– Для кого они? – спрашивает она.
– Что «для кого»?
– Черепа. Я знаю, зачем был последний. Бога ради, его только сегодня похоронили. Так для кого будет этот? – Глаза у нее прозрачные. – И, если ты велишь мне опять ее послать, следующий?
Болан, все это время сидевший неподвижно, совсем застывает. А потом встает, обходит стол и садится рядом с ней. Он с разочарованием рассматривает ее из-под век. Они ведь не убийство обсуждают: речь о бизнесе, а Мэл ему препятствует.
Он со свистом втягивает воздух ноздрями и выдыхает. Потом выбрасывает тяжелые лапы боксера, хватает Мэллори за виски. Мэллори вскрикивает, отталкивает его, но Болан очень силен и этот танец разучил слишком хорошо.
Он притягивает ее к себе так близко, что дышит прямо в лицо.
– Ты будешь делать дело? – выдыхает он. – А? Лучше сделай его, девочка, до хрена лучше будет. Потому что, хоть ты мне и нужна, и вправду нужна, работа тебе досталась легкая. Я же не прошу всадить в нее пулю или зарезать, а мог бы, и думаю, ты бы послушалась. Я просто прошу дать ей дозу. И ты дашь ей дозу, Мэл. Потому что, как я уже сказал, тяжелый способ тяжел для всех, но тяжелей всего для тебя.
Мэллори стонет, визжит и отбивается, но Болану известно, что внизу никто не услышит.
– Что скажешь? – пыхтит он. – Что скажешь, Мэл? Что скажешь, дрянь?
И он замолкает. И она замирает неподвижно.
На его столе разгорается белый огонек. Оба смотрят, окаменев. Потом переглядываются, не зная, что делать.
У Болана дергаются губы. Отпихнув Мэллори, он встает.
– Сиди, где сидишь, – приказывает он.
Мэллори хохочет и с ухмылкой смотрит на него.
– Стоит им свистнуть, бегом бежишь, да?
Болан замахивается на нее, и она, съежившись, вскидывает руки. Но Болан опускает кулак, поправляет воротничок.
– Сиди, где сидишь, дрянь, – повторяет он и, сделав два шага, открывает дверь стенного шкафа.
За дверью низкий темный проход с пенопластовой звуконепроницаемой обшивкой. Единственная лампочка без абажура свисает на проводе с потолка в дальнем конце. Эта лампочка горит всегда. Болан меняет ее каждые две недели.
Под лампой очень странное сооружение. Оно установлено на маленьком железном подножии и прикрыто высоким стеклянным куполом. На круглом, большом и тяжелом основании громоздятся рычажки и колесики. Самое большое колесо раскручивает большой рулон белой ленты, и машина, весело щелкая и клацая, печатает на ней. Когда-то, десятки лет назад, она распечатывала биржевые курсы, записывала рост и гибель состояний, сматывая на землю груду финансовых новостей. Но Болану известно, что сейчас она записывает вовсе не биржевые новости. Тщательно прикрыв за собой дверь, он запирает замок. Дверь тоже снабжена звукоизоляцией. Он не может себе позволить утечку разговоров, которые здесь ведутся.
Набрав воздуха в грудь, Болан подходит к биржевому телеграфу. Машина только что отпечатала короткое послание, сложенное из аккуратных четких букв. Взяв кусок ленты (и очень стараясь не замечать, как дрожат руки), Болан читает:
КТО БЫЛА ТА ДЕВУШКА
– Что? – Болан обращается не к аппарату, а к воздуху над ним. – Какая девушка? О какой девушке речь?
Он не знает, подразумевают они Бонни, или Мэллори, или даже кого-то из других, использованных для… не важно для чего – девиц? Болан жонглирует таким множеством тарелок, что иногда рук не хватает.
Несмотря на звукоизоляцию и на то, что рядом никого не видно, на ленте отщелкивается ответ:
ДЕВУШКА НА ПОХОРОНАХ В КРАСНОЙ МАШИНЕ
– Не понимаю, о чем вы, – говорит Болан. – Я посылал своего человека на похороны. Он не видел… – Осекшись, Болан вздыхает, прикрывает глаза, потирает переносицу. «Долбаный Дорд, – думает он, не смея выговорить этого вслух. – Гребаный тупоумный тупица Дорд! Значит, ничего не видел, ничего не слышал?!»
Сглотнув, Болан произносит:
– Возможно, вы правы. Извиняюсь, что упустил из виду. Что я должен сделать?
Телеграф снова оживает. Печатает:
УЗНАТЬ, КТО ОНА
– Узнаю, – говорит Болан. – Обещаю узнать и сообщить вам. Больше от меня ничего не нужно?
Телеграф не отвечает. Он не умер, но впал в спячку. Когда-нибудь, возможно скоро, он снова оживет.
Оторвав ленту, Болан подпаливает ее зажигалкой. Потом роняет на пол и, дождавшись, когда бумага превратится в пепел, топчет ногой. Здесь весь пол черен от пепла. Это продолжается не один год. Сколько тайных приказов он получил? – вспоминает Болан. Сколько загадочных сообщений сжег на этом месте? Иногда они так просты: возьми ящик там, перешли его сюда, пошли кого-нибудь провести полоску краской по такому-то окну, пригрози такому-то человеку, упомянув такую-то женщину, а то и отправляйся бродить по канализационной системе Винка в поисках узкого темного хода, оканчивающегося в круглой камере, где свалена груда мелких черепушек, и ты должен принести один череп такому-то лицу в такое-то место, но при этом ни в коем случае не прикасаться…
А теперь вот это. Для Винка новость, каких не случалось много лет, а Болан пропустил такое событие.
Пролетев по коридору, он врывается в свой кабинет. Мэллори вернулась к бару, успела причесаться и оправить одежду, словно ничего не случилось: насилие для нее дело привычное – что ей над другими, что над ней самой.
– Дурные новости? – спрашивает она.
– Приведи Дорда, – рычит Болан.
– Зачем?
Резко шагнув к ней, Болан выхватывает стакан и швыряет его в стену. Стекло разлетается, по багровым обоям расползается темное пятно.
– Веди хренова Дорда, – чеканит он, – или, видит бог, будешь пить через соломинку, слышишь?
– Ладно, – равнодушно отвечает Мэллори и обдуманно медлительной, изящной походкой выходит за дверь, на лестницу вниз.
Болан еще минуту стоит, стиснув кулаки. Потом оглядывается на коридор с биржевым телеграфом. Он готов к тому, что рычажки задвигаются, отпечатают очередное жуткое распоряжение. Но нет, слава богу, аппарат молчит. Закрыв и заперев дверь, он приваливается к ней, словно изнутри что-то рвется наружу. Потом выдыхает.
Аппарат установили у него не так давно, после сговора с визитером из Винка. Ему никто ничего не объяснял: бригада, мелкие человечки с пустыми лицами, в серых комбинезонах, просто вручили подписанный на его имя конверт, вошли в «Придорожный» и принялись за работу. В конверте была карточка со словами:
ОБРАТИТЕ ВНИМАНИЕ.
Три года с тех пор аппарат время от времени отстукивал ему приказы, и каждый раз, как Болан их выполнял, его состояние росло. Всего однажды он дал волю любопытству: проследил идущий к аппарату провод через весь «Придорожный», сквозь стены, по потолку, вниз по лестнице (и как механики успели за час? И не входили ли они, гадал он, когда мотель закрыт, не прокладывали ли других линий?) до выхода наружу, за край стоянки, где он спрятался в жестяную трубочку… и дальше в лес, где обнаружился открытый конец трубки. Болан опешил. Трубка никуда не ведет? Как это? Но окончательно он растерялся, когда, встав на колени, чтобы заглянуть в трубку, обнаружил, что разлохмаченный конец провода ни к чему не присоединен.
В ту же ночь биржевой телеграф отпечатал единственный приказ – на сей раз знакомое слово: ВНИМАНИЕ.
Теперь каждый раз, как аппарат оживает, у Болана чуть не останавливается сердце. Он не знает, откуда поступает сигнал и, как во многом другом, что относится к новому предприятию, в сущности, и не хочет знать.
Но иногда они присылают проверить, получил ли он сообщение. И в этот вечер, ожидая, когда ввалится Дорд с объяснениями, почему промолчал о девушке в красной машине, Болан гадает, придут или нет.
Он подходит к окну, но наружу не смотрит. Закрывает глаза в надежде ничего не увидеть. И открывает.
Из голубого пятна под дальним из фонарей стоянки на него кто-то смотрит. Фигурка так далеко, что выглядит крошечной… но Болан готов поклясться, что различает серо-голубой костюм, белую панаму и скрытое в тени лицо.
Белая шляпа чуть склоняется и поднимается: кивок. Потом ее владелец отступает в тень и исчезает.
Глава 7
Ночь в «Землях желтой сосны» не задалась. Застойный неподвижный воздух не давал спокойно уснуть, к тому же, хоть Мона и знала, что других постояльцев нет, ей все казалось – она не одна. А где-то в районе половины второго она проснулась – или ей показалось, что проснулась, потому что могло и присниться, – в полном убеждении: что-то не так, и, подойдя к окну, увидела на стоянке совершенно неподвижного человека, свесившего руки вдоль тела. Лицо и грудь его оставались в тени, потому что желтый уличный фонарь светил в спину. Хотя Моне при виде этого человека стало сильно не по себе, она не могла бы сказать, заметил ли он ее и смотрит ли вообще на мотель. Он напомнил ей беглеца из психбольницы, бесцельно скитающегося и не знающего, что делать со своей свободой в этом странном новом мире. «Не так уж я перепугалась, – думает Мона, поднимаясь и умываясь, – если после снова легла в постель».
Приведя себя в порядок, она идет искать Парсона. Утреннее небо ослепительной синевы, воздух холодный до хруста. Ей трудно примирить это небо с чернотой прошлой ночи, окаймленной голубыми молниями и отягощенной розовой луной.
Войдя в контору, Мона обнаруживает, что вчерашняя темнота абсолютно ничего не скрывала: в комнате ничего и нет, кроме карточного столика и конторки. Сколько места пропадает даром! Парсон сидит за столиком, играя в китайские шашки, словно и не вставал с места. Он слишком поглощен игрой, чтобы поднять глаза на вошедшую Мону: задумчиво поджимает губы, чешет висок и, собравшись сделать ход, вдруг передумывает, отдергивая руку, словно шашка смазана ядом. Он качает головой, безмолвно коря себя за глупость.
– Вы часто играете сами с собой? – интересуется Мона.
Он удивленно поворачивается к ней.
– Сам с собой? – Парсон улыбается, а потом и хохочет, словно услышал остроумную шутку. – А, понимаю. Сам с собой… очень хорошо!
Мона предпочитает сменить тему:
– Не знаете, как здесь работают суды по наследству?
Парсон, оставив стаканчик с кофе, задумывается.
– Насчет наследства не знаю. Здесь всего один суд и один судебный чиновник – миссис Бенджамин.
– Один? Как же это получается?
– Как мне кажется, прекрасно, – отвечает Парсон. – Здесь для суда не так много дела. Полагаю, и одного человека слишком много.
– И где эта миссис Бенджамин?
– В здании суда. Ее офис занимает почти весь подвальный этаж. Вам нужно только найти лестницу – любую – и спуститься. Там вы ее неизбежно найдете.
– А где суд? – Мона надевает очки от солнца.
– В центре парка, а он в центре города. Идите в город. Если выйдете на окраину – а до нее недалеко, – значит, прошли мимо.
– А улицу указать не могли бы?
– Мог бы, – отвечает Парсон, – но толку с этого мало.
– Хорошо, – кивает Мона и благодарит его.
– Вы голодны? – серьезно спрашивает Парсон, словно признание, что проголодалась, было бы равносильно признанию в преступлении. – Если да, я мог бы уделить вам еще один завтрак, хоть вы свой уже съели.
Мона, отбросившая привычку начинать утро с пива, вежливо отказывается.
– Когда нужно выписываться?
Парсон явно в сомнении: подходит к конторскому столу, перебирает карточки и бумаги и в конце концов пожимает плечами.
– Надо думать, когда будете выезжать.
– Можно, я оставлю здесь вещи, пока не разберусь, насколько задерживаюсь? Не думаю, что мне так просто отдадут дом.
Но Парсон уже снова высматривает в расстановке фишек на доске какой-то блестящий ход. Нетерпеливо отмахнувшись, он возвращается к игре и пустому месту напротив, так что ухода Моны не замечает.
Пока Мона проезжает через Винк, начинают включаться поливалки-разбрызиватели – не разом, а так, словно фонтаны медленно и изящно шествуют от квартала к кварталу. Утренний свет подсвечивает струи белым сиянием, и, когда они начинают кланяться взад-вперед, каждая следующая медлительнее, чем предыдущая, Моне вспоминается синхронное плавание. Только добравшись до перекрестка, она соображает, как странно выглядят политые газоны здесь, на пустынном высокогорье, где до сухих зарослей меньше полумили. Она никак не ожидала найти здесь столько мягких ярких лужаек и оглядывается на вершины и столовую гору, проверяя, на месте ли они.
Городок вокруг оживает. Старуха ковыляет на крыльцо с лейкой, спрыснуть роскошную бугенвиллею, как будто вовсе не нуждающуюся в ее заботах. Отцы забираются в седаны и фургоны, кое-кто – в дорогие машины и медленно проплывают по бетонным улицам. Мона не сразу замечает, что видит в них не просто мужчин, а именно отцов – наверняка это они и есть, иначе зачем такие скромные, но внушительные костюмы и клетчатые рубашки и такие солидные приличные прически? Бога ради, один еще и трубку курит!
Матери в передниках пасут детей, подгоняя их по дорожкам к машинам: у каждого ребенка в руках жестяная коробка для завтрака. Мона, проезжая, немного сбрасывает скорость. Ей и хотелось бы не замечать, но совершенство этой сцены действительно поражает.
«Нет, – думает она, – не сегодня. Сегодня я туда не поеду».
Она прибавляет скорость.
Мона проезжает ресторанчик с огромными кривыми неоновыми буквами «Хлоя». Заведение, как видно, пользуется спросом: места на парковке расхватывают на глазах. Но особенно любопытным Моне представляется происходящее в переулке на задах. Она опять притормаживает, чтобы посмотреть: там стоят две женщины в светло-розовой униформе официанток, волосы у них подобраны, светлые колпачки сидят ровнехонько по центру. Одна гораздо старше и солиднее, с самоуверенной осанкой испытанного ветерана. Она стоит в стороне, наблюдая за второй – девушкой, по-чти подростком. Девушка ровным шагом движется по переулку, балансируя нагруженным подносом. Опытная пристально следит за ней, выкрикивает приказ, и девушка, круто развернувшись, шествует к другому концу переулка. На подносе, видит Мона, пять тарелочек под пироги, но вместо пирогов на них стеклянные шарики. Одна тарелка чуть наклоняется – всего-то на сантиметр влево, – и шарики со стуком катятся вдоль края. Девушка бледнеет, но выравнивается и проносит поднос по переулку с мрачной решимостью и осторожностью, достойной хирурга. «Учения», – улыбается про себя Мона и едет дальше.
Мона еще не задумывалась о жизни здесь, в Винке. Она унаследовала дом, а не жизнь, а от жизни она уже несколько лет решительно уклонялась, променяв ее на голые дороги и пустые комнаты мотелей. Но сейчас в каком-то отгороженном уголке сознания зарождаются фантазии о жизни в крошечном городке, где подача пирогов – серьезное искусство, достойное изучения, а фонтанчики поливалок каждое утро устраивают балетное представление.
Эта мысль ее греет. Мир для нее в последние годы был так велик, что заманчиво представить его таким маленьким.
Не удивительно, что мать была здесь счастлива. Правда, городок со странностями, но кажется, здесь трудно быть несчастливым. Мона вроде бы однажды видела такой во сне, хотя она не помнит, когда и что ей приснилось. Что-то есть в этих чистых улочках и шорохе сосен, рождающих трепещущее эхо в ее сознании.
Мона замечает, что экскурсия по городу проходит не совсем мирно. Куда она ни сверни, за ней наблюдают. Она не винит местных: сама не может представить ничего неуместнее своего «Чарджера», сверкающего красной краской, утробно рычащего двигателем, не говоря уж о том, что женщина за рулем отвечает на их взгляды из-за зеркальных очков и многолетних наслоений выпестованного цинизма. Впрочем, горожане не просто удивляются, нет в них и недоверия; они словно ждут чего-то, как будто эта мощная яркая машина и ее странная владелица – оборванный конец, которым вскоре кто-то займется.
Парк в центре города довольно велик, спланирован как идеальный круг, половину которого занимает большое белое здание суда. Однако внимание привлекает вторая половина: сперва Моне кажется, что на ней стоит большой белый шар размером с домик, но, въезжая на стоянку перед судом, Мона видит, что шар угловатый, сложен из крошечных треугольников. Такую большую круглую штуку она девочкой видела в рекламе Диснейленда. Непонятно, зачем эту скульптуру космической эры установили в живописном маленьком парке. Можно подумать, она скатилась сюда с горы, а убрать никто не позаботился.
Войдя в дверь суда, Мона останавливается – резкий контраст интерьера с окружением не сразу укладывается в голове. Снаружи она видела веселенькое белое здание, а внутри, во всяком случае в вестибюле, душно и мрачно. Мона снимает темные очки, но светлее не становится; темные полы из мрамора болезненной желтизны, а стены – небрежная подделка под дерево. Где-то астматически сипит кондиционер, и сквозняк колышет пылинки в застойном воздухе.
Неприветливый охранник отрывается от книги. Движение его глаз для Моны вполне привычно: глаза чуть округляются, взгляд резко падает вниз, на ее ноги, затем медленно поднимается вверх, вбирая все подробности фигуры. Такая предсказуемость огорчает: без этого ритуала не обходится ни одна беседа с мужчиной (а случается, и с женщинами).
Не отрывая от нее глаз, охранник рассеянно переворачивает страницу книги – это «Тайные радости озера Шамплен», – но молчит.
– Я хочу видеть миссис Бенджамин, – говорит Мона.
Маленькие глазки охранника продолжают вглядываться в нее. Затем он кивает. Мона не знает, как понимать кивок, однако проходит дальше по темному коридору. Оглянувшись, она видит, что охранник склонился со стула, вытянул шею, провожая Мону глазами. При этом рука его опять переворачивает книжную страницу, хотя думает он о чем угодно, только не о чтении.
Коридор заканчивается рядом странных украшений. Сначала на стене возникает большой цветной рисунок, который Моне знаком, хотя где она его видела, не помнит: зеленая модель атома в луче золотого света. Перед этой оптимистической фреской выставочная витрина с чучелами разнообразных представителей местной фауны. Мелкие певчие птицы укреплены в той же позиции, что и хищные: крылья приподняты, голова выставлена вперед – так коршун заходит на добычу. Похоже, таксидермист других поз для птицы не знал. Рядом с витриной дверь, и прямо посередине створки рама картины. Рама с позолоченными завитушками, как в музее. Правда, их не мешало бы протереть от пыли. Под стеклом клочок пергамента с каллиграфически выведенным единственным словом. Слово это «Лестницы».
Мона снова оглядывается. Охранник сидит в той же позе, подавшись вперед, и, не скрываясь, следит за ней. Расслышав короткий шорох, она, даже не видя, понимает, что он снова перелистнул страницу. Тогда Мона открывает дверь и спускается по лестнице.
Внизу так темно, что глаза приспосабливаются не сразу. Здесь как в лесу: среди множества стволов сочится сверху слабый белый свет, пробивающийся сквозь сплетение тонких ветвей.
Нет, различает она, не лес: перед ней десятки, если не сотни каталожных шкафчиков вдоль стен. Поверх шкафчиков уложены головы, большей частью оленьи, запрокинутые так, что рога поднимаются колючими зарослями. Рогов такое множество, что они походят на древесные кроны, и теперь, когда глаза привыкли, Мона видит, что они не одинаковы: традиционные, на двенадцать отростков, и завитые бараньи – наверняка разных видов.
Мона пробирается лабиринтом между шкафчиками. Она ловит в воздухе новый запах, скрытый под ароматами старой бумаги и формалина, – он похож на запах подгнившей сосны. Свернув за угол, она видит впереди большой деревянный стол, который – в противоположность прочей мебели – чист, на нем всего четыре предмета; ящички с надписями «исх» и «вх» (оба пустые), маленькая настольная лампа и чайная чашка с блюдцем. Перед столом знак, так похожий на указатель лестниц, что Мона не сомневается – его изготовили те же руки. На этом надпись: «М. Бенджамин!»
Мона подходит к столу. Чай жутко вонючий: густой, мутноватый, смолистый отвар оставил темный налет на стенках чашки. Вряд ли такой подходит для пищеварительной системы человека.
– Здравствуйте, – окликает Мона.
Между шкафчиками позади стола раздается шорох.
– Здравствуйте… – В ответе слышится удивление. Потом из незаметного прохода появляется женщина. Она очень немолода – не моложе семидесяти, – но все еще огромна, больше шести футов ростом, с широкими плечами, крупными кистями рук. При этом вид у нее самый что ни на есть патриархальный: на голове пышное облако седых волос, платье изобилует пурпурной тканью в светлый горошек. На складчатой шее висит нить крупного жемчуга. Женщина часто моргает, семеня из теней к столу.
– О, – восклицает она, разглядев Мону, – здравствуйте.
Она садится, протяжно крякнув. На лице вежливое недоумение.
– Я пришла по поводу дома, мэм, – начинает Мона.
– Какого дома? – Женщина надевает на нос очи.
– Э… здесь, на Ларчмонт. Мне его завещали.
– Завещали? – переспрашивает женщина. – О! И вы… в нем сейчас проживаете?
– Нет, мэм, не проживаю, но у меня все бумаги или, по крайней мере, чертова уйма бумаг, – объясняет Мона. Она достает свою папку с документами и начинает по одной передавать бумаги женщине – надо полагать, миссис Бенджамин.
Мона ожидала, что женщина примется деловито разбирать документы, как это всегда проделывают скучающие чиновники, но миссис Бенджамин просто держит в руках одну – копию завещания, – а на остальную груду бросает беспомощный взгляд.
– О… – и она с надеждой спрашивает: – Вы уверены?
– Простите?
– Вы уверены, что унаследовали здесь дом? Должна признать, такое не часто случается. Большей частью завещатели оставляют свое имущество тем, кто здесь уже проживает.
– Я просто руководствуюсь документами, – говорит Мона. – В Техасе мне в судах дважды подтвердили, что все законно, и не хотелось бы думать, что я зря ехала в такую даль. К тому же, как я понимаю, срок завещания истекает через неделю.
– Вижу, – кивает миссис Бенджамин и наконец начинает разбирать бумажную груду. – А вы будете миссис Брайт?
– Мисс. Да.
Мона готова предъявить документы, но ее не просят.
– Подождите. Я вас помню. Это не вы вчера приехали в красной машине? На похороны?
– А, да. Это я.
– Ах, – тянет миссис Бенджамин, – вы дали повод для сплетен, милая.
– Извините.
– Ничего, бывает, – небрежно бросает миссис Бенджамин. – Честно говоря, это немного подняло настроение.
– Можно спросить, а кто скончался?
– Мистер Веринджер. – Судя по взгляду женщины, это должно что-то значить для Моны. Не дождавшись реакции, женщина спрашивает: – Вы его не знали?
– Я только вчера вечером приехала, мэм.
– Понимаю. Что ж, он был… весьма уважаем в городе. Мы все взволнованы.
– Как он умер?
Но миссис Бенджамин уже погрузилась в бумаги, щурится на бледный неровный шрифт.
– Не припомню, чтобы здесь жили Брайты…
– Первоначальной владелицей была Лаура Альварес.
– И Альваресов тоже не помню, – отвечает женщина, интонацией намекая: а должна бы… Что-то сообразив, она щурится на Мону. – Вы не могли бы отступить немного?
– Простите?
– Не могли бы вы сделать шаг назад. На свет. Чтобы мне вас рассмотреть.
Мона повинуется, и миссис Бенджамин вглядывается в нее сквозь маленькие стекла очков. Глаза за линзами выглядят глубоко запавшими, как будто глазницы им велики, и эти глаза ищут что-то в лице Моны – то ли знакомых черт, то ли следов порока, который расскажет ей о Моне много больше сухих бумажных листов.
– Вы вполне уверены, милая? – спрашивает наконец миссис Бенджамин. – Вы не похожи на человека, который… которому здесь место. Быть может, вам лучше вернуться домой.
– Прошу прощения? – негодует Мона.
– Понимаю, – сдержанно отзывается миссис Бенджамин. – Ну что же, уверены – значит, уверены. Бумаги у вас, видимо, в порядке. Проблем возникнуть не должно. Позвольте, я кое-что проверю.
Она встает, улыбается Моне и ковыляет за шкафы.
– Извините, если была невежлива, – доносится из-за них ее голос. – Это от неожиданности. К нам много лет никто не приезжал. Я даже не представилась… меня зовут миссис Бенджамин.
– Да, я так и поняла, – отвечает Мона. – Вы одна ведете все дела?
– Да. Дел-то немного. Большей частью я кроссворды решаю, только, пожалуйста, никому не говорите.
Она смеется. Мона догадывается, что это ее излюбленная шуточка – с бородой.
– У вас тут… гм… довольно много оленьих голов.
– А, да. На хранении, знаете ли. Когда-то висели по всему зданию. Не знаю отчего, в Винке много лет главным украшением служило что-нибудь мертвое. Теперь я в них тут немножко закопалась, но в пустые дни с ними не так одиноко.
Мона заглядывает в застывшие янтарные глаза старого оленя-самца. Никогда бы не подумала, что такие вещи могут кого-то утешить.
Скрипит, выдвигаясь, рассохшийся ящик.
– Ларчмонт… я, пожалуй, даже знаю тот дом, – говорит миссис Бенджамин. – Он заброшен.