
Электричка дернулась и поплыла по рельсам. Вокзал качался, как на волнах, и убегал все дальше и дальше. Люди друг на друга старались не смотреть. Так всегда бывает в первые мгновения совместных поездок, посиделок незнакомых людей, которые все же всегда и всюду стараются держаться вместе.
Майя-апа глядела на свои руки – маленькие руки маленькой татарской женщины – и вспоминала, как ее дочь как-то тянула ее за подол платья и громко просила купить ей квасу, а потом протягивала свои детские пальчики за стаканом, прихлебывала и хохотала, потому что квас «шевелится в животике».
«Какие бы сейчас ручки у моей Неллечки были?» – думала Майя-апа и сжимала пальцы, стараясь скрыть даже от самой себя все их бессилие и всю их старость.
Мысли ее прервал мальчик. Он жаловался матери:
– Мама, пить хочу.
Майя-апа окинула мать с ребенком взглядом. Что-то странное было в их разговоре. Они смотрели друг на друга не отрываясь, и руки все время показывали какие-то знаки. Мать молчала. В ее глазах был испуг. В ее глазах была необходимость бежать без оглядки. Мальчик четко произносил слова и показывал, постоянно показывал пальчиком себе в рот.
– Пить.
Мать печально покачала головой.
Тогда Майя-апа порылась в своей хозяйственной сумке и вытащила оттуда бутылку с темным напитком. Это был квас. Хороший квас из бочки. Еще холодный. Бутылка без этикетки с запотевшими стенками.
– Возьми, – сказала бабушка.
Мальчик взял в руки бутылку, и через несколько секунд с квасом было покончено.
«Как же долго он пить хотел, бедняжка!» – думала Майя-апа и смотрела на эту парочку уже не отрываясь.
А паренек поставил бутылку на пол, поблагодарил бабушку и прижался к матери. И в этом жесте тоже было столько всего бессильного.
– Вкусный квас, – сказал он.
– Как тебя зовут, мальчик? – спросила Майя-апа, повинуясь какому-то скорбному чувству долга.
– Дима.
– А маму твою?
– Оля.
Мать мальчика, уже улыбаясь, слушала этот разговор, потом раскрытую ладонь приложила к груди, слегка наклонила голову и взглядом поблагодарила бабушку.
– Далеко едете? – спросила Майя-апа мать парня.
Та кивнула.
– За Арск?
– Кукморка! – крикнул мальчик и засмеялся.
Видимо, его веселило название деревни. А Майя-апа поняла, что ехать им еще долго, несколько часов. Ее билет стоил меньше пятидесяти рублей, а билет до Кукморки, должно быть, около сотни. Так Майя-апа все еще училась считать расстояние в рублях.
Еще через полчаса женщины разговорились. Мать закрывала уши и рот руками по очереди, что должно было означать: «Не слышу, не говорю», а мальчик объяснял, что мама его все понимает, главное – четко произносить слова и по возможности использовать язык жестов. Это было на удивление легко.
– А где ваш папа?
Глухонемая женщина сжимает руки, прикусывает губы и отворачивается.
– Он был плохой, – строго произносит мальчик.
– Бил? Хулиганил?
Кивок. Женщина машет рукой в сторону от себя и снова отворачивается: прогнали, значит.
– Что же делать теперь будете?
Женщина пожимает плечами и придвигает к себе сына, кладет руку ему на голову. Жить будут, значит.
В вагон входит кондуктор. Начинается процедура проверки билетов. Обычно в такой ситуации настораживаются все, даже те, у кого билет есть. На некоторое время затихают начавшиеся было разговоры, люди хмурятся, отодвигаются друг от друга и начинают судорожно доставать из карманов и кошельков билеты или деньги для оплаты. Затих разговор и в этом углу. Женщины зажали в руках бумажки и стали ждать, когда их проверят и кондуктор взглядом патологоанатома оценит внешний вид каждого пассажира. Вскоре подошла грузная женщина – как полагается, с чрезвычайно неприветливым лицом. Она неподвижно и немо стала напротив сидений и сложила руки крест-накрест на груди. Поза загробного судии.
Майя-апа и сидящая с нею рядом женщина так же молча и не глядя ни на кого показали свои билеты.
Кондуктор перевела взор на мать с ребенком. Глухонемая достала из кармана билетик.
– А у ребенка билет есть? – раздался резкий голос кондуктора.
Мать покачала головой: «Нет билета».
– Оплатите тогда за него, – начала нервничать кондуктор.
Женщина терла друг о друга большой и указательный пальцы обеих рук и делала отрицательный жест: «Нет денег».
– Нет уж. Оплатите за проезд немедленно.
Глухонемая качает головой и пожимает плечами.
– Вы что же, думаете, раз глухонемая, так теперь за проезд и платить не нужно? Может, мне вас пожалеть еще? Меня бы кто пожалел! – кондуктор щурила глаза и зло ухмылялась, напирала всем телом на женщину с ребенком.
В вагоне многие почувствовали себя неуютно, отводили глаза или, наоборот, смотрели пристально. Майя-апа ощутила, как кровь ударила ей в голову, как руки сжались, как ярко-красный гнев поднялся откуда-то из глубины. При ней унижали человека, мать с ребенком, – это было выше ее сил.
Женщина «интеллигентного вида», что сидела рядом, поднялась и прямо посмотрела на кондуктора:
– Уходите. Не видите, что вы и так натворили дел? Раньше фашисты над нами издевались – а теперь вы?! Уходите отсюда!
– Как вам не стыдно? – тихо спросил старичок, сидящий напротив через проход.
Кондуктор махнула рукой и ушла. Почла за благо не связываться с вагоном филантропов (никто из которых, правда, за мальчика не заплатил).
Глухонемая долго нервничала, потирала руки, ломала пальцы, смотрела на сидящих вокруг людей с болью и пыталась что-то сказать, но ее уже никто не понимал. Пассажиры успокоились. Майя-апа, которой скоро надо было выходить, гладила мать по колену и успокаивала ее: «Она ушла, эта женщина… ушла… не переживай».
Мальчик все это время сидел испуганно вжавшись в угол, как будто думал, что сейчас придут люди в форме и выкинут его из вагона, выбросят, как вещь, которой не положено быть на этом месте.
Пустая бутылка из-под кваса перекатывалась между сиденьями, но ее никто не спешил поднимать.
Майя-апа достала из кошелька все деньги, что были у нее с собой, – около тридцати рублей (до пенсии еще неделя, в деревне хоть на огурцах и помидорах с огорода проживет как-нибудь) – и отдала их мальчику:
– На, купи себе еще такого вкусного квасу, Дима! И ничего не бойся, слышишь?!
Мальчик опустил глаза.
Когда бабушка пришла домой со станции, у нее опять начался тик на левом глазу. От него дергалась почти вся левая сторона лица и рот кривило страшной гримасой. Хорошо, хоть не в электричке началось. Майя-апа закрывала лицо рукой, но тик все равно было заметно. Она упала на кровать в белой комнате на веранде и заплакала.
Не от мира сего
Можно ли доверять себе на границе между сном и явью? Можно ли всерьез воспринимать то, что видишь в полусне? Для меня в шесть лет это не было вопросом веры. Но и думать не думалось. Когда-то все казалось таким простым. Я чувствую – значит, существую.
Кошмар приснился, конечно же, где-то между первым и вторым часом ночи, когда все возможные чудовища выползают из всех возможных щелей, а разум становится удивительно тонок и проницаем. Обычно детей это касается в первую очередь. И успокоить их может, наверное, только сочувствующий взрослый. Поэтому и я всегда в случае ночного кошмара шлепала босиком в спальню родителей. Вдруг помогут. Правда, в итоге все равно оставалась одна. Отец на смене, мама смотрит индийский многосерийный фильм. Приглушенные звуки долетают в полутьму и не успокаивают совсем. На смежной с кроватью стене висит картинка. На ней темноволосая женщина в красном. Картинка бугрится и вздувается под действием сквозняка. Еще чуть-чуть, и женщина повернется. Еще немного, и вылезет наружу. И что тогда со мной сделает? Что? Закрываю глаза, не смотрю в тот угол, но не могу уснуть. Красное платье колышется, прическа вспыхивает пламенем, глаза женщины становятся все насмешливей. Страшно до невозможности пошевелиться и закричать. В конце концов начинает казаться, что сплю.
Смотрю на дверь балкона, по бокам которой свисают связки лука в капроновых чулках. Не люблю эти связки. Они некрасивые. Все это гадкое: мамины красные лаковые сапоги, что стоят рядом со шкафом, не убранные с вечера, советское трюмо на три зеркала, грубое, с отлипающей по краям кромкой, мамины духи со змеями на флаконе, лук в чулках и папины картинки. Гадкое, неправильное, некрасивое, вызывающее нестерпимое желание убрать, порвать, выбросить или самой убежать и выброситься. Мне физически плохо от этих вещей. Не могу встать с кровати, но представляю в полусне-полубреду, как встаю, крадусь к двери, подальше от картинки с красной женщиной, и подсматриваю в щелочку – в телевизоре мелькают сценки из индийского фильма (на этот раз раджа добрый или злой?) и звучит громкая музыка, и мама сидит спиной ко мне в кресле. Это значило бы, что все хорошо, что меня есть кому защитить. Но лежу в кровати, и все еще кажется, что в кромешной темноте тьма сгущается, образует комочки, из которых возникают сны. Ко мне все ближе подбирается взгляд женщины в красном. Ко мне все ближе подплывает тьма. Засыпаю.
Просыпаюсь в постели родителей. Они уже спят рядом. А я проползаю под одеялом и становлюсь босыми ногами на ковер. И подхожу к зеркалу. Одна створка трюмо повернута в мою сторону. На темной его поверхности появляются мутные разводы – как если бы мама мыла стекла, но забыла протереть скомканной газетой. Нечетко, плохо, но я вижу: внутри что-то растет. Белое и туманное. Оно заполняет все зеркало и пространство вокруг меня. Смотрю не отрываясь. Это женщина. Без лица.
Нет объяснения страху. Нет ему названия. Нет для него оправдания и клетки тоже нет.
Этим летом решила съездить на родину в Казань. Дедушка и бабушка давно уже приглашали к себе. Да и я вспоминала детство, колорадских жуков на огороде, старые книги, мультики, которые нам разрешали смотреть безостановочно, татарскую выпечку, татарских детей, которые называли меня русской уродиной, и улочки, от которых в памяти остался свой особый след, особый запах… Это как входить в дом, где ты до этого никогда не был, и тут же понимать, что так пахло где-то далеко-далеко, в каком-то закоулке твоей памяти.
Давани и давати почти не изменились. Бабушка так же носится вокруг и кудахчет, заставляет есть все, что не приколочено, плачет над старыми фотографиями и ворчит на дедушку, а дедушка все так же изображает деятельный вид и, когда ничего не делает, носит эти дурацкие жилетки, в которых «зато много карманов», копается в гараже с кучей металлолома, заставляет заниматься спортом и тихонько посмеивается над бабушкой.
Пару дней бездельничаем, гуляем, мне показывают заново все те места, что я когда-то должна была непременно видеть. Но вскоре давани и давати вспоминают, что в деревне не копано, дождя нет, а значит, надо поливать вручную, надо косить и корчевать лопухи, рвать сорняки и вообще. Все эти дела на огородах, дачах, садовых участках навсегда останутся недоступной роскошью, потому что в детстве я только пилила вместе с дедом дрова (больше мешалась, конечно), отрезала усики у клубники (чтобы первой сорвать с куста самую вкусную ягоду) и собирала колорадских жуков (мне они казались смешными). А теперь, когда так редко наведываюсь в Казань, дедушка и бабушка вовсе перестали давать мне работу в саду.
Интересно, как там мои знакомые старушки? Все такие же сплетницы? Скамеечки никогда не меняются. Меняются старушки на них и окружающий ландшафт.
Через несколько минут после нашего приезда вся деревня уже знает, что к Бикташевым наконец-то пожаловала внучка («Давно пора! Что они там в своих городах думают?»), выпускница, ходит вокруг и все фотографирует. Еще через несколько минут бабушка уже ведет меня по соседям – показать, похвастаться и посплетничать о других, конечно. Ах, эти татарские деревни! Где на татарском говорят меньше, чем на русском, но татар больше, чем русских! Ах, эта деревенская вольность, где нельзя убежать от соседей, подсматривающих за тобой в маленькие окна. У меня теория. Думаю, в деревянных домах окна не потому маленькие, что в древности берегли тепло, а потому, что хотели осложнить сплетникам работу.
В доме напротив, выкрашенном всегдашнею ярко-голубой краской, живет старушка, породнившаяся в свое время чуть не со всей деревней: то кум, то брат, то сват. Дочка в одном конце, на выезде, сын в другом, на кромке кукурузного поля. Она одна знает все и про всех. И на ее-то скамейке собирается по вечерам народ потолковать да посудачить. Усаживаюсь на траву. У этого дома чудная трава, мягкая и зеленая. Можно валяться на ней и смотреть в синее небо. А я сижу. Напротив на скамейке бабушка и старушка-соседка. Меня обсуждают, как водится. Редкие вопросы задают. Да пускай – не жалко. Потом еще одна соседка подходит. С рынка возвращается. Тележку катит с привязанным пустым ведром (да в ведре – перчатки и пакет, чтобы уж вовсе пустым не было). А за нею – пьяный муж. Со старушками шутки шутит. Правда, никто не смеется. Шутки-то и с бородой, и с душком. Судачат, значит.
– А мой-то зятек что учинил давеча! Дочка в городе. Сына родила. Так он неделю празднует. Машину на днях в реке утопил да сам чуть не покалечился. Сегодня еле с кровати сполз. Надо ж навестить съездить. Герой!
– А внучка у Гали?.. Знаете, приезжала в прошлом месяце. Со всей родней переругалась. Из техникума выгнали. Экзамены не сдала, что ль. Вот крик стоял! Орет, упирается, что, мол, замуж выходит, и все тут. Родители ее и ремнем-то уж… а что тут сделаешь?
– Непутевые.
Так мы оказываемся в курсе всех последних деревенских новостей. Это как просмотреть вечернее ток-шоу – так же немножко стыдно, иногда хочется заткнуть уши.
Мимо проходит дядька, немолодой, конечно, но и не совсем древний, а какой-то обесцвеченный. Вроде как и не посмотреть нельзя, и смотреть неловко. Да и заговаривать с ним никто не торопится. Он молчит. Смотрит прямо перед собой, а что видит там, впереди, – кто его знает. Бабушки вслед только головы поворачивают. Обсудить бы, да ухватиться не за что.
– Из городу приехал опять. Жена, небось, выгнала, – ерничает кто-то.
– А кто это? – спрашиваю я, без интереса впрочем.
– Да что уж… человек.
Когда же мы с бабушкой обошли всех соседей (ну или тех соседей, с которыми бабушка более-менее была дружна), пришло время сходить в баню. После этого мы поужинали и разбрелись по кроватям. Телевизор в этот день показывал плохо (классические три канала: первый, второй и «Культура»). Поэтому мы просто разговаривали до темноты. О давней давности, о планах, деревне и работе в саду, о разной степени кисельности родственниках, пока дедушка не вступил в разговор. А он, если уж начинает говорить, сам ну никак не остановится. Приготовилась к затертым историям и скуке, но давати удивил. Давани подначила его, упомянув того странного соседа, что мы видели еще днем.
– А… Ленька. Странный он, кызым. Ну не знаю, как это… как это будет, когда говорят, что человек странный, непонятный? Да слова-то все какие знает! Да и ведет себя так, что иной раз не поймешь, живой он или с луны свалился. Вот как это?
– Не от мира сего.
– Точно. Вот такой он – наш сосед Ленька. Мы с ним зимой больно сдружились. Потому как из мужиков в деревне зимой только я да он. У него семья-то в Казани вся. Жена там, дети. Взрослые уже, со своими семьями. А квартира одна на всех. Тесно больно-то. Жена всю плешь проела. Да и выселили его на кухню. Там и спит на лавке. Занозы в одно место сажает. Кому понравится, когда все время зубоскалят, из дому гонят, хоть на улице живи? Ну он с осени до ранней весны все в деревне. И летом наезжает. Здесь хоть дом есть. Спрашиваю его, чего, мол, бесишься, старый? А он знаешь что? «Свобода, – говорит. – Здесь свобода полнейшая». Он с утра встает – да в лес, или в поле, или на реку пойдет рыбачить. Еще рано-рано, а он уже где-то шляется. Так, бывает, и до свету встает – и гулять. Я бы понял еще, если б работал, в огороде там, по делам всяким, дык нет – гуляет, красотами любуется. Право чудак. Как ты говоришь? Не от мира сего. А весной мне что сделал?! Стоим на огороде разговариваем о том о сем. Ну я и упомянул, что яблоню давно возле ограды спилить хочу – большая вымахала, а толку чуть, и яблок нет, и мешается. Да что-то отвернулся, в дом зашел, за сигаретами вроде. Возвращаюсь, а он в руках яблоню держит (ствол с мою ногу в обхвате) да улыбается. Сломал, значит. Раскачал и выломал, да чуть не с корнем. А меня-то и трех секунд как не было. Вот силища-то! Спрашивает: «Эту яблоню ты имел в виду, Борис?» Поклал мне ее к забору и пошел по своим делам.
Так и спать легли на этой истории. Но у всякой истории свой конец бывает… конец или окончание… или просто что-то такое, от чего не отвертеться.
На другой день мы с бабушкой на реку ушли. Покупались. Людей никого не встретили.
Вернулись. Давани опять по соседкам пошла, огородную работу на вечер оставила, чтобы не припекало. А я двинула к заднему крыльцу – посидеть на солнышке, цыплят посчитать.
Слышу: дедушкин громкий голос. Говорит с кем-то, а с кем говорит – не слышно. Смотрю – за калиткой у заднего крыльца на большом сухом бревне дед и свалившийся с луны сосед сидят. Беседуют. Подхожу поближе, прячусь за угол дома. При мне бы они разговаривать не стали, а историю до конца вызнать охота.
Сначала дедушка с ухмылкой:
– Вчера прозвище тебе придумал. Не от мира сего. Ну как?
Сосед отвечает тихо, но внятно:
– Знаю, Борис, смеешься ты надо мной. Я не в обиде. Я сам над собой смеюсь. Дурацкая жизнь какая-то… да для дурака, одним словом. Не будь дураком, жизни бы не было. Не с кем поговорить об этом, вот тебе и расскажу, а то ведь надо же кому-то. Чувствую – надо. Недели две назад это было… что-то не спалось мне… вечером вышел на улицу, иду, полдеревни прошел, наконец возле заброшки, там, где наследники все никак имущество не поделят, остановился. Не знаю почему. Стою, думаю. Все о жизни своей странной, поганой. Плевать хочется. Горько. Да кошмары подбираются, как в детстве, когда не знаешь, что такое с тобой, но тревожно, и все вокруг точно голос обретает, и слух, и когти, и острые зубы, и противно все и страшно. Стою я так посередь улицы, на шину смотрю, на грязь, на дохлую птицу в канаве, на заколоченные окна. Тошно. И тут на дорогу пятно упало, белесое такое. Я глаза вверх поднял, а передо мной – туман. Белым-бело, да мутное что-то. У меня с глазами, знаешь, плохо в последнее время. Думаю, что совсем сдавать начал да дело под вечер. А потом кто-то появился рядом. Женщина, белая-белая, прямо передо мной. И лица на ней нет. И самой ее как будто тоже нет. Не вижу, а больше чувствую, что рядом она. Знаю, что рядом. И остолбенел. И стою. И смотрю на нее. И перед глазами только белое и белое, и белое на еще большем белом, и контуры чего-то белого. Мешанина ватная, хлопчатобумажная. Я руками машу – и разогнать не могу. И крикнуть не могу. И стою, и стою… А потом как-то резко кончилось. Ну я домой пошел. Лег спать. Уснул сразу.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Всего 10 форматов