Как и предыдущие революции, претендовавшие на то, чтобы стать прорывом из тьмы прошлого в светлое будущее, революция «нормальности» 1989‐го представлялась скорее как движение через физическое пространство, как если бы вся посткоммунистическая Европа переместилась в Дом Запада, давно обжитой его обитателями, но жителями Восточной Европы наблюдаемый ранее лишь на фотографиях и в фильмах. Объединение Европы было эксплицитной аналогией объединения Германии. Фактически в начале 1990‐х многие жители Центральной и Восточной Европы пылали завистью к удивительно счастливым восточным немцам, которые в одночасье все вместе иммигрировали на Запад, чудесным образом проснувшись с западногерманскими паспортами и кошельками, наполненными полноценными немецкими марками. Революция 1989 года была, таким образом, иммиграцией на Запад целого региона. Известный американский ученый-правовед и бывший главный юрисконсульт Службы гражданства и иммиграции США Стивен Легомский однажды заметил, что «иммигрируют не страны, а люди». В случае посткоммунистической Центральной и Восточной Европы он оказался неправ. Однако революция в форме иммиграции оказалась гораздо более проблематичной, чем многие ожидали.
Революции, как правило, заставляют людей пересекать границы – если не территориальные, то по крайней мере моральные. Во времена Французской революции многие ее враги вынуждены были рассеяться за границей. Когда большевики захватили власть в России, миллионы «белых» россиян покинули страну и годами жили в изгнании, не распаковывая чемоданов в надежде на то, что большевистская диктатура в конечном итоге рухнет. Неявный контраст с концом коммунизма едва ли может быть более резким. И после 1789 года, и точно так же после 1917 года побежденные враги революций покинули свои страны. После 1989 года именно победители бархатных революций, а не проигравшие выбирали отъезд. Те, кому больше всего не терпелось увидеть собственные страны изменившимися, как раз больше всего и стремились погрузиться в жизнь свободных граждан и потому первыми отправились учиться, работать и жить на Запад.
Чтобы осознать, насколько неодолимым был соблазн эмиграции для восточноевропейцев после 1989 года, следует учитывать не только существенную разницу в уровне жизни между Западом и Востоком и чисто техническую легкость такого «переезда», но и одно из наименее обсуждаемых наследий коммунизма – память о том, как трудно было из‐за бюрократических препон поменять место жительства при коммунистическом строе. Сначала коммунистические власти принудительно переселяли людей из деревень в города, но позднее начали жестко ограничивать внутреннюю мобильность. В результате разрешение на переезд из села в город стало считаться серьезным продвижением вверх по социальной лестнице. Быть рабочим было намного престижнее, чем крестьянином. Но в то же время перебраться из одного города в другой – и особенно в столицу – в поисках лучше оплачиваемой работы при старом режиме было намного труднее, чем теперь выехать на заработки за границу. В итоге коммунистический режим, превратив переселение с культурно-политической периферии в культурно-политический центр в особую привилегию, способствовал тому, что географическая мобильность стала не просто желанной целью, но и синонимом малодоступного и высоко ценимого социального достижения.
Мечта о коллективном возвращении бывших коммунистических стран в Европу придала индивидуальному решению «свалить» за границу логичность и легитимность. Действительно, зачем молодому поляку или венгру дожидаться, пока его страна когда-нибудь станет похожей на Германию, если он уже завтра может работать и воспитывать детей в самой Германии? Не большой секрет, что поменять одну страну на другую проще, чем изменить ту, в которой живешь. После 1989 года, когда границы открылись, опция «выезда» (exit) выглядела предпочтительнее опции «голоса» (voice) – ведь проведение политических реформ требует постоянного согласования многочисленных социальных интересов, в то время как выбор в пользу эмиграции – это единоличное или семейное решение, даже если этот выбор принимает лавинообразный характер подобно «бегству вкладчиков» из банка. Тому, что эмиграция стала политическим решением для многих либерально настроенных жителей Центральной и Восточной Европы, способствовало также недоверие к идее этнонациональной «лояльности» и перспектива политического объединения Европы.
