Женя так много кричал: за то время, что он орал, он вставал на стул, в порывах гнева, когда кто-то издалека усердно пытался его перебить и осмеять, поднимался на стол и почти кидался на мужичков, которые сидели возле него. И все надменно на всех нас смотрел – на всех без разбора, его орлиный, вызывающий взгляд окидывал даже меня! Словно загнанный в угол заяц, окруженный сотней злых шакалов, он бил ногами по полу, стулу и столу и был похож на маленького страшно испуганного ребенка, кричащего на все, что ему попадается, и огрызающегося на всех, кто ему что-нибудь говорит. Мне казалось, он не понимал ни единого слова из той неисчисляемой массы, которой ему пытались возражать. Ему говорили слово – а он слышал лишь звук, как собака, не различая ни его природы, ни подлинного смысла. И даже когда его уводили вон с веранды, скрученного под руки, он брыкался, пинался и без конца вытягивался обратно к застолью; я помню, как он кричал:
– И знаете что? Знаете что?! Какие бы доводы я вам ни приводил, какими бы беспрекословными истинами ни доказывал, как бы метко я ни бил, вы все равно будете считать меня невоспитанным дураком с причудами! Вы не слушаете! Я только пытаюсь вам что-то растолковать – вы уже перебиваете! Не слушая, вы продолжаете перебивать! Понимаете? Вы всегда будете слышать только то, что хотите! То, что хотите слышать!
Когда его увели, легче не стало. Минувший скандал въелся в людей и бил в головах режущим, назойливым, как жук, сгустком. Это не давало покоя, и все сидели злые, заведенные, с красными хмурыми лицами и стреляющими темными глазами. На всей веранде протянулась не нить – целая веревка напряжения; испетлявшая всех вокруг и обогнувшая стол не один раз, она крепко держала всех в возбуждении и гневе. Нормально досидеть не вышло: многие родители ели молча и были готовы взорваться каждую минуту, им был нужен только маленький повод – незаметное, ничего не стоящее слово, – чтобы продолжить дикую ругань. Я не стал задерживаться в той компании и вместе со сверстниками поспешил убраться с веранды. Еще ненадолго я остался на ее широких дубовых ступеньках, чтобы допить свое пиво, и мне пришлось убедиться в том, что взрослые, разозленные и подтравленные, начнут жестокий скандал. Кто-то там, наверху, закричал, и что-то разбилось со страшным, пронзившим воздух грохотом, но я не слушал. Почему-то меня охватили странные мысли, и… Конечно, это все сумасбродные, невнятные, грубые крики Жени… И все-таки это так странно: ведь я никогда не рассказывал родным всего того, что случалось на самом деле, и это правда, что если им что-нибудь такое в голову вобьется, то уже не выбьется ничем, и слышать они будут так, как думают. Я вот так вижу: люди живут бестолково, что-то обрезает и точит нас, обрабатывая, как кусок сырья, равняет, сглаживает острые углы – отупляет, выпиливает форму, аккуратную и удобную. Зачем? Кому это надо? Кому-то и надо, тому, кто это придумал. Но этим занимаются не эти люди: отцы и матери только равняют нас под себя. Наша история – исходы наших решений, тысячи передряг, без конца выпадающих на нашей дороге. Это они заставляют нас выбирать… И вот что: если мы выбираем из предложенного, то где же здесь что-нибудь по-настоящему наше?
Последние два года мне нравилась одна девочка. Я ее сильно любил и многое для нее делал – больше, чем кто-либо другой: вместо совета помогал делом, подставлял плечо, когда надо было, и слушал ее; я всегда был близко, всегда тут, всегда рядом… Все это время мое настроение зависело исключительно от нее и наших встреч. Это до жути опасно, да, а вот сейчас… Не то чтобы это чувство пропало, и все же было что-то не так – не так, как прежде, я о ней думал: уже не с тем трепетом и надеждой, как о светлом лучике, а как-то иначе, через призму бесчисленных масс, миллионного общества с реальными людьми, которые действительно были и могли быть и с нею, и со мной вместо нас самих. Сейчас я словно смотрел на все выше и откуда-то подальше и мир мне виделся полнее, шире, объемнее. Я подумал о том, что однажды в ее жизни может появиться интересный или странный, непонятный пока человек, и с ним она будет видеть все свое настоящее и будущее, и пусть сейчас они даже не знают друг о друге, и где-то живут оба отдельно, ничего не подозревая, в жестоком и кромешном неведении предстоящей истории. Я представил, как она лежит с непонятным мужчиной на диване, а вместе с ними какие-то дети; она ласкает их всех, гладит, любит и говорит им обо мне с обычным энтузиазмом рассказчика, но так безразлично и скучно, вместе с мыслями о давно ушедшем, невозвратном прошлом, упоминает меня так, как будто говорит о герое из старой полузабытой легенды, то ли бывшей и вправду, то ли вовсе выдуманной. И вот как выходит: если меня не будет рядом, рядом будет кто-то другой. Первый, второй, третий, четвертый, пятый, десятый – ведь все это так глупо, бессмысленно и пусто. Безусловно, и… Все равно она поменяется и больше не будет похожа на ту себя, которую так хорошо узнал за эти два года я. Она поменяется, и это будет уже совершенно чужая мне девушка, как будто бы и незнакомая вовсе, а мне почему-то все равно. Раньше ее влюбленности выливались для меня в жгущие грудь лихорадки, я болел и страшно мучился, а вот теперь я так спокойно думал о том, как бы прошла наша последняя встреча или как мы бы встретились через несколько лет – похоже на край идиотизма? Не понимаю, как до этого дошло за одно мгновение, мне словно сердце вырвали – мое сердце, которое два года отчаянно и глубоко любило, – и вставили другое, пустое и свободное от чувств, жестокое. Но честно! Я не помешан и не пьян – я разочарован в том, что мне пришло в голову. Мысли бьют неисчерпаемым родником, и они бегут быстро, быстрее, чем я их осознаю. Я не успеваю подумать о том, о чем думаю! Их поток льется, струится, летит в мой мозг, каждая мысль, идея, приходящая быстро и неожиданно, одномоментно исчезает из головы, полностью и тут же сменяется новой. Откуда берутся? И зачем появляются, если тут же исчезают, не оставив в памяти и следа о себе?
В то время, когда я пытливо прорезался к смыслу своих мыслей, отыскивал их природу и питающий корень, ко мне подошла мама. Наверняка она спустилась с веранды, ведь где бы ей еще быть? Она тронула меня за плечо, и я оторвался и наконец услышал, как там, наверху, до сих пор кричали, матерились, визжали и что-то продолжало с пронзительным треском разбиваться. Она села рядом со мной и положила свою белую тонкую руку мне на спину. Я чувствовал, что ее глаза были устремлены вдаль, как и мои, на изогнутую исчерно-багровую линию горизонта, и мне казалось, словно смотрели мы даже в одну и ту же точку.
– Вот так: не успели и оглянуться, – тихо, приглушенно проговорила мама, поглаживая мои плечи.
– Может быть, – отвлеченно бросил я.
Мы сидели и молчали – никто из нас не решался говорить. Мама ждала, пока начну я, а я… Я не мог придумать и одного слова, потому что по отношению к родителям сентиментальностей не терпел и противился им уже, честно, лет шесть. Очень робко, осторожно я опустил взгляд на плечо, где лежала ладонь матери, и ужаснулся ее виду: гладкая, по-молодому мягкая и насыщенная цветом кожа, какая она была всегда, на ней точно исчезла, и вместо нее теперь кисть и фаланги стягивала погрубевшая, резиновая кожа, бесцветная и в бледных пятнах, почти прозрачная. Я схватил эту ладонь в обе руки и посмотрел на маму.
– Что это, мама? Такая твердая, смятая рука у тебя, что с тобой? – спросил я и стал аккуратно щупать ее кожу. – Ты болеешь?
– Что? – она рассмеялась и взглянула на меня своими смешными влажными глазами. – Что такое? Мать-то твоя совсем старушка, да?
– Нет-нет-нет, ты что? Нет, я же помню, еще недавно она была такая нежная и свежая, как подушечка, еще недавно, я же помню, еще недавно…
– С поры твоего недавно прошло уже, не знаю, лет двенадцать, наверное. – Все, что она говорила, произносилось с печальным смехом, с такой особенной ноткой грусти, проскальзывающей параллельно с голосом. – Я вела тебя в садик, и я собирала тебя в школу в первых классах, я была молодая… Но подумать только – в то время мне еще не стукнуло и тридцати, а сейчас мне без трех лет сорок пять… Скоро-скоро ты мать свою и не узнаешь, Илюша, старушкой я стала! – и она снова рассмеялась. А я смотрел на ее грубую бледную кожу, какую помню только у своей бабушки, и не мог понять: ну как? Где моя молодая красивая мама, которая вела меня в садик и забирала оттуда? И где ее ласковый округлый голос, зовущий, ждущий дома? Теперь в нем прорезается легкая хрипота – прожитые годы, и вот… Ну как?
– Неправда все это! – и я обнял ее, обнял так крепко и надежно, как мог только лет десять назад: прилип, прижался и долго не отпускал. И это было приятно.
Затем спустился и отец. Он был крепким мужиком, высоким и широким. Размеренным медленным шагом он спускался по большим ступеням, на которых сидели мы с мамой, и потирал рукой лоб, отчего его длинные смоляные волосы припадали то на правую сторону, то на левую. Когда отец наконец оказался на земле, он постоял, кинув взгляд куда-то далеко за пределы горизонта, как будто смотрел в никуда. И вдруг он язвительно, пытаясь сдерживать что-то бешеное и злое в сдавленном горле, произнес, обращаясь ко мне:
– Вот дураки!
Отец стоял поодаль от нас, в нескольких метрах, но потом подошел ближе.
– Я не вру, я ведь не вру? Они сказали: «Вы очень много бестолково говорите – это в ущерб настоящим мыслям». Алина, я же не соврал?
– Наверное, так и было, Олежа, – ответила ему мама.
– Что ты хочешь? – перебил я.
– А ничего. – Отец смял эту фразу, как бы пригмыкнув, и несколько секунд сверлил меня заискивающим, бросавшимся взглядом. – Что ты смотришь? Псом на меня уставился, как шакал!
В два шага он подобрался ближе и встал прямо передо мной.
– Вы что, все такие? – его голос дрожаще проиграл пластиной и был готов взвизгнуть, как закипевший чайник.
– Какие? – я встал со ступени и пошел к невысоким елкам. Они служили украшением для террасы и, голубые и пышные, при свете солнца, днем, смотрелись приятно и органично. Сейчас же, когда стемнело и тени стремительно кутали все кромешным мрачным полотном, они стояли черным неразличимым забором под блестящим озером и были страшные и мутные.
– Много думаете и мало говорите, – подтрунил отец.
– Что? – я обернулся в тот момент и почему-то чувствовал во всем своем теле возбуждение и готовность отвечать язвительно и с насмешкой.
– Мы с матерью теперь больше прежнего убеждены в том, что тебе стоило бы учиться в нашем городе. С нами будет понадежнее – я насмотрелся на этих ваших. Преумные люди, мне нечего сказать!
– Что не так, пап?
– Неопытные еще, уважения еще не знаете, с людьми не жили, а люди бывают разные. Так и жалею того парня: ведь он действительно думает, что прав.
– А в чем он не прав?
– Безответственные, сами эгоистичные…
– Нет, – тогда я чуть дальше от него отошел, чтобы можно было раскинуться словами, находясь в безопасности. – Что значит эгоисты? Это называется смелость! Мы всего-навсего позволяем себе то, чего так боятся остальные.
– Прекрасно мне помнится, как ты прогуливал уроки по желанию. Разделил предметы на важные и не очень – вот это ты молодец!
– И в чем я не прав? Что мне нужнее в апреле: русский с математикой или физкультура? Или, может быть, история? Или обществознание? Я же с ними поступаю, кстати. Думаю, с двойкой по физкультуре, но высокими баллами за экзамен меня не возьмут. Так и вышвырнут прямо с порога: двойка у тебя по физкультуре! Как ты смог сюда заявиться с документами? Как ты живешь? Да, прямо так и вижу.
– Ты не ерничай! Если ты делишь предметы на важные и неважные, то ты делишь и преподавателей на важных и неважных. Притом учитель математики может быть скверным учителем математики, а учитель физкультуры может быть замечательным человеком. Кроме того, тебе вот важна математика и экзамены – так? – а учителям физкультуры или истории важно, чтобы посещали их уроки, ведь они готовились к ним, чтобы что-то рассказать. А администрации заведения важно, чтобы в принципе уроки посещались, потому что это важно, это держит уровень школы, ведь ученики – ее лицо. А вы этого не видите, вы выросли и обрели силу и пробуете ее, гребете мир под себя, как ковер, даже не думая о тех, кого таким образом загребаете и опрокидываете. А опрокидываете многих! Мир огромный и тесный, иерархичный – все подчинено. Разом ничего не разобьешь – последствий людских много выходит, и лучше быть таким рабом, как все прочие, бездеятельным и скучным, как сказал тот парень, чем тем кровавым господом, который свергнет такой уклад. Жизнь слишком сложная, все в ней сплетено да скручено, и, наверное, ничто в ней никогда не станет понятным до конца, а вы думаете, что прониклись всем уже сейчас!
– Нет, отец, все исправляется. Мне ничто не мешает быть ответственным…
– Вот и дело-то…
– Я знаю, что мне нужно, я готов, я знаю, что делать! Какая разница, отец? Никто не смотрит на результат, ведь и вам от меня нужны только итоги работы, а не сама по себе работа? И нечего никому по этому поводу волноваться вообще! Я сам знаю, что я должен сделать и для чего, и я сделаю это, потому что этого я хочу.
– Я, я, я – ты это все убери! Говоришь «я» и никого не слушаешь. А ты кто такой?
– А я право имею!
Похоже, что отец в тот момент опешил – я его не мог разглядеть в темноте достаточно хорошо, – потому что продолжила уже мама:
– Сынок, все люди живут. Нельзя давить остальных только потому, что тебе хватает смелости и силы, а им ее недостает. Послушай отца, – ее мелодичный мягкий голос точно крался ко мне, и сквозь тонкую хриплую струнку я чувствовал в нем привычные ласку и доброту.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги