Не готовым оказался я.
Я ее еще не видел, а уже думаю, что потерял ее.
Ну что за размазня, а?
Думаю о Лоре и обо всех надеждах, которые возлагал, и у меня до сих пор сводит живот и хочется что-нибудь разбить. Черт, я тогда и в самом деле много чего разбил – половину посуды в раковине, лампу у кровати, – и получил за это только счета за их замену. Что мне нужно было заменить, так это саму Лору. Но заменить Лору было невозможно. Никак.
Я не мог заменить чувство, когда она спит рядом со мной в постели или когда я иду по улице, приобняв ее за талию, мою женщину, которая была красивее и успешнее, чем, как я считал, способен привлечь парень вроде меня, но которая говорила, что она моя, а я ее, и заставила пообещать, что я всегда буду ее, вопреки всему. Я помню, как, смеясь, ответил: а чьим еще я могу быть?
И это была правда. Чьим еще?
Ничьим. Ни до, ни после.
Ни одна живая душа не касалась меня после Лоры.
Пока не появилась Кэсси.
Я даже не знаю толком, зачем полез в тот дурацкий чат.
Кажется, на самом деле я искал порночат. Или, может быть, разогревался перед ним. Я посмотрел много порно за это время. Еще один дурацкий способ сбежать. Так что вполне возможно, что в тот день я набирался храбрости, чтобы войти в порночат. Хотел хоть какого-то подобия удовольствия. Может, когда-нибудь я пролистаю эти страницы и посмотрю, нашел ли я его здесь.
Хотя это и неважно.
Но больше года я чувствовал себя твердым, как чертова стена. Даже тверже. Думаю, таким образом я пытался справиться. Перетерпеть. Тех немногих друзей, которые у меня оставались и которых проклятая Лора не забрала с собой, я оттолкнул и продолжал отталкивать