллы из «Атиллы» Верди?
– Не думаю, что помню ее наизусть, нет, не рискну без подготовки. Лучше «Соловья» Алябьева.
– Как скажете, пусть будет «Соловей».
В просторной столовой хлопотали слуги, расставляя на столе припасы, извлекаемые из корзин под руководством крохотного человечка. Саша во все глаза смотрела на карлика, и, заметив это, Мамонтов усмехнулся:
– Я вижу, мой ординарец Фотинька произвел впечатление. Он у нас известный дамский любимец.
Карлик нимало не смутился, самодовольно усмехнувшись и кинув на девушку игривый взгляд.
– А вы и впрямь мните себя монархом. Даже карлика завели, – дерзко усмехнулась фельетонистка.
– Да ну, бросьте, какой там монарх, – отмахнулся Мамонтов. И, откидывая крышку и усаживаясь за инструмент, требовательно проговорил: – Александра Николаевна, пока накрывают на стол, прошу к роялю.
Саша приняла из рук хозяина нотную партитуру, и, глядя, как Мамонтов перебирает стопку нот в поисках еще одного экземпляра, приготовилась петь. Хозяин сел за инструмент и ударил по клавишам. Полились звуки знаменитого романса, и девушка вступила. Голос ее был высок и чист, пела Саша легко и радостно. Закончив, слегка склонила голову, и с последними аккордами рояля раздались аплодисменты. Хлопали Фотинька и Коровин. Коровин даже выкрикивал:
– Браво!
Карлик пожирал ее глазами. Серов думал о чем-то своем, а Врубель так вообще во время исполнения романса поднялся и вышел из комнаты.
– Ну что же, превосходно! – заключил Савва Иванович. – Не думали посвятить себя большой сцене? Я принял бы вас в свой театр.
– Благодарю, не имею желания.
– Ну что ж, вольному – воля. Тогда прошу к столу.
Вернулся Врубель, принес небольшой, размером с книгу, картон. Уселся за стол, разложился и, исполняя обещанное, начал рисовать. Сперва отмерил размер, и, держа карандаш как-то боком, в разных местах картона наносил твердые черты, соединяя, и таким образом вырисовывалась общая картина.
За столом царила непринужденная атмосфера, проголодавшиеся художники налегали на пироги с вязигой от Тестова, запивая выпечку мадерой. Врубель ел мало, продолжая чиркать карандашом и то и дело подливая себе вино. Когда он в очередной раз потянулся к стоящей рядом с хозяином бутылкой, Мамонтов вдруг сурово нахмурил брови:
– Э, нет, любезный, это вино не для вас. Оно слишком дорогое. С вас, Мишенька, довольно будет чего попроще.
Александра вспыхнула, обидевшись за художника, а Врубель даже глазом не повел. Так же невозмутимо налил вина «попроще» и с видимым удовольствием выпил. Девушка осушила свой бокал и сердито спросила:
– Скажите, Савва Иванович, вы ведь не случайно оперу оформили на Кроткова. Признайтесь, что боитесь, как бы акционеры вашей концессии не подумали, будто бы вы их денежки тратите на свою любимую забаву. Ведь так?
– Да ну, Александра Николаевна, не придумывайте. Я просто проявляю осторожность.
– Какая уж тут осторожность! Да ведь опера Кроткова разорилась! И, потерпев фиаско, вы новый свой проект оформили на госпожу Винтер. Которая, как известно, является родной сестрой вашей любовницы певицы Любатович. А теперь подумайте – разумно ли класть все яйца в одну корзину? Если, не приведи господь, случится тяжелая година, вы, господин Мамонтов, сильно рискуете лишиться и любовницы, и театра.
– Вы маленькая злючка. Злословьте сколько хотите. И пожалуйста, не думайте, что я поддамся на ваши провокации.
– А знаете, отчего я не хочу идти на сцену? – злобно прищурилась Александра, подаваясь к Мамонтову.
Размякнув от выпитого и съеденного, тот полулежал, откинувшись на спинку дивана и подперев голову рукой.
– Отчего же? – благодушно жмурясь, осведомился он.
– Не хочу быть вещью, как моя мать. Ее ведь папа купил. Ну как же! Известная певица, недурна собой. А пусть-ка эта райская птица живет у меня в клетке. Папа приобрел красивую игрушку и стал владеть. А когда наскучила, стал играть в другие игрушки. А мама от тоски и невозможности ничего изменить взяла да и покончила собой. Это уже после ее смерти папа лошадьми увлекся, а так все больше по операм ходил. И вы такой же, как мой отец. Только вы пошли еще дальше. Вы для своей Любатович аж целый оперный театр прикупили! Жены вам не жалко? Должно быть, она там, в Абрамцеве, пока вы с Татьяной Спиридоновной в Москве «Русалку» ставите, на врубелевской скамеечке в Абрамцеве горючими слезами плачет. Она-то к Богу пришла. Ей Нестеров «Видения отрока Варфоломея» посвящает, а вам, Савва Иванович, Антокольский статую Сатаны изваял. И Врубель вон у вас в доме «Демона» пишет. Не страшно? Ада не боитесь? Вот задумаете ставить «Мефистофеля», и подвернется вам на главную роль ну самый настоящий черт! Выпьет вашу душу досуха и спляшет на костях.
– Александра! – сделав страшные глаза, одернул девушку редактор Гурко.
– Змея! Ехидна! А с виду и не подумаешь. Вот вам и алябьевский «Соловей», – крякнул Коровин.
– Слушайте, вы, Константин Алексеевич! – набросилась на Коровина Саша. – Вот вы такой довольный и вальяжный! Думаете – Мамонтов вас пригрел, и вы бога за бороду ухватили? А вы не боитесь, что женитесь неудачно и всю свою жизнь будете мучиться? Или что ребенок у вас родится убогий?
– Что вы такое говорите? – опешил Коровин. – Отчего вдруг убогий?
– По-разному бывает.
Коровин обиженно насупился, Серов лишь покачал головой, а Врубель, положив картон на стол, сосредоточенно прорабатывал зарисовку. Пространная тирада гостьи Мамонтова все-таки задела, и он сердито проговорил:
– Вы, любезная, за свой ядовитый язык когда-нибудь поплатитесь. Вот поедете в неведомую даль писать очередной свой фельетон, и возьмут вас в плен неугодные вам туземцы. Вы начнете говорить им правду, чем прогневаете вождя, и вами отобедают.
– Напрасно беспокоитесь, господин Мамонтов, я сумею за себя постоять. Вы, Савва Иванович, лучше со своей женой разберитесь.
– Мои отношения с женой – это исключительно мое дело, – сухо проговорил меценат, усаживаясь прямо и выравнивая спину. – Но бестактность вашу, Александра Николаевна, я прощаю, ибо знавал вашу матушку, певицу и в самом деле уникальную. К тому же вы слишком молоды, чтобы объективно судить о моногамии. Девушка вы образованная, в Дрездене обучались и потому не можете не знать, что существуют культуры, придерживающиеся полигамных отношений.