Массовый отток населения из этого региона после окончания холодной войны и особенно тот факт, что «голосовала ногами» прежде всего молодежь, обернулся глубокими экономическими, политическими и психологическими последствиями. Масштабная эмиграция охватила страны, чье население и без того сокращалось, и не стоит удивляться, что она вызвала «демографическую панику». В 1989–2017 годах Латвия потеряла 27% населения, Литва – 22,5%, Болгария – почти 21%. Два миллиона восточных немцев, или почти 14% населения ГДР на 1989 год, отправились в Западную Германию в поисках работы и лучшей жизни. Только после вступления Румынии в ЕС в 2007 году страну покинуло 3,4 млн человек, причем в подавляющем большинстве это были люди моложе сорока. В результате кризиса 2008–2009 годов из Центральной и Восточной Европы в Западную приехало больше людей, чем беженцев, хлынувших туда из‐за войны в Сирии. Болгария, в частности, «столкнулась с более масштабным процентным сокращением населения, не связанным с войной или голодом, чем любая другая страна в современную эпоху. Страна теряла по 164 человека в день, по тысяче в неделю и более 50 000 в год»29. Можно утверждать, что непрекращающийся поток эмигрантов в сочетании со старением населения и низкой рождаемостью стал главным (но не упоминаемым вслух) источником демографической паники в Центральной и Восточной Европе. Этим же объясняется враждебность к иностранцам, проявленная подавляющим большинством жителей этих стран в ходе «кризиса беженцев» в 2015 году.
Эффект депопуляции – одна из наименее изученных причин поворота Центральной и Восточной Европы в сторону антилиберализма. Когда страну покидает врач, он «уносит с собой» все средства, которые государство вложило в его обучение, лишает родину своего таланта и честолюбия. Деньги, которые этот врач со временем будет отправлять семье, никоим образом не компенсируют утрату его участия в жизни собственной страны. Кроме того, «исход» молодых, образованных людей серьезно, а то и фатально снижает шансы либеральных партий на успех в ходе выборов. Отъездом молодежи можно объяснить и то, что во многих странах региона мы видим прекрасно обустроенные на еэсовские деньги детские площадки, но не видим играющих на них детей. Не менее красноречив и тот факт, что либеральные партии в странах региона пользуются наибольшей популярностью у тех избирателей, что голосуют за рубежом. Так, в 2014 году либерал Клаус Йоханнис, немец по происхождению, стал президентом Румынии потому, что за него проголосовало подавляющее большинство из 300 000 румын, живущих за границей. В стране, где большинство молодежи жаждет уехать, сам факт, что вы остаетесь на родине, заставляет вас чувствовать себя неудачником, каких бы успехов вы ни добились.
В мире с открытыми границами угроза, с которой сталкиваются сейчас страны Центральной и Восточной Европы, аналогична той, с которой столкнулась ГДР перед строительством Берлинской стены. Речь идет об опасности, что эти страны, по сути, могут остаться без граждан трудоспособного возраста – так как те отправятся на Запад в поисках лучшей жизни, тем более если учесть, что предприятия в таких странах, как Германия, отчаянно нуждаются в рабочих руках, а Европа в целом все меньше готова принимать неевропейцев на постоянное жительство. Панику жителей этих стран перед лицом вымышленного «вторжения» иммигрантов можно объяснить: в ней слышится искаженное эхо более реального подспудного опасения, что значительная часть собственного населения, включая наиболее талантливых молодых людей, может покинуть Центральную и Восточную Европу навсегда ради жизни за границей.
Травма, связанная с массовым оттоком людей из региона, объясняет загадочные причины сильного чувства утраты, возникшего даже у жителей тех стран, которым посткоммунистические изменения в политике и экономике принесли весьма ощутимые выгоды. Аналогичным образом по всей Европе именно там, где население за последние десятилетия сократилось сильнее всего, избиратели в наибольшей степени готовы голосовать за крайне правые партии. Такая корреляция убедительно свидетельствует, что антилиберальный «поворот» в Центральной Европе тоже неразрывно связан с массовым «исходом» людей, особенно молодежи, из региона и с демографическими опасениями, которые повлекла за собой эта «эмиграция будущих поколений».
