Он повернул голову, коротко взглянул на меня и снова стал смотреть на дорогу.
– Платят мои сестры, – сказал он. – У меня нет денег кроме тех, что они мне выделяют. Ты представляешь нашу семейную ситуацию?
Что там было представлять? Я ничего о нем не знала, кроме того, что он был англичанин – из-за этого я без конца дралась на детской площадке – и что женился на моей матери в девятнадцать лет, а через два года сбежал, когда она легла в больницу рожать еще одного младенца – младенца, который умер от потрясения.
– Нет, – ответила я.
– Моя мать была замужем за неким Чарльзом Бартлби, довольно богатым. У них было три дочери. Потом началась война. Он воевал во Франции с сорокового, попал в плен, в лагерь военнопленных. Моя мать оставила трех моих маленьких сестер с бабушкой Бартлби в Олдхолле – это тот дом, из которого мы сейчас едем. Она нанялась на работу в столовую ВВС, чтобы хоть чем-то помочь солдатам. Там она повстречала польского летчика Сэмюэла Маркова и влюбилась в него. Он был еврей. Я родился в марте сорок четвертого. В сентябре сорок четвертого Бартлби освободили из лагеря, и он вернулся в Англию, где они с моей матерью развелись. Она вышла замуж за моего отца, который тогда как раз узнал, что все его родные в Польше погибли.
– У Маркова тоже были жена и дети?
Я в этом не сомневалась. Польский еврей! Во мне есть польская кровь. Или еврейская? А я знала про иудаизм только из «Страстей по Лейбовицу» и «Умирающему изнутри». И, пожалуй, по Библии.
– У матери были свои деньги – не слишком много. Отец после войны ушел из авиации и работал на фабрике в Айронбридже. Бартлби оставил дом и деньги моим сестрам. Когда мне было тринадцать, мать погибла. Сестры тогда были уже взрослыми, они приехали на похороны. Антея предложила оплатить мне школу, и отец согласился. С тех пор они меня поддерживали. Женился я, как ты знаешь, студентом.
– А что сталось с Бартлби? – спросила я. Тот, наверное, был немногим старше дедушки.
– Застрелился, когда девочкам исполнился двадцать один год, – ответил он голосом, пресекавшим дальнейшие расспросы.
– А ты что… делал? – спросила я.
– Они держали веревочку от кошелька, но распоряжался имуществом я, – сказал он. И уронил окурок в переполненную пепельницу. – Они платили мне жалованье, и я жил в их доме. Право, очень по-викториански.
– Ты там и жил с тех пор, как сбежал? – спросила я.
– Да.
– А они говорили, что не знают, где ты. Дедушка к ним ездил поговорить, в такую даль! – возмутилась я.
– Они солгали. – Он вовсе не смотрел на меня. – Тебя так беспокоит мой побег?
– Я от нее тоже сбежала, – я ответила не на вопрос, но достаточно вразумительно.
– Я знал, что бабушка с дедушкой о вас позаботятся, – сказал он.
– Они и заботились, – подтвердила я. – Об этом мог не беспокоиться.
– Да, – сказал он.
Тут я виновато подумала, что самое мое присутствие в машине – для него страшный упрек. Прежде всего, я была там одна, а бросил он близняшек. И еще я была калекой. И, наконец, вообще была: потому что сбежала. Мне пришлось просить у него помощи – и, хуже того, мне пришлось просить помощи через социальную службу. Ясно, что не так уж хорошо он нас устроил. В самом деле, я самим своим существованием доказывала сейчас, что он никуда не годный отец. И, сказать по правде, он таким и был. Какая бы ни была мать, бросать маленьких детей не годится – вообще, а бросать младенцев на нее было особенно безответственно. Но я тоже от нее сбежала.
– Я бы не захотела другого детства, – сказала я. Дедушка с бабушкой. Долина. Дом. – Правда. В нем было что любить – много всего. Лучшего детства и быть не могло.
– Я скоро познакомлю тебя с моим отцом; возможно, на первых же каникулах, – пообещал он. Просигналил поворотником, и мы свернули между двумя полузасохшими вязами на захрустевшую под колесами гравийную дорожку. Арлингхерст. Приехали.
Первым происшествием в новой школе стала битва за химию. Здание было большое и роскошное, с собственным участком – внушительное и викторианское. Но пахло в нем школой: мелом, вареной капустой, дезинфекцией и потом. Директриса оказалась благовоспитанной и недосягаемой. Она не разрешила отцу курить, сразу выбив его из колеи. Стулья у нее были слишком низкие. Мне с трудом удалось встать. Но это бы все ничего, если бы не расписание, которое она мне вручила. Прежде всего, ежедневно три часа спортивных игр. Дальше: искусство и религия в обязательном порядке. Кроме того, пришлось выбирать между химией и французским и еще между латынью и биологией. В остальном выбор давался легко: например, физика либо экономика или история, либо музыка.
Роберт Хайнлайн в «Имею скафандр – готов путешествовать» говорит, что изучать имеет смысл только языки, историю и естественные науки. Он еще называет математику, но мне математических мозгов не перепало, они все достались Мор. Правда, для нас это было все равно: мы либо понимали мгновенно, либо хоть кол на голове теши.
– Как ты умудряешься разбираться в булевой алгебре, когда тебе даже деление в столбик не дается? – в отчаянии дивился наш учитель математики. Но диаграмма Венна – это просто, а деление так и осталось для меня серьезным вызовом. Труднее всего давались задачи, в которых люди без всякой причины совершали непостижимые поступки. Я забывала о сложении, гадая, кому интересно время встречи поездов (шпионам), почему люди так нервно делят сидячие места (недавно развелись) и – по сей день это для меня загадка – принимают ванну без затычки.
С историей, языками и естественными науками у меня проблем не было. Если в естественных науках нужна математика, то всегда по делу, и к тому же там разрешают пользоваться калькуляторами.
– Мне нужны сразу латынь, и биология, и французский вместе с химией, – сказала я, подняв взгляд от расписания. – Зато мне ни к чему искусство и религиозное воспитание, так что это легко будет устроить.
Директриса взвилась до небес, вроде как расписание – это святое или как-то так. Я не слишком вслушивалась.
– В школе учатся больше пятисот девочек, ты предлагаешь мне стеснить их всех, чтобы подстроиться под тебя?
Отец, который наверняка тоже читал Хайнлайна, вступился за меня. Для меня Хайнлайн в любое время важнее директрисы. Сошлись на том, что я поступлюсь биологией, если мне разрешат посещать остальные три курса, а это можно устроить, если немножко побродить из класса в класс. Химию мне пришлось учить с другим классом, но мне это было все равно. Пока я удовлетворилась и такой победой и согласилась, чтобы мне показали спальню, классную руководительницу и «новых подруг»
Отец, прощаясь, поцеловал меня в щеку. Я проводила его взглядом и заметила, что он закурил, едва вышел за дверь.
Пятница, 7 сентября 1979 года
Насчет сельской местности: это оказалось шуткой.
Ну, в каком-то смысле правдой. Арлингхерст с его спортивными площадками стоит в окружении ферм. На двадцать миль кругом нет ни дюйма не занятой кем-нибудь земли. На ней пасутся коровы, тупые уродливые создания в черно-белых пятнах, как игрушечные коровки, а не настоящие буренки, которых мы видели на каникулах. (Как так, бурые коровы? Никто о таких и не слыхивал.) Они бродили по полям, пока не наступало время дойки, а тогда одна за другой втягивались в ворота скотного двора. Я в первый же день, как только меня выпустили погулять по участку, смекнула, что эти коровы тупые. Как коровы! Никогда раньше не понимала этого выражения буквально.
Я-то родом с Уэльских долин. Они не зря называются долинами. Это пропиленные ледником ущелья с крутыми берегами и узкой полоской ровной земли на дне. Такие долины есть по всему Уэльсу. Почти в каждой стоит церковь и несколько ферм и живет человек с тысячу. Больше не прокормить. Наша долина – долина Сайнон, – как и соседние, имела население больше сотни тысяч человек – все они жили в викторианских домах-террасах, гроздьями облепивших склоны и теснящих друг друга так плотно, что не всегда найдешь место, чтобы развесить белье после стирки. Домам и людям было тесно, как в большом городе, даже хуже, хотя это вовсе не город. Зато подальше от домов-террас сразу начиналась дикая природа. Да и среди домов всегда можно было поднять взгляд.
Можно было поднять взгляд к горам, откуда приходит помощь моя – этот псалом я всегда понимала хорошо. Горы были прекрасны: зелень, деревья и овцы, и они всегда оставались на месте. Дикие – в том смысле, что каждый мог в любое время подняться туда. Они никому не принадлежали, не то что разгороженные пастбища вокруг школы. Холмы были общими. И даже на дне долины находились реки, леса, и руины, и заброшенные плавильни, и забытые фабрики. Руины зарастали, возвращались дикой природе, и их занимали фейри. То, на что мы надеялись с паллетным заводом, случалось на самом деле. Только не так скоро, как нам представлялось.
Маленькими мы все время играли в развалинах, иногда одни, иногда с другими детьми или с фейри. Мы далеко не сразу узнали, что это за развалины. Рядом с домом тетушки Флорри стояла старая плавильня, мы в ней проводили все время. Там бывали и другие дети, и мы с ними чудесно играли в прятки и в пятнашки. Я не знала, что такое плавильня. Конечно, если бы меня приперли, разобралась бы, что там плавили железо, но никто от меня ничего не требовал. Это было место само по себе. Осенью оно все краснело от шиповника. Мы редко знали, где мы.
Бо́льшая часть развалин, на которых мы играли в лесу, вовсе никак не назывались. Там могло быть что угодно. Мы именовали их избушкой ведьмы, замком великана, дворцом эльфов или играли, будто они – последний оплот Гитлера или стены Ангбанда, хотя на самом деле это были рассыпающиеся корпуса фабрик. Фейри ничего не могли создавать – ничего настоящего. Они ничего не могли. Потому-то они и нуждались в нас. Мы этого не знали. Мы многого не знали, недодумывались спросить. До прихода людей фейри, я думаю, жили на деревьях, а не в домах. Возможно, фермеры ставили им молоко. Да их тогда и было не так много.
Люди или, вернее их предки, пришли в долины с началом промышленной революции. Под холмами залегали железо и уголь, и города в свое время росли как грибы и наполнялись людьми. Если вы когда-нибудь задумывались, почему валлийцы не эмигрировали в Новый Свет в таком масштабе, как ирландцы или шотландцы, так это не потому, что людям не приходилось так же бросать свои дома. Это потому, что у них была своя земля, куда можно уйти. По крайней мере, они считали ее своей. Пришли туда и англичане. Валлийский язык забывался. У моей бабушки валлийский был первым языком, у матери вторым, а я его знаю через пень-колоду. Семья бабушки перебралась из Западного Уэльса, из Кармантена. У нас и сейчас есть там родня, Деревенская Мэри и ее семья.
Мои предки пришли вместе со всеми, когда открыли железо и уголь. Прямо на месте строили плавильни, прокладывали рельсы, чтобы вывозить вагонетками, ставили дома для рабочих, и еще плавильни, и копи, и еще дома, пока не застраивали долину сверху донизу. Потом железо кончалось или оказывалось, что его дешевле добывать в другом месте, и, хотя уголь все еще продолжали копать, это уже были жалкие остатки бума столетней давности. Литейное производство забросили. Шахты закрыли. Кое-кто уехал, но многие остались, прижившись к тому времени. К нашему рождению хроническая безработица стала обыденностью, и фейри прокрались в долины, заняв никому не нужные руины.
Мы росли, вольно играя среди развалин, не представляя своей истории. Для детей это были чудесные места. Заброшенные, заросшие, забытые, и стоило выбраться из дома, как ты попадал в дикий лес. Всегда можно было подняться в горы – в настоящую глушь со скалами, деревьями и овцами, серыми и неприглядными от угольной пыли. (Не могу понять, что романтичного в них находят. Мы им орали «мятный соус», отгоняя подальше. Тетушка Тэг, слыша такое, всегда морщилась и запрещала нам так кричать, но мы не слушались. Они спускались в долину, переворачивали мусорные бачки и портили садики. Из-за них приходилось держать ворота закрытыми.) Но даже долина была прошита развалинами и перелесками – повсюду, куда ни ткнись, параллельно городу. Мы знали и другие ландшафты. На выходные мы выезжали в Пемброкшир, и в настоящие горы, Брекон-Биконс, и в Кардифф, а это большой город с городскими магазинами. Но долины были нашим домом, такую местность мы считали нормой и не сомневались в этом.
Фейри никогда не уверяли, будто развалины построены ими. Вряд ли мы спрашивали, но, если и спрашивали, они только смеялись, как почти на все наши вопросы. Они необъяснимо появлялись и необъяснимо пропадали. Иногда они заговаривали с нами, а иногда от нас разбегались. Как и другие наши знакомые дети, мы умели играть и с ними, и без них. Нам были нужны только мы сами и воображение.
Места моего детства связывали волшебные дорожки, по которым почти не хаживали взрослые. У них были дороги, а дорожки для нас. Для пешеходов – другие, лишние, шире троп, но узковатые для машин, иногда они шли параллельно настоящим дорогам, а иногда срезали путь из ниоткуда в никуда, от эльфийских руин к лабиринту Миноса. Мы давали им имена, но точно знали, что по-настоящему они называются «драмы». Я никогда не вертела этого слова на языке, чтобы опознать в нем подлинное «трам». В валлийском согласные, стоящие в начале слова, мутируют. В других языках тоже, но обычно это занимает сотни лет, а в валлийском они меняются прямо на языке. «Трам» само собой превращается в «драм». Когда-то вагонетки-трамвайчики бегали по рельсам, перевозя железную руду или уголь. Эти засыпанные листвой дорожки, никому не нужные, кроме детей и фейри, когда-то были маленькими железными дорогами.
Не то чтобы мы не знали своей истории. Даже если брать в расчет только реальный мир, мы знали историю получше многих. На уроках нам рассказывали про пещерных людей, норманнов и Тюдоров. Мы знали про греков и римлян. Мы знали массу жизненных историй времен Второй мировой. Мы даже немало знали из истории семьи. Просто все это не привязывалось к местности. А местность формировала нас, растила нас, влияла на все. Мы считали, что живем в фэнтези, а на самом деле жили в научной фантастике. Мы воображали, что играем среди наследия, что оставили нам эльфы и великаны, присваивали владения волшебного народа. Я давала дорожкам-драмам названия из «Властелина колец», а на деле они были из «Куколок».
Поражаюсь, какие громадные вещи удается иногда упустить из виду.
Вторник, 18 сентября 1979 года
Школа – жуть, как и следовало ожидать. Прежде всего, как известно по всем книгам о школах, там чуть ли не самое главное – спортивные игры. Я не в форме для спорта. Еще – все девочки одинакового происхождения. Почти все англичанки, из недальних мест, продукты таких же ландшафтов, как вокруг школы. Они немножко различаются по форме и размеру, но говор у всех одинаковый. Мой выговор, в Долине считавшийся шикарным и сразу выдававший мое классовое превосходство, здесь – клеймо варварки. И если быть калекой из варваров мало, добавим тот факт, что я поступила в класс, где все уже два года знакомы, союзы и вражда разграничены по линиям, в которых я совсем не разбираюсь.
К счастью, я все это быстро выяснила. Я не дура. Я никогда еще не ходила в школу, где бы каждый не знал меня и моих родных, зато я всего три месяца как из детского приюта, а хуже него не бывает. По говору я распознала других варварок – одну ирландку (Дейдра, называют Дыра) и одну еврейку (Шарон, называют Шара). С ними, как могу, пытаюсь подружиться.
Других отпугиваю взглядом, когда они пытаются дразниться, покровительствовать или подкалывать, и рада заметить, что мой взгляд действует как обычно. Прозвищ получила множество: Тэффи[2], Воровка, и Комми, и еще чуть более оправданные Хромуша и Ковыляшка. Комми – это потому, что по фамилии меня приняли за русскую. Я ошибалась, когда думала, что для них это имя ничего не значит. Меня щиплют и наступают на ноги, когда рассчитывают, что это сойдет с рук, но настоящих драк не было. Это чепуха, полная чепуха после приюта. При мне палка и взгляд, и я скоро стала рассказывать жуткие истории после отбоя. Пусть меня боятся, лишь бы оставили в покое. Пусть ненавидят, лишь бы боялись. Для школы-интерната это отличная стратегия, хоть она и подвела Тиберия. Я об этом сказала Шарон, а она уставилась на меня как на инопланетянку. Что? Что? Никогда я не привыкну здесь жить.
В классе я быстро вышла на первые места по всем предметам, кроме математики. Очень скоро. Скорей, чем ожидала. Может, здесь девочки не так умны, как в нашей начальной школе? Там с одной-двумя можно было потягаться, а здесь ничего подобного. Я парю на недосягаемой высоте. Смешно сказать, популярность мне оценки и поддерживают, и портят. До уроков никому здесь дела нет, за то, что я их колочу, меня ненавидят, зато Дому дают очки за отличные оценки, а этими очками здесь очень дорожат. Грустно, что интернат так похож на описанный у Энид Блайтон, а если и отличается, то в худшую сторону.
Уроки химии с другим классом намного лучше. Химию ведет преподаватель естественных наук, единственный учитель-мужчина, и девочки там, кажется, гораздо больше увлечены предметом. Лучшие уроки в программе, не зря я за них сражалась. Что пропускаю искусство, я не жалею – хотя тетушка Тэг расстроится. Я ей не писала. Подумывала, но не решилась. Она не расскажет матери, где я, – только не она – но рисковать нельзя.
А вчера я обнаружила библиотеку. Мне разрешили в ней бывать, когда полагалось бы бегать на игровом поле. Увечье вдруг обернулось мне на пользу. Библиотека не то чтобы потрясающая, но много лучше, чем ничего, так что я не жалуюсь. Все, что дал отец, я дочитала. (Он был прав насчет второй повести в «Имперской звезде», зато сама «Звезда» – одна из лучших книг, что мне попадались.) Здесь на полках есть «Бык из моря», и еще «Колесничий», тоже Мэри Рено, я о нем даже не слышала, и три взрослые научно-фантастические повести Льюиса. Отделка деревянными панелями, на стульях старая потрескавшаяся кожа. Пока похоже на то, что там никого не бывает, кроме меня и библиотекаря мисс Кэрролл, с которой я неизменно вежлива.
Теперь я могу снова вести дневник. Хуже всего здесь то, что невозможно остаться одной и тебя то и дело спрашивают, чем занимаешься. Ответить «Пишу стихи» или «Веду дневник» – будет вроде поцелуя смерти. Я с первых же дней и пробовать не стала, хоть и очень хотелось. Меня и так уже считают чудачкой. Сплю в дортуаре с одиннадцатью другими девочками. Даже в туалете не остаться одной: кабинки и душевые без дверей, а сортирные шутки здесь, разумеется, вершина остроумия.
Из окна библиотеки мне видны ветви сохнущего вяза. Вязы повсюду засыхают, это голландская болезнь. Я не виновата, я тут ничем не могу помочь. Но я все думаю, что могла бы, если бы фейри подсказали мне, что делать. Это из тех вещей, которые стоило бы исправить. Умирающие деревья – это очень грустно. Я спросила библиотекаря, и она дала мне «Юного натуралиста», в котором я прочитала подробнее. Болезнь завезли из Америки с грузом бревен, это грибковое заболевание. Почему-то от этого еще сильнее думается, что ее можно вылечить. Все вязы – один вяз, они клоны, вот почему все они гибнут. В популяции нет естественной сопротивляемости, потому что нет изменчивости. Близнецы тоже клоны. Глядя на вяз, никогда не подумаешь, что он – часть всех остальных. Увидишь отдельное дерево. Так же и на меня теперь смотрят: видят отдельного человека, а не половину близнецовой пары.
Среда, 19 сентября 1979 года
Между самоподготовкой и ужином у нас свободные полчаса. Вчера дождя не было, и я вышла погулять в сумерках. Прошлась до края школьного участка. На поле паслись черно-белые коровы. На меня они смотрели равнодушно. Еще там есть канава и несколько деревьев. Если здесь есть фейри, для них самое место. Было промозгло и сыро. Небо выцвело, а заката вроде бы и не случилось.
Фейри довольно трудно найти нарочно, даже если знаешь, где искать. Я всегда считала, что они как грибы: натыкаешься, когда думать о них не думаешь, а станешь искать – и нет их. Брелока для ключей я не захватила, и все на мне было новое, без прошлого, и не могло помочь. Зато трость, старая и деревянная, могла бы сработать. Я попробовала задуматься о вязе и о том, нельзя ли ему помочь. И старалась успокоить мысли.
Я закрыла глаза и оперлась на трость. Боли старалась не замечать и черной дыры на месте Мор тоже. Боль трудно забыть, но я знала, что она их отпугивает сильнее всего. Помнила, как они разбегались испуганными овцами, когда я в тот раз рассадила руку на Камелоте. Обычно боль в ноге состоит из двух частей: резко тянущая и медленно грызущая. Если стоять неподвижно и держать равновесие, грызущая переходит в ноющую, а тянущая возникает, только если перенести вес на эту ногу, вот я и постаралась ее унять. Я стала вспоминать, как мы их вызывали. Открыла разум. Ничего не изменилось.
«Добрый вечер?» – осторожно подумала я по-валлийски. Хотя, может быть, английские фейри говорят по-английски? Или здесь нет волшебного народца. Места для них тут маловато. Я снова открыла глаза. Коровы убрели прочь. Должно быть, на дойку. Рядом стоял куст, и маленькая корявая горная осина, и еще орешник на школьной стороне канавы. Я тронула ладонью гладкую кору орешника, ни на что уже не надеясь.
В ветвях надо мной был фейри. Очень робкий. Я всегда замечала, что фейри больше всего похожи на растения. С людьми и животными все по стандарту: две руки, две ноги, одна голова – человек. Или четыре ноги и шерсть – овца. А вот у растений и фейри есть родовые признаки, но у дерева может быть сколько угодно веток, и расти они могут как угодно. Свои особенности тоже есть, но один вяз не слишком похож на соседний, а может и очень отличаться, если они росли по-разному. Фейри разделяются на прекрасных и совершенно жутких. У всех у них есть глаза, и у многих что-то вроде головы. У некоторых и конечности более или менее человеческие, а у других звериные, а третьи вовсе ни на что не похожи. Этот был как раз из третьих. Длинный, тощий и с кожей как грубая кора. Если не видеть глаз, которые вроде как снизу, примешь его за растение-паразит, заплетенное паутиной. Как у дубов есть желуди и листья-ладошки, а у орешника орехи и мелкие круглые листья, так у большинства фейри кожа узловатая и серая, или зеленая, или коричневая, и обычно они где-нибудь да волосатые. Этот был серый, и очень узловатый, и ближе к ужасному краю спектра.
Имена для фейри мало значат. Мы дома давали имена своим знакомым, и те либо отзывались, либо нет. Кажется, имена их смешили. И местам они не дают названий. Они и самих себя не называют фейри, это мы. Если подумать, они не сильны в существительных, а как они говорят… Так или иначе, этот фейри был мне совсем чужой, а я ему, и у меня не было для него ни имени, ни пароля. Он просто смотрел на меня, как будто готов был в любой момент отскочить или растаять в дереве. Пол фейри – тоже скользкий вопрос, кроме случаев, когда у них длинные развевающиеся волосы, унизанные цветами, или пенис величиной в его же рост, или еще что-то в таком роде. У этого никаких признаков не имелось, и я решила, что он будет оно.
– Друг, – сказала я, ничем не рискуя.
И тут его полное молчание взорвалось движением и речью:
– Иди. Опасно! Найди!
Фейри не говорят, как все люди. Как бы ни хотелось вам увидеть в них Галадриэль, таких речей от них не дождешься. Этот вот высказался и пропал, весь разом, не успела я рассказать ему о себе, расспросить про вязы и нельзя ли что-нибудь сделать. Так всегда бывает, когда они исчезают – между двумя ударами сердца, как не бывало.
Опасно? Найди? Я понятия не имела, что это значит. И не видела ничего опасного, но повернула обратно к школе, где звонили к ужину. Я оказалась в конце очереди, но этот ужин и горячий недорого стоил. Опасность меня не нашла, и я не нашла опасности, по крайней мере в ту ночь. Я выпила водянистый какао и понадеялась, что с фейри все в порядке. Я была рада, что оно здесь есть, пусть и не слишком общительное. Это мне как кусочек дома.
Четверг, 20 сентября 1979 года
Сегодня утром я обнаружила, что подразумевало фейри под «Найди» и «Опасно». Пришло письмо от моей матери.
Не знаю, каким образом встреча с фейри дала ей знать, где я. Мир живет не по удобной логике. Фейри бы ей не сказало, а кое-кто из людей мог, но те и прежде могли бы. Я думаю, она меня искала. В незнакомой местности, среди всего нового, меня нелегко было ухватить – я не взяла ничего, кроме трости и горстки своих вещей, а те мои вещи, что остались у нее, должны были уже вылинять. Но, открыв разум, чтобы вызывать фейри, я привлекла внимание. Может, из-за этого кто-нибудь дал ей мой адрес или она напрямую его узнала. Не важно. Почти всегда можно подобрать цепочку совпадений, если хочешь опровергнуть волшебство. Потому что оно происходит не так, как в книгах. Оно создает такие вот цепочки случайностей. Как если бы вы, щелкнув пальцами, получили розу, но только потому, что кто-то уронил розу с самолета так, что она упала аккурат вам в руки. Роза настоящая и самолет настоящий, но это не отменяет чуда, что роза оказалась у вас в руках.