– Тебе не холодно? Там есть пледы… Я подумал, вдруг ты замерзнешь, сидя. И еще тут есть кое‐что нам перекусить, пикник устроим. Ты как, есть хочешь?
– Всегда.
– Вот и отлично. Ну, ничего такого особенного, просто сэндвичи… – Появился бумажный, перевязанный бечевкой пакет, но все‐таки на фарфоровой тарелке. – И сыр с яблоками… – Все уже нарезанное, на небольшом блюде. – И кексик… с изюмом! И булочки… с глазурью! И немного вина. Хочешь?
Хрустальные бокалы ловили в себя осенний свет, который услужливо пробивался сквозь плотные облака и узенькие, тронутые желтизной листья плакучей ивы, к которой они подплывали. Ошеломленная Летти глаз не могла оторвать от этого пира. Из сладкого ей неделями доставался разве что джем.
Берти порылся еще. Сделал паузу, бросил взгляд на небо, а затем достал крошечную стеклянную вазочку с одной розочкой в ней, нежно-пренежно-розовой. Дернув плечом, он протянул ее Летти.
Вибрация в воздухе. Неужели она… рассмеется? Ему останется тогда только перевернуть плоскодонку и немедленно потонуть.
Летти, меж тем, пошевелиться опасалась из страха, что за всем этим стоит какая‐то придумка, розыгрыш, шутка за ее счет. Но затем приняла цветок и подчеркнуто бережно поставила вазочку к себе поближе, на край клетчатой скатерти, которую Берти расстелил между ними.
– Это… волшебно, – только и смогла она выдавить. У нее глаза защипало.
Так что Берти с облегчением перевел дух и принялся аккуратно направлять ялик под покров ивовых ветвей, образующий прохладную, словно бы решетчатую беседку. Оранжевый свет и лиловая тень ложились пятнами на его пылкое лицо, с надеждой к ней обращенное, и теперь она в точности знала, что никогда, ни для кого он такого раньше не делал.
Летти вглядывалась в него так пристально, так сосредоточенно, что почти что мука отразилась у нее на лице.
И потом это она чуть не опрокинула лодку, кинувшись к нему и обхватив его узкий торс так крепко, что еще чуть‐чуть, и сломает.
– Эй, потише! – засмеялся он, проглатывая вино, которое отчего‐то отдавало на вкус листвой, свежей влагой, деревом и рекой.
А она обнимала и не отпускала его, пока он не принялся кормить ее кусочками яблок и сыра. Осторожно приняв дольку в рот, она не выпустила из своих губ кончики его пальцев и принялась их покусывать. Сначала легонько, потом сильней, вжимая зубы в подушечки. Провела по ним языком.
Он издал низкий стон, и она разжала объятие. Повернулась так, чтобы уткнуться носом в его шею. В его тепло и пробившуюся с утра щетину; в его сливочный запах.
– Спасибо, – пробормотала Летти прямо в него.
– Что-что? – переспросил Берти, пытаясь чуть отстранить ее, чтобы расслышать, но она только зарылась поглубже.
Но когда дала себя отодвинуть, то едва могла поднять на него глаза.
– Не могу поверить, что ты сделал все это для меня.
Слов не хватало, и она силилась излучением передать ему, что за чувства ее охватили.
Берти обхватил ладонями личико Летти, сердечко, легко поместившееся в его длинные прохладные пальцы, и поцеловал ее.
Трепетание, которое, когда бы он ни коснулся ее, чувствовалось в груди, спустилось в живот, и тот наполнился огненной лавой. Чем‐то кипящим, вихрящимся, настойчивым. Его губы скользнули на ее шею, и у нее, сам по себе, вырвался вздох. Он улыбнулся, сердце его ударило в грудину, как молот, и всем телом он понял.
Глава 4
Январь 1948 года
– Ну, праааво же, Берти! – пропела на полувыдохе Амелия, его мать, выражая недовольство и разочарование, и воздела бокал с вином. Плавный взмах ее другого запястья уведомил Марту, что бокал следует наполнить.
В сложившихся обстоятельствах даже Гарольд на это не возразил. Отец Берти хранил молчание. Его взгляд уткнулся – или скорее впился – в вазу с оранжерейными георгинами, поставленную в центре обеденного стола и отражающую его полированным боком. Букет, на взгляд Берти, выглядел как приостановленный на полпути взрыв.
Сдержанная реакция отца на его заявление встревожила Берти. Гарольд покуда ни единого слова не произнес.
– Она миленькая, тут я с тобой не спорю. Но ведь это на всю жизнь, дорогой. – На словах Амелии уже была та глазурь, которую придает речам хмельное польское пойло.
– Я люблю ее, – сказал Берти так просто, как только мог, и глянул на Роуз, а та, сострадая ему, очень прямо, вся вытянувшись, сидела на обеденном стуле с высокой спинкой.
– Мама, Вайолет – одна из самых моих дорогих подруг, она человек умный, порядочный и трудолюбивый, – включилась Роуз в атаку, но Берти, переварив сказанное, слишком хорошо сознавал, что мать совсем не тех качеств ждет от своей невестки.
Когда Летти приезжала на выходные, и Берти, и Роуз набрасывались на нее, как голодные; дружба девушек столь же прочная опора их триединства, как и влюбленность. Но Амелия, не нарушая норм вежливости, ухитрялась почти игнорировать теперь нередкое уже пребывание Летти в Фарли-холле. Не так давно, когда она приехала на ужин в честь их общего с Берти дня рождения, Амелия едва заставила себя признать то, что поводов для празднования имелось два.
Впрочем, о чем говорить, если она и деток своих особым вниманием не баловала. Статная, с густыми каштановыми волосами, в которых не было ни единого седого волоска, она обладала способностью скользнуть в комнату и мановением тонкой руки собрать всех вокруг себя всех, заворожить звучанием голоса – ну, если бы ей этого захотелось. Но когда дело касалось Берти и Роуз, обременяла она себя редко.
Даже во времена школьных каникул Амелия почти не тратила времени на детей, зачастую пребывая в тягостном, мрачном настрое, что приводило Берти и Роуз в недоумение. Относилась она к ним так, как будто они помеха, мешают ей чем‐то заняться. Чем именно, Берти догадаться не мог: его мать вообще ничего не делала. Никогда и ничего. “Только подумать, до чего же бессмысленная жизнь”, – вырвалось однажды у Роуз, раненной равнодушием и даже враждебностью матери.
Когда они подросли, прохладительные напитки стали подавать раньше, во второй половине дня, с обедом. Треск льда. Затем примерно с час длилась демонстрация навязчивой, тяжкой привязанности – сладкое дыхание матери, когда она настаивала вдруг на том, чтобы перепричесать Роуз, и перепричесывала, плохо, или принималась через плечо Берти читать то, что читал он. Внезапный и приторный ее переизбыток. Берти пытался слиться с фоном, сидеть себе тихо и ни во что не вникать, только бы не привлечь к себе ее интереса. Потому что следом приходил черед препарирования их личностей, разрушительный анализ внешности и заслуг. Черед игл, воткнутых в плоть, размягченную, несмотря на все попытки сопротивляться, только что перед тем выказанной любовью.
Никакой жених, никакая невеста не заслужат одобрения их навеки разочарованной матери. Но Берти понимал также и то, что нет за ней никакой силы, кроме способности причинять боль. Так что он напрямую обратил свой взор к отцу.
– В кабинет, Берти.
– Отец, но, в самом деле, если тебе есть что сказать… – жарко вмешалась Роуз.
– Если ты обольщаешься, Роуз, что дело это семейное, замечу, что к тебе оно ни малейшего отношения не имеет.
Роуз, вспыхнув, испепелила отца взглядом. Амелия подчеркнуто закатила глаза.
Гарольд поднялся на ноги. Ростом с жену, на тринадцать лет ее старше, с грудиной, которую с возрастом выпятило вперед, выглядел он основательным, плотно сбитым. То немногое, что осталось у него от темной когда‐то шевелюры, сочеталось с еще густой, очень ухоженной бородкой.
Его кабинет. Святилище, где Гарольд проводил большую часть дня, читая бумаги, присланные из Палаты лордов, и отчеты по поместью. Панели темного дерева, казалось, вдавились внутрь в мучительной тишине, когда они уселись в два жестких кресла перед камином.
В кабинет Берти вызывали только для того, чтобы устроить выволочку. В шестнадцать лет он провел бесконечно долгую неделю в углу комнаты, переписывая страницы из Библии, пока Гарольд работал (или же от корки до корки читал “Таймс”). Берти и двое его школьных, столь же развитых и дерзких приятелей, перевозбудившись войной, пришли к выводу, что Ницше был прав и Бог, надо полагать, мертв. Они организовали акцию протеста против принудительного посещения церкви в школе, сопроводив свой протест эссе насчет “тирании навязанной религии”, помещенным в школьной газете. Отцу написали с просьбой явиться за сыном.