НЕВЫНОСИМАЯ ДВОЙСТВЕННОСТЬ «НОРМАЛЬНОСТИ»Популистский мятеж против утопии «нормальности» по западному образцу оказался столь успешным в Центральной и Восточной Европе потому, что за последние три десятка лет посткоммунистические общества убедились, что «нормальность», как ее ни определяй, имеет свои минусы. Они столкнулись с непоследовательностью посткоммунистической нормальности.
В своей книге 1966 года «Норма и патология» французский философ и врач Жорж Кангилем поясняет, что понятие «нормальности» имеет двоякий смысл – описательный и нормативный30. «Нормальными» могут считаться как фактически распространенные практики, так и практики идеальные с нравственной точки зрения. Трагедия посткоммунистического транзита заключалась в том, что в Центральной и Восточной Европе два этих разных смысла нормальности вошли в противоречие друг с другом. После 1989 года расхождение между нормативным (предполагаемым) и описательным (фактическим) смыслом нормальности стало источником многочисленных разночтений и недоразумений между Западом, с одной стороны, и жителями Центральной и Восточной Европы, с другой31. Возьмем ситуацию, когда представитель МВФ пытается объяснить в Софии или Бухаресте, что давать и брать взятки «ненормально», а его собеседники теряются в догадках: чтó он вообще имеет в виду? И их можно понять: как считать ненормальным то, что практикуется на каждом шагу?
В 2016 году знаменитый румынский кинорежиссер Кристиан Мунджиу снял фильм «Выпускной», где ему удалось ярко изобразить трагическую пропасть между «нормальным» в смысле адаптации к неприглядным местным условиям и «нормальным» в смысле верности принципам, которые на Западе воспринимаются как нечто само собой разумеющееся32. Главный герой картины Ромео Альдеа – немолодой врач в провинциальной больнице. Вместе с женой и дочерью он живет в убогой квартирке запущенной многоэтажки, построенной еще при Чаушеску, в городке Клуж-Напока на северо-западе Румынии. Во вселенной этого провинциального городка он – человек вполне успешный, но мы понимаем, что жить он хотел бы не здесь. Альдеа и его жена чрезвычайно, почти отчаянно гордятся своей дочерью, которой один британский университет предложил стипендию на обучение психологии после окончания средней школы. Высшие баллы на выпускных экзаменах позволят ей получить нормальное образование и жить нормальной жизнью, как всегда мечтали ее родители.
Но за день до экзаменов Элиза становится жертвой хулиганского нападения и едва избегает изнасилования. Хотя физических травм она не получила, психологическое потрясение не позволяет ей сдать экзамены на отлично. В этой ситуации Альдеа вынужден воспользоваться своим служебным положением: оказать «по блату» услугу человеку, который может помочь Элизе. В результате местный политик получит для трансплантации почку, которая по правилам полагается другому больному. Более того, чтобы эта незаконная схема сработала, в ней должна осознанно участвовать дочь. Ключевой сценой фильма становятся попытки Альдеа убедить дочь: Румыния – не Запад, где можно обойтись без подобной нечистоплотности, и если она хочет учиться в нормальной стране, ей следует сначала адаптироваться к грязной и неэтичной нормальности на родине.
После свержения коммунистических режимов многие на Западе искренне верили, что либеральная демократия в одночасье придет им на смену – «выскочит» на поверхность, как кусок жареного хлеба из тостера. Когда же ожидаемого чуда не произошло, некоторые западные эксперты решили, что люди на Востоке просто «не разобрались, что надо делать». Взлет националистического популизма в регионе был расценен не как объяснимая ответная реакция на демократизацию в формате имитации, а как необъяснимое отступничество, никоим образом не связанное с тем, как Запад вел себя по отношению к Востоку. Более того, «отступничество» стало универсальным термином, используемым для того, чтобы как-то объяснить откат к авторитаризму и ксенофобии в таких странах, как Польша и Венгрия. Шокирующее отторжение западного либерализма Восточной и Центральной Европой рассматривается как регрессия в том смысле, который вкладывал в него Фрейд: возврат к предыдущей, детской стадии развития.
«Отступничество», как выясняется, имеет и сильные религиозные коннотации. Первоначально этим словом миссионеры обозначали возврат новообращенных христиан к прежним обычаям. Отступниками называли не тех, кто открыто отходил от христианства и возвращался к язычеству, а тех, кто продолжал притворяться христианами, но втайне практиковал языческие ритуалы и культы. «Отступничество» – это обращение в новую веру, которое оказалось обманом. Однако антилиберальный поворот в Центральной и Восточной Европе – не отступничество, а именно обратная реакция на двусмысленность нормальности, отличающей преобразования посредством имитации.
Адаптация к местным ожиданиям и паттернам поведения является необходимым условием для успешных действий и взаимодействий в любом обществе. Поэтому, чтобы остаться у руля, посткоммунистические элиты в Центральной и Восточной Европе не имели другого пути, кроме как адаптироваться, хотя бы на первом этапе, к привычным в своих странах практикам. Так, румыны, находясь в Румынии, должны приспосабливаться к рутинному образу поведения своих соотечественников; в Болгарии бизнесмен, желающий остаться принципиальным человеком и не дающий взяток, вскоре останется без своего бизнеса. Вместе с тем национальные элиты этих стран стремятся приобрести международную легитимность в глазах Запада, а для этого требуется, чтобы они поступали так, как на Западе считается нормальным, например отказывались давать и брать взятки. Иными словами, чтобы адаптировать свое поведение к возвышенным ожиданиям западных коллег, центрально- и восточноевропейские элиты вынуждены были поворачиваться спиной к ожиданиям, превалирующим в их национальных сообществах. И наоборот: для координации своего поведения с поведением ближайших соседей и родственников им приходилось игнорировать ожидания своих западных наставников и коллег. В результате, чтобы действовать эффективно, посткоммунистические элиты должны были мириться со взяточничеством у себя дома и одновременно выступать против коррупции на международной арене. Скорее всего, «сидя на двух стульях» разных идентичностей – местной и космополитической, – они не чувствовали себя комфортно ни в одной из этих ипостасей. Тщетно пытаясь совместить два диаметрально противоположных представления о нормальности, они начинали хронически ощущать себя притворщиками, а то и двурушниками, и зачастую утрачивали доверие и на родине, и за рубежом.
Как выясняется, революция во имя нормальности порождает не только психологический дискомфорт, но и политические потрясения. Быстрые изменения в самой западной модели усугубляют у ее потенциальных имитаторов гнетущее чувство измены самим себе. К примеру, во времена холодной войны в глазах консервативно настроенных поляков западное общество было нормальным, поскольку, в отличие от коммунистического строя, в нем оберегались традиции и сохранялась вера в бога. Но сегодня поляки вдруг обнаружили, что «нормальность» по-западному – это секуляризм, мультикультурализм и однополые браки. Стоит ли удивляться, что некоторые жители Центральной и Восточной Европы, поняв, что консервативного общества, которое они хотели имитировать, больше не существует и что его смыло бурным потоком модернизации, почувствовали себя «обманутыми»?
В то же время на самом Западе стремление антилибералов изменить политическое устройство посткоммунистических стран по образцу уже преодоленной сексистской, расистской и нетолерантной версии «Запада» не только воспринимается как бесплодная попытка обратить время вспять, но и выглядит покушением на заработанный потом и кровью «моральный прогресс» Запада, а потому огульно осуждается как проявление враждебности к Западу в целом.
Многие в Центральной и Восточной Европе отождествляют вестернизацию с предательством и по другой причине: важный аспект продолжающейся «культурной войны» между двумя частями Европы связан с непростыми межпоколенческими отношениями после крушения коммунизма. Одно из последствий однополярной Эпохи имитации заключается в том, что школьников начали учить искать образцы для подражания на Западе. И по мере внедрения этого стандарта в образовании идея подражать своим родителям становилась для них все менее привлекательной. Тем, кто родился после 1989 года, было нетрудно «синхронизировать» свои представления и поведение с западными стандартами. Но по той же причине «координация» своих ожиданий с ожиданиями предыдущих поколений казалась им «немодной». В результате в посткоммунистических странах родители утратили способность передавать собственные ценности и убеждения своим отпрыскам. Для последних то, как жили их родители, то, чего они добились или как страдали при коммунизме, уже не имело значения ни в материальном, ни в моральном плане. Молодежь не взбунтовалась против родителей, как это было на Западе в 1968 году, она просто перестала им сочувствовать и вообще не обращала на них внимания. С появлением социальных медиа общение стало происходить преимущественно внутри четко очерченных поколенческих групп. «Соединиться» через интернет со сверстниками поверх государственных границ проще, чем вести диалог через границы, пролегающие между поколениями. Столкнувшись с неспособностью «запрограммировать» своих детей собственными ценностями, родители в этом регионе начали почти истерично требовать, чтобы за них это сделало государство. От него требовали выслать «спасательные команды», чтобы освободить детей из лап коварных западных «похитителей». Этот «крик души» может показаться жалким нытьем, но именно он стал важным источником народной поддержки антилиберальных популистов в регионе. Детей должны заставить слушать в школе то, что они отказываются слушать дома. В крушении родительского влияния – хотя это характерная черта любой революции – теперь напрямую обвиняют Запад. Действуя через еэсовские структуры, Запад взял под контроль национальные системы образования и тем самым развратил детей. Достаточно вспомнить, что самым ожесточенным полем боя «культурной войны» в Центральной и Восточной Европе стал вопрос о сексуальном просвещении в школах33.
Кое-кто задается вопросом: как бывшие диссиденты вроде Орбана и Качиньского могут называть себя контрреволюционерами? Ответ состоит в том, что «революция нормализации» 1989 года, по их мнению, обернулась общественным устройством, в рамках которого национальное наследие и традиции посткоммунистических стран оказались под угрозой уничтожения в результате имитации нравственности западного образца. Чтобы вернуть «боевой дух», который, как заметил еще сам Гавел, посткоммунистические общества утратили, антилиберальные популисты мечут громы и молнии в адрес абсурдной «убежденности в „нормальности“ либеральной демократии»34. Как ни странно, именно таким путем происходит полное слияние диссидентства и контрреволюции. И именно таким образом вестернизаторская революция способна спровоцировать антизападную контрреволюцию, вызывающую ошеломление и замешательство на самом Западе.
Стоит также кратко остановиться на последнем негативном эффекте двоякого смысла нормальности. В попытках примирить идею «нормального» как распространенного и привычного с тем, что на Западе считается нормативно обязательным, поборники консервативной культуры в Центральной и Восточной Европе порой стремятся привести западные страны к «нормальному» знаменателю, утверждая: то, что мы видим на Востоке, столь же распространено и на Западе – просто, по версии популистов, представители Запада лицемерно делают вид, будто их общество совсем другое. Популистские лидеры помогают своим последователям снять нормативный диссонанс между взяточничеством «не от хорошей жизни» на Востоке и борьбой с коррупцией ради одобрения Запада, заявляя, в духе классического ресентимента, что Запад не менее коррумпирован, чем Восток, но там просто отрицают очевидное и скрывают неприглядную правду.
Примерно так же правительства Венгрии и Польши оправдывают манипуляции с конституцией и политическое кумовство, за которое их постоянно критикуют в Брюсселе. Они пытаются доказать, что их методы повсеместно практикуются и на Западе, просто «западники» не готовы в этом признаться. И здесь мы обнаруживаем еще один парадокс Эпохи имитации: популисты Центральной и Восточной Европы оправдывают собственный провокационный антилиберализм, делая вид, будто они абсолютно четко следуют западным образцам, что в данном случае означает: мы такие же плохие, как сам Запад. Одним словом, кризис, который сейчас переживает Центральная Европа, до боли напоминает кризис второго поколения мигрантов в западных обществах.
Перевод с английского Максима КоробочкинаПЯТЬ НЕСБЫВШИХСЯ НАДЕЖД
ПОЛИТИЧЕСКИЕ И ТЕОРЕТИЧЕСКИЕ ОЖИДАНИЯ «ЭПОХИ-1989»
Андрей Мельвиль (НИУ ВШЭ, Москва)
ВВЕДЕНИЕДраматические периоды в мировой истории, ломающие ее обычный ход и привычную логику, как хорошо известно, предполагают рождение радикально новых надежд и ожиданий. В их основе – не только вполне понятные и сильные эмоции, связанные со сломом традиционных политических, социальных, экономических и культурных укладов, но и распространенные в обществе, в различных его слоях, идеи и представления, которые в свою очередь и в конечном счете вытекают из определенного восприятия и понимания общих закономерностей и последовательности происходящих событий. «Эпоха-1989» в этом отношении дает нам ценный материал для размышлений, в том числе относительно динамики не всегда явно прослеживаемых теоретических компонентов массовых политических надежд и ожиданий.
Три с лишним десятилетия назад очень многие в разных странах мира, в том числе в ареале стагнирующего и разваливающегося «реального социализма», жили в трепетном ожидании пришествия и триумфа «третьей волны демократизации», по выражению Сэмюэла Хантингтона, а также яркой плеяды так называемых «транзитологов» (Гильермо О’Доннелла, Ларри Даймонда, Адама Пшеворского, Филиппа Шмиттера и мн. др.). Ждали неотвратимого распада автократий и прихода всеобщей и универсальной эры демократии, которую можно построить «здесь и сейчас», в любых условиях – была бы только политическая готовность элит-реформаторов. Верили, что выбор правильного «институционального дизайна» едва ли не решающий фактор успеха демократических реформ. В целом воспринимали логику глобального развития в своего рода «линейной перспективе» – как однозначно ведущую от авторитаризма к всеобщей демократии.
Конечно, реально «теория» была намного сложнее, в частности и Хантингтон, и его коллеги в принципе допускали разновекторные траектории мирового и национального политического развития, в том числе возможные, хотя и временные, волнообразные авторитарные «откаты». Рассматривались и куда более сложные варианты сочетания интересов и стратегий участников реформ, в том числе напряжения и конфликты между ними. Но в получивших распространение в те оптимистические времена популярных представлениях доминирующей все же оказалась «спрямленная» и упрощенная версия ожиданий – то, что позднее Томас Карозерс назвал «парадигмой транзита». И он был прав. Такой линейный – от авторитаризма к демократии – «транзит» явно не состоялся. Но что все это значит, какие последствия отсюда вытекают, какие уроки можно вынести на будущее?
Сегодня, в условиях едва ли не господствующих в публичном дискурсе и политической аналитике рассуждений о случившемся «кризисе демократии», «демократической рецессии», «исчерпанности либерализма», «консервативной волне» и «возврате авторитаризма» было бы важно трезво взглянуть на несбывшиеся политические и теоретические ожидания (как и иллюзии) тридцатилетней давности, в том числе чтобы понять возможные направления глобальных трендов современного развития и возникающие развилки. Это важно и потому, что выявившаяся несостоятельность многих оптимистических надежд «эпохи-1989» сейчас очень часто используется как чуть ли не «убийственный» аргумент против самой идеи демократизации. Более того, сама идея демократии зачастую представляется как ложная или незначимая цель для приоритетов современного развития, прежде всего основанных на достижении и удержании стабильности и обеспечении развития. Так ли это? Дают ли несбывшиеся надежды и уроки трех прошлых десятилетий основания для ее дискредитации или забвения?