Покончив с очевидным, он занялся поисками всерьез. Проверял светильники, щупал диванные подушки, приподнимал ковры. Заглянул с помощью чар в стены и под половицы, посмотрел за картинами. Нашел в результате старую библиотечную книжку со слабыми антиворовскими чарами, наложенными кем-то другим и, видимо, не сработавшими. И пропавшие ключи, которые завалились в диван.
Мебель? Нет. Никаких тайников наподобие полых ножек. Квентин перебрал все книги на полках. Иногда ему казалось, что он видит какой-то код, но все тут же растворялось и утекало сквозь пальцы, как золото эльфов. Насколько темны были отцовские чары, если он так старательно маскировал их? Почему не хотел, чтобы сын привлекал к себе внимание? Какая зловещая судьба ожидала Квентина в Тарритауне? Что означает банджо без струн в углу? Откуда эта непонятная одержимость Джеффом Голдблюмом?
Чем дольше Квентин продолжал обыск, тем сильнее чувствовал незримое присутствие отца в его настоящем облике. Он включил компьютер, и получасовая криптомантия вкупе с научным тыком расколола пароль («затерянный мир» – в главной роли Джефф Голдблюм)! Квентин проверил директорию – все чисто, как стеклышко. Ничего скандального. Ни дневника, ни стихов, ни любовниц, ни финансовых пирамид. Порнушки и той нет – ну, почти.
Квентин не был хакером – не успел обучиться нужным навыкам в черной технической дыре Брекбиллса, – но зачатками электромагнитной магии все же владел. Он углубился в кремниевое компьютерное нутро, нащупывая призрачными пальцами любую странность, любое несоответствие. Не может быть, чтобы совсем ничего не нашлось. Отец должен был хоть что-то ему оставить.
Ну давай же, папа. Помоги хоть немного. Папа… этого слова Квентин не произносил уже двадцать лет, даже мысленно.
На минуту он прервался и посидел просто так, окруженный тишиной зимнего пригорода. Руки дрожали. Где же оно, папа? Что-то должно быть. Ты должен был оставить мне что-то. Так всегда бывает: отец не хочет посвящать сына в страшную тайну, опасаясь за его безопасность, и лишь после смерти открывает ее.
Искомое Квентин нашел не в компьютере, а в одном из шкафов: красную коробочку с каталожными карточками, засунутую за коробку с устаревшей электроникой и проводами загадочного вида – с тем, что рука не поднимается выбросить. Он перебрал карточки одну за другой: незнакомые имена, колонки цифр, плюсы и минусы. Шифр, обещающий невероятно много, если его взломать. И он взломает. Докажет, что достоин завещанного.
Секрет раскрылся минут через десять. Никакой это был не шифр, а записи давнишних игр в гольф. Квентин отшвырнул коробочку, раскидав карточки по ковру.
Страшная правда заключалась в том, что отец был как раз тем, кем казался. Не магом. Заурядным отцом, который даже единственного сына не способен любить. У Квентина никогда не было настоящего отца, вот и вся правда.
Не было и не будет уже. Квентин уронил голову на отцовский стол и стукнул по нему кулаком так, что подскочила старенькая клавиатура.
– Папа! – прорыдал он, не узнавая своего голоса. – Папа, папа!
Назавтра после похорон он вернулся в Брекбиллс. Ему не хотелось оставлять маму, но с подружками ей было комфортней, чем с ним. Вот и пусть заступают – он свое дело сделал.
Мама отвезла его в аэропорт. Простившись с ней, он спустился в гараж, который все еще строился, сел там в лифт и поднялся на верхний, совершенно пустой этаж. Там, под плоским белесым небом, для него открылся портал – шипящее кольцо белых точек, соединенных белыми линиями. Войдя в него, он очутился в родимом кампусе. Дома.
Чувствовал он себя при этом совсем не так, как неделю назад. Как будто после жесточайшей горячки с ним произошел кризис, оставив его слабым, едва живым, но очищенным от токсинов. Смерть отца произвела в нем перемену из тех, после которых возврат к прошлому уже невозможен. Папы больше нет, и это больше не его дом. Пора двигаться дальше.
Когда он зажег в своей комнате свечку с помощью простейших чар, которые уже тысячу раз проделывал, ему вдруг показалось, что она горит ярче и жарче обычного.
Он задул ее, зажег снова. Сомнений нет: его магия тоже стала другой. Свеча пылала, темнота сместилась к фиолетовому концу спектра, сила приходила легко, наполняя громким зудом кончики его пальцев.
Он рассматривал свои новые, освобожденные руки. Теперь он по-настоящему один, и никто ему не поможет, кроме него самого. Раньше он подсознательно сдерживал некоторую долю своей магической силы, теперь это прошло.
Квентин спал без сновидений и проснулся от постороннего звука, словно мышь скреблась в комнате. Он зажег лампу. Звук шел из письменного стола, от листка бумаги, который он поймал в нигделандском воздухе, сунул в карман, потом спрятал в ящик и совсем о нем позабыл. Теперь смятый листок тоже проснулся и стал разглаживаться.
Когда Квентин открыл ящик, листок вырвался на свободу. Сложенный теперь втрое на манер делового письма, он вспорхнул, сложился самолетиком и стал кружить над головой Квентина, как ночной мотылек вокруг лампы. Как память об иной жизни и об ином мире, не желавшая оставаться в забвении.
Глава 4
Даже не взглянув на листок, Квентин спрятал его обратно, прижал пресс-папье, запер ящик и придвинул к нему для верности стул. Потом лег и голову подушкой накрыл: утром лекция. Ящик он открыл только днем, после практического занятия. Листок утихомирился, но был, видимо, наготове: стоило Квентину убрать пресс-папье, он тут же взлетел опять. Квентин наблюдал за ним с долей жалости. Интересно, куда он пытается улететь? Домой, в Нигделандию?
Словив летуна, Квентин отнес его на солнечный подоконник и придавил все четыре угла подсвечником, будильником, винным бокалом и окаменелостью из недр письменного стола. Листок признал свое поражение и больше не трепыхался. Стало видно, что он исписан мельчайшим почерком с обеих сторон – чернила черные, но отдельные слова выделены красным. Серьезный текст, сразу видно. Бумага тоже не простая – не целлюлозная, которая со временем распадается из-за содержащейся в ней кислоты, а тряпичная, практически вечная.
Несколько букв по краю отрыва пропало. Наклон придавал почерку целеустремленность – слова напоминали пороховую дорожку, ведущую к неким взрывным открытиям. Тот, кто писал это, знал, о чем говорит. Квентин видел в тексте таблицу чисел с большим количеством десятичных знаков; зарисовку растения с ровными рядами листьев и пустым семенным стручком; диаграмму с концентрическими и пересекающимися овалами и кругами – то ли схема атома, то ли Солнечная система.
Страница начиналась на середине одного предложения и кончалась на середине другого.
Присмотревшись внимательнее, Квентин различил легкое колыхание листьев растения и медленное вращение по орбитам планет (электронов). В том же темпе менялись числа в таблице.
Сначала он не мог разобрать ни слова, но вскоре с облегчением опознал язык как вульгаризированную разновидность древнегерманского, а письмо – как весьма эксцентричный готический шрифт. Слова он еще не до конца понимал, но мотив уже мог напеть.
Дальше стало труднее. Текст был абстрактный, чисто теоретический, с сильно разреженным концептуальным воздухом. Что-то насчет взаимодействия магии и материи на квантовом уровне. Порой было сложно разобрать, где там буквальный смысл, а где переносный: петух, скажем, мог быть как алхимическим символом, так и обычной кукарекающей птицей. Поди разбери, если контекст так скуп.
Опять-таки это растение. Надо будет сходить в теплицу (в Ботани-Бей, по предсказуемому студенческому выражению) и показать рисунок профессору Бексу.
Так и не перевернув страницу спустя три часа, Квентин протер ноющие глаза. Ужин он пропустил, но мог еще поесть с поварами на кухне. Одно ясно: это фрагмент нигделандской магической базы данных, управляемой бандой Пенни. Суперплотный метеорит из внесолнечной интеллектуальной области, содержащий бог весть сколько внеземных химических элементов.
Вот, однако, и тема для исследования, с которым постоянно пристает к нему Фогг. И в каком-то смысле новое приключение – ботанское такое, не сравнить с филлорийскими, но тем не менее.
– Спасибо тебе, – сказал Квентин чудесной странице. – Я позабочусь обо всем, что в тебе есть. Обещаю.
Почудилось ему или страница действительно слегка шевельнулась, довольная таким к себе отношением? Он поочередно убрал подсвечник, бокал, будильник. Как только он поднял окаменелость, страница тут же попыталась протиснуться в щель на оконной раме.
– Э нет. – Квентин снова прижал ее подсвечником. – Извини, конечно, но не сейчас.
Одна из сторон его жизни в Брекбиллсе, а именно социальная, все еще оставалось далекой от идеала, то есть не существовала вообще. В свои почти тридцать он все-таки был намного моложе большинства преподавателей и до сих пор не нашел с ними общего языка. Возможно, они считали (и правильно), что он недостаточно почтительно к ним относится. Возможно, полагали, что он здесь ненадолго и общаться с ним вряд ли стоит. Он, как нижний тотем на столбе, не имел никакого веса в византийской политике гостиной для препсостава – а может, его попросту невзлюбили. Бывали такие случаи.
Так или нет, на его долю всегда выпадали самые неприятные поручения. Например, судить вельтерсные матчи в сырую погоду и расставлять сети нуднейших чар, чтобы студенты не шастали по колледжу после отбоя. (Делая это, он понял, что мог не бояться быть пойманным, когда сам был студентом. Чары были такие хлипкие и вызывали ложную тревогу так часто, что на сигналы почти никогда не обращали внимания.)
В Ботани-Бей он отправился на следующий день сразу после занятий, не питая слишком больших ожиданий. С Хэмишем Бексом он ни разу не разговаривал и не знал, что он за человек. С одной стороны, этот афроамериканец родом из Кливленда был довольно молод по брекбиллским стандартам, лет тридцати пяти, с другой – невероятно претенциозен: одевался в шотландский твид и курил трубку в виде головы турка. В реальном мире он единственный из знакомых Квентина носил брюки-гольф; из-за всего этого раскусить его было трудно, чего он, вероятно, и добивался.
По крайней мере, Квентин наконец-то нашел предлог побывать в оранжерее, изящном викторианском сооружении из стекла и металла, казавшемся слишком хрупким для северо-восточной зимы. Внутри этого теплого пузыря, на влажном цементе, содержались в горшках растения всех форм и размеров. Профессор Бекс, крепкий и коренастый, проявил к Квентину столь же мало интереса, как и остальные коллеги, и был явно недоволен, что ему помешали: он стоял, запустив руки по локоть в глиняную кадку с землей. Но тут Квентин раскрыл бархатный футляр, и страница тут же выскочила наружу, как серебристая рыбка из невода.
– Живая, – одобрительно молвил Бекс, зажав в зубах трубку. Он вытер руки тряпкой и с помощью заклинания, которое Квентин не успел отследить, зажал страницу в воздухе, как между двумя листами стекла. Высокотехничная магия, не совсем для ботаника. – Далеко же от дома ты забралась. Откуда она у вас?
– Если скажу, вы все равно не поверите. Узнаете это растение?
– Нет. Оно реальное? Зарисовано с натуры?
– Понятия не имею. Может, вы скажете?
Профессор Бекс рассматривал рисунок минут пять – сначала близко, чуть не носом в него уткнувшись, потом с расстояния в один ярд, потом через всю комнату, для чего ему пришлось передвинуть стол, уставленный рассадой в кассетах из-под яиц. Потом вынул изо рта трубку и сказал:
– Сейчас я произнесу слово, вам незнакомое.
– Слушаю.
– Филлотаксис.
– Я его точно не знаю.
– Это термин, обозначающий расположение листьев на стебле. На первый взгляд оно хаотично, в действительности представляет собой математическую последовательность. Обычно Фибоначчи, иногда Люкб. Листья этого растения не подчиняются ни той, ни другой – значит, перед нами весьма экзотический экземпляр.
– Или неверный рисунок.
– Да, если следовать бритве Оккама – но… Существующее в природе растение не так-то просто неверно зарисовать. Уверены, что не хотите сказать, откуда оно?
– Хотел бы, да не могу.
– Ну что ж. Сопроводительную хрень уже прочитали?
– Работаю над этим.
Бекс освободил страницу и поймал, не дав ей упасть. Его она слушалась лучше, чем Квентина.
– А не выпить ли нам?
Единственным возможным ответом был утвердительный. Бекс достал стограммовую бутылочку виски из-за горшков, где, как видно, спрятал ее, когда вошел Квентин.
Так сломался незримый барьер между Квентином и его коллегами – во всяком случае, одним из коллег. Выяснилось, что Хэмиш в учительской гостиной популярен не больше Квентина – если за одним из них числился какой-то неведомый грех, то же относилось к другому. Их объединяла общая радиоактивность. Квентин стал регулярно захаживать в теплицу после дневных занятий, чтобы клюкнуть с Хэмишем перед ужином.
Бекс посвятил его в кое-какие тайны. Удивительно, как много из бывших студенческих легенд оказалось правдой! Взять хоть тот отрезок глухой стены с штукатуркой немного светлее, чем во всем коридоре: на самом деле там помещалась не вентиляционная шахта. Студенты 50-х установили у себя в комнате кубическое температурное поле – пиво охлаждать вроде бы. Потребив некоторое количество этого пива, они перепутали пару символов и опустили температуру до абсолютного нуля; в результате поле оказалось таким стабильным, что убрать его никто не сумел. На расстоянии оно безобидно, но если вступишь в него, умрешь, не поняв даже, что с тобой приключилось. Говорят, один из создавших его студентов лишился руки таким образом. В конце концов поле просто огородили, и отмерзшая рука будто бы так и лежит там внутри.
Правда и то, что одна шестеренка в башенных часах отлита из серебряного тела Белостокского Голема. Если попытаешься написать на доске смешную анаграмму Брекбиллса (Билл скреб), мел будет пищать и визжать. На стене за кухней не растет плющ, потому что один камень там проклят: некий студент умудрился обойти правило, запрещающее принимать в колледж социопатов и прочих не годящихся в маги лиц. В сырые дни из этого камня сочится кислота.
Кроме шести явных фонтанов, есть и седьмой, потайной. Он находится под землей, и пройти к нему можно через дощатую дверцу садовой будки. Спрятан он потому, что в нем водится зубастая рыба вроде пираньи.
Квентин узнал также, как переделывают Лабиринт: каждый год, в июне, смотритель наводит на древесных зверей неутолимый голод, и они поедают друг друга – а Лабиринт потом восстанавливается из остатков этого вегетарианского холокоста. Выживают сильнейшие, самые высокоорганизованные из древесных зверей на Земле.
Квентина удивляла быстрота, с которой он приспособился к своему новому миру. Живуч все-таки человек. От короля до учителя, от волшебного космоса Филлори до убогой школьной каморки – и посмотрите-ка на него. Лет, проведенных в Филлори, как будто и не бывало. Только он на всей Земле знал, что раньше носил корону и восседал на троне. Нельзя же горевать вечно. То есть можно, конечно – но, как выяснилось, есть занятия и получше.
Расхаживая между рядами и созерцая затылки студентов, склоненных над осенними письменными работами, он понял, что потерял свое двойное зрение, что больше не видит за этим миром какие-то другие миры. Оно было при нем, сколько он себя помнил, а ускользнуло так, что он даже и не заметил. Он становился кем-то другим, чем-то новым.
Дико было думать, что другие по-прежнему ездят охотиться, устраивают приемы, собираются каждый полдень в высочайшей башне Белого Шпиля. Что Джулия занимается бог весть чем на Той Стороне. К нему это больше отношения не имело. Это, как выяснилось, была не его история, а всего лишь временное отклонение, которое он в должное время исправил.
Временами он, правда, еще искал на небе четко прорисованный филлорийский месяц. Здешняя луна по сравнению с ним выглядела бледной и потертой, как старая монета.
Здесь, всего в ста милях севернее Манхэттена, зимы были куда холодней, глубже, решительней, чем в Нью-Йорке. Брекбиллская зима, наступая на три месяца позже обыкновенной, отменяла все взлеты и посадки всерьез. В реальном мире настал февраль, когда птицы и растения начинают проявлять умеренный оптимизм, но Брекбиллс тонул в ноябрьских снегах полуторафутовой глубины.
Сам став учителем, Квентин понял, почему препсостав никогда не пытался улучшить брекбиллский климат: он хорошо помогал сосредоточиться на учебе.
Поначалу студенты скакали по снегу и подкидывали его вверх блестящими облаками, но это им быстро надоедало. Квентин видел воочию, как радость и полнота жизни сменяются унылой зубрежкой. Кто-нибудь из профессоров время от времени предлагал продлить зиму на весь учебный год, но до этого пока еще не дошло.
Квентин тоже занимался наукой. Он насчитал на загадочной странице двадцать предложений (плюс еще два некомплектных в начале и конце) и 402 слова. Выписал каждое слово на отдельный листок и оклеил ими свою комнату; слова, чем-то связанные между собой, соединялись длинными меловыми линиями. Он буквально жил внутри этой страницы, и ее расшифровка поглощала все его свободное от занятий время. Математические вычисления он производил карандашом на бумаге. На компьютере магические уравнения не решишь: он будет просто выплевывать бессмысленные ответы, пока окончательно не зависнет. Тут требуется мозги приложить.
Его усилия не пропали даром: страница понемногу раскрывала мысли, заложенные в словах, как в бутонах. Они разворачивали перед Квентином скрытые измерения, взамодействовали между собой самым неожиданным образом и предлагали ключи к разгадке куда более таинственного, обширного целого, то есть книги, откуда эту страницу вырвали. Это был, по всей видимости, трактат о связях между магией и материей.
На Земле эти понятия существуют раздельно: объект можно заколдовать, но он так и останется частицей материи, а чары – частицей магии. Как если бы брусок металла получил магнитный заряд. Но в Филлори, как знал (по крайней мере, подозревал) Квентин, магия и материя суть одно и то же. Магия существует и на Земле, но Филлори есть магия сама по себе: в этом и состоит фундаментальная разница между ними.
Теория, однако, не была сильной стороной Квентина. Он, так и оставшийся в душе физиком-практиком, задавался вопросом, можно ли – в правильных условиях и при достаточном количестве энергии – сделать волшебной земную материю. Напитать ее магией, спаять воедино без швов, как в Филлори. Крамольная мысль, на грани запретного, но слишком заманчивая, чтобы не попытаться по крайней мере. Квентин реквизировал заброшенную подвальную лабораторию, но даже его обновленных способностей не хватало, чтобы перенести изящные абстракции с заветной страницы в вещественный мир. Он либо терпел полный крах, либо высвобождал огромный сгусток энергии, наполнявший комнату льдисто-голубым светом и едва не сдувавший противоиспарительные защитные чары. Для обеспечения безопасности он заключал экспериментальные образцы в плотные, клейкие, полупрозрачные силовые пузыри, не видя толком, что там внутри происходит. И что бы он стал делать, если бы опыт оказался удачным? Что толку в волшебных предметах, если они не служат определенной цели? Это все равно что ответ, к которому надо еще подобрать вопрос. Не мальчик уже, пора подумать о создании чего-то полезного – вот только чего?
Как-то вечером, стоя один в преподавательской гостиной с первым бокалом вина, Квентин достал из кармана филлорийские часы – они так и не пошли, но ему нравилось носить их с собой. Вместе с ними вынулся какой-то конверт. Письмо, напечатанное на пишущей машинке, с изысканной учтивостью приглашало Квентина прибыть в такой-то книжный магазин такого-то марта: ему хотят предложить работу, которая, возможно, заинтересует его. Подпись словно птичьей лапой накарябали.
Так-так! В нем ожили былые стремления. Еще одна тайна, требующая разгадки. Классический пропуск в приключение, как бывало.
Именно что бывало. Все в прошлом. Он вполне доволен своей настоящей жизнью – даже счастлив, можно сказать. И у него уже есть работа. Квентин бросил письмо в огонь. Прошлое позади. Его дом здесь, а все остальное – фантазия.
Глава 5
Элиот хмуро разглядывал лорианского чемпиона. Боец, поперек себя шире, принадлежал к другому этническому типу, чем большинство его соотечественников. Лорианцы, как правило, настоящие викинги: рослые, блондинистые, бородатые, подбородок кирпичом, грудь колесом, а у этого рост от силы пять футов шесть дюймов, голова бритая, лицо как у Будды (или как суповая клецка). Не иначе азиатская ДНК примешалась. Гол до пояса, хотя на дворе не жарко, кожа цвета кофе с молоком маслянисто блестит (хотя он, может, просто вспотел).
Круглое пузо чемпиона нависало над поясом, но в целом этот парень достаточно устрашал. На спине тугой полумесяц мышц, руки как ляжки, и бицепсы неслабые, судя по их объему. Оружие его, не совсем обычное, представляло собой шест с остро заточенным косым крестом на конце, и все как-то сразу чувствовали, что боец способен нанести им немалый урон.
Когда он вышел вперед, лорианцы загрохали мечами по щитам. Вот, мол, смотрите: пусть он малость смешон, но вашего точно завалит, а посему тройное ура в честь его и Крома, или как там зовется наш бог. Не такие уж они, выходит, моноэтнические, но филлорийского поединщика их боец все равно не завалит, поскольку филлорийский поединщик – это сам Элиот.
Вопрос, стоит ли выставлять верховного короля против первого силача лорианских захватчиков, вызвал немало споров, но Элиот, движимый как тактическими, так и личными мотивами, уже принял решение. Королевскую карьеру он начал в довольно декадентском, не сказать порочном, ключе, но постепенно вошел в роль и стал относиться к ней все серьезнее. Пришла пора показать всем, включая себя самого, что он король не понарошке, а по сути своей. Пустить, буквально и публично, кровь из носу.
Он выступил из своих рядов, где, разумеется, тоже подняли шум. Молодцы ребята. Элиот улыбнулся – кривовато из-за дефектной челюсти, но непритворно. Нет во вселенной большего счастья, чем слышать, как приветствует тебя твой королевский полк, в котором помимо людей воюют и нелюди. В верхнем регистре – ультразвуковой посвист эльфов; для них эти военные дела одна глупость, однако они все же участвуют по той самой причине, по которой все остальное делают: для прикола. Нетопыри пищат, птицы галдят, медведи ревут, волки воют, конеглавы – пегасы, единороги и обычные говорящие лошади – ржут, естественно. Грифоны и гиппогрифы тоже галдят, но ниже, в баритональном тембре – кошмарные звуки. Минотавры мычат, существа с человечьими головами – единственные, кого Элиот до сих побаивается – вопят. Сатиры с дриадами еще ничего, а вот мантикоры и сфинксы хоть на кого жуть нагонят.
И так далее, вплоть до нижнего великанского регистра, басов и топота. Глупо, конечно: выставил бы своим бойцом великана, и тот мигом трансформировал бы квадратного лорианца в лепешку. Впрочем, это было бы неизящно.
Весть о лорианском вторжении даже как-то взбодрила Элиота. Созываем знамена, выступаем на войну! Вспоминались древние протоколы и формулы. Оружие, доспехи, сбрую, фляги – боевые, а не парадные – извлекали из кладовых, чистили, полировали и смазывали. Походное снаряжение пахло, кроме пыли, легендарными победами и славными подвигами. Элиот упивался ароматом эпической старины.
Вторжение было весьма неожиданным. Лорианцы во все времена вели себя хуже некуда: похищали принцев, выгоняли говорящих лошадей на пахотные работы, навязывали всем своих псевдонордических богов, но при этом уже много веков не вторгались в пределы Филлори. Междоусобные стычки не позволяли им достигнуть требуемого для этого уровня организованности.
Предполагалось также, что Северные горы заколдованы против нашествия. Когда вся эта заваруха кончится, надо будет разобраться, почему не сработали чары.
Элиот сразу же выступил навстречу врагу, но перспектива смертного боя не очень его вдохновляла. Это ж не Толкин все-таки: сражаться предстояло не с орками, не с троллями и не с гигантскими пауками, геноцид которых можно осуществлять без каких-либо моральных ограничений. Лорианцы, насколько известно, люди – в отличие от тех же орков, не имеющих биографии, жен и детей, – и убивать их нельзя. Некоторые даже и собой вполне ничего. Притом книги Толкина – это вымысел, а Элиот, как верховный король Филлори, не имеет ничего общего с сочинительством. Ему и с фактами хватает проблем.
Ох, непростое это дело, отражать супостата. Опыт – довольно ограниченный, надо признать – говорил Элиоту, что благородство очень скучная штука.
Все преимущества, к счастью, были за филлорийцами. Они превосходили врага во всех отношениях. Лорианцы – это банда ребят с мечами, а филлорийцы – «Чудовищная книга о чудовищах» в живом виде, и возглавляют их правители-чародеи. Извините, конечно, но думать надо было сначала, а потом уж вторгаться.