Гарольд, в обязательном порядке ходивший в церковь каждое воскресенье, известил Берти, что считает свою душу слишком высокой ценой за подростковый бунт. Амелия, которая не была в церкви с тех пор, как ее брата подстрелили в Первую мировую, издала короткий, как лай, смешок.
Густая смесь запахов пчелиного воска, трубочного табака и кожи, и нехватка то света, то воздуха – все это было неизменно, знакомо до дурноты. Берти с детства думал, что вот таков и есть мир мужчин. Власть гнездится в комнате на задах, в руке тяжесть стакана с виски. Хотелось, чтобы по комнате пронесся вихрь, сдул это все к чертовой матери.
– Полагаю, тебе кажется, что мир изменился.
Берти даже вздрогнул, так нежданно совпал с его мыслями отец.
– После войны ничто не осталось прежним. Но мы все равно движемся вперед, Берти. И ты не можешь не знать, чего от тебя ждут. Перед тобой долг.
Гарольд поправил стопку книг на приставном столике, выровнял корешки и откинулся на спинку стула. Кожа тоненько скрипнула, словно выражая поддержку. На каминной полке с томительной неспешностью пробили каретные часы. Берти почудилось, что в тишине, которая установилась за боем, слышно, как оседают потревоженные было пылинки.
Вскочив с места, он подошел к камину, вгляделся в циферблат, в его бесстрастное золотое лицо. Обернулся.
– Отец, все и впрямь по‐другому. Но не из‐за войны. Только из‐за нее – я просто не хочу быть ни с кем другим.
Глаза у Гарольда вспыхнули, и Берти понял, что отец рассчитывал на то, что разговор пройдет глаже. Надеялся, что новой битвы не будет, не учел, что Берти нарастил свежую корку решимости, которая сможет противостоять родительскому давлению и авторитету.
– Прости, па, но, боюсь, это бесповоротно. Я намерен просить ее выйти за меня замуж, – проговорил Берти, глядя на то, как, четко и напористо тикая, идет по кругу секундная стрелка.
– И где же вы будете жить? – низким рокочущим басом осведомился наконец Гарольд. – В тесном домике, со всей ее семьей?
– Это не исключено, – ответил Берти с вызывающей легкостью. По правде сказать, он пока еще не вникал в практические обстоятельства дела.
– Значит, ты готов отринуть и свое прошлое, и будущее? За что же тогда, черт возьми, мы воевали? Разве не за наше наследие? – Гарольд сделал широкий жест, как бы охватывающий сразу все родовые поместья Англии.
– За холмы. За сельскую глушь. За свободу! – Берти сам удивился тому, как вырвались у него эти слова, как всерьез они прозвучали. – И за людей… жителей всей этой зеленой и прекрасной земли, отец, которые просто… просто не такие люди, как мы.
– Что, провел несколько месяцев в армии и вернулся “человеком из народа”?
“Да”, – хотел подтвердить Берти. Именно это и дала ему армия: оконце, возможность всмотреться в жизнь самых разных людей. Всмотреться и осознать, что общего между ними больше, чем различий, и что разделяет их, по сути, как раз укоренившееся неравенство, которое на пользу только таким, как Гарольд. И как он сам.
– Наша страна состоит из прекрасных людей, отец, – ответил Берти, сохраняя свою способность – проявляя ее – устоять, не поддаться панике. Не сдрейфить. – И самая прекрасная из них – Лет… Вайолет. Я рядом с ней счастлив.
– Счастлив? – В паузе сквозило презрение. – Значит, будешь так же счастлив на грязных холмах Уэльса, не имея ничего за душой. Счастлив, что никогда больше не увидишь нас с матерью.
И тут комната накренилась на своей оси, тиканье часов в тишине сделалось громче, и Берти понял, что стоит за этой угрозой: ужас его отца при мысли о том, что он, отец, навеки останется один, что на него одного падет ответственность за жену, что комнаты совсем опустеют и станут при том душней, чем были, что некому будет передать дом.
Держись, держись, подумал про себя Берти. На самом деле, это еще не все.
Он подошел к отцу, так и сидевшему в кресле, присел перед ним на корточки, взял за руку. Гарольд ощетинился, но не отстранился.
– Отец! Конечно же, я этого не хочу. Я испытываю глубокое чувство долга перед тобой, перед матерью, перед Фарли-холлом. Позволь мне быть полезным. Но Вайолет должна быть рядом со мной.
Стараясь говорить сердечно, но убедительно, он пытался выразить свои чувства на языке отца, искал встретиться с ним взглядом, и встретился наконец.
– Я все равно это сделаю, отец. Прошу тебя, давай вместе пойдем в этот новый мир.
Берти встал, восстановив привычное расстояние между ними. Кровь гулко бежала по телу, хотя держался он непринужденно. В этом и был фокус: не подавать виду. Не терять жизнелюбия. Стоять, как скала.
– Вижу, война тебя так ничему и не научила.
Его как громом поразило, что отец не видит в нем перемен. По-прежнему считает незрелым школьником, не мужчиной.
– Я, когда вступил в армию, само собой разумеется, любил родную страну, – продолжал Гарольд. – Но уволился я из армии, готовый сделать все, все что угодно, только бы эту страну сохранить. Мы должны были победить, и мы победили, благодаря огромным жертвам и стра…
Страданиям. Берти понял, что “страдание” – это слово, которое Гарольд не в силах произнести.
Под Амьеном[7] его ранило в поясницу. Девять месяцев в госпитале под Харрогейтом. Вскоре после этого – похоже, что слишком вскоре, – Амелия вышла за него замуж.
Гарольд прочистил горло.
– Тогда было много толков – гнилых – о необходимости перемен. О том, что миру нужен новый порядок… Это пагубные убеждения, Берти, их нужно искоренять. – Он сжал кулаки. – Мы сражались за Британию – за то, чтобы она осталась такой, как есть. Я не могу допустить, чтобы своими действиями ты повредил нашей семье: опорочил наше имя, наш образ жизни. У тебя есть обязанности. Я надеялся, что война научит тебя этому. Очевидно, этого не произошло.
Тут Берти впервые почувствовал, как холодным камнем ложится на душу уверенность в том, что его, Берти, счастье в самом деле ранит отца.
Он перевел взгляд на массивный письменный стол, который доминировал в комнате. Там, рядом с авторучкой и пресс-папье, лежал осколок шрапнели. Берти, зачарованный им в детстве, не осмеливался коснуться его с тех самых пор, как однажды отец, застав его за разглядыванием этого кусочка металла, чуть не ударил его – застыл, дернулся, отвернулся. У Берти так и стояло перед глазами, как мучительно содрогалась от сдерживаемого гнева спина отца. Единственный раз он видел, как тот теряет самообладание. Единственный раз отец был близок к тому, чтобы ударить его.
В Фарли-холле телесные наказания не применялись. И однажды после того, как Берти вернулся домой на Рождество с тонким шрамом на ладони, как‐то само собой оказалось, что на следующий семестр его перевели в другой класс, к другому учителю.
Берти всегда считал, что это странно сочетается с воинственным настроем отца. И вот теперь он, кажется, понял. Боль. Гарольд не хотел, чтобы кто‐то – и уж точно его сын – испытывал боль.
И все же, если ты так страдал, это не может пройти бесследно.
Сила, которую чувствовал в себе Берти, предстала ему сейчас по‐другому: она стала разрушительной. Молотоподобной. Чрезмерной.
– Любовь проходит, сынок. Слепая страсть… ты молод. Твоя мать, на сей раз, права: брак – это ведь на всю жизнь.
Однако Берти, которому хотелось услышать совсем иные слова, вскипел снова. Летти ему нужна, и он Летти получит – как бы это кого угодно ни ранило.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
В Великобритании вплоть до 1982 г. закон разрешал отказать в обслуживании женщине, зашедшей в паб без сопровождения (Здесь и далее прим. перев.).
2
Пен-и-Ван – самая высокая (886 м) вершина Южного Уэльса, расположенная в национальном парке Брекон-Биконс.
3
“Миссис Дэллоуэй” – один из самых известных романов Вирджинии Вулф (1882–1941), опубликованный в 1925 г.
4
Уильям Вордсворт “Строки, написанные ранней весной”. Перевод И. Меламеда.
5
Дэвид Герберт Лоуренс (1885–1930) – английский писатель. В романе “Сыновья и любовники” (1913) призывал отдаться инстинктивному восприятию природы.
6
Сражение за Болонью – одно из последних сражений Второй мировой войны на итальянском фронте (9–21 апреля 1945 г.).
7
Амьенская битва – первая фаза начавшегося 8 августа 1918 года наступления союзников, в итоге приведшего к окончанию Первой мировой войны.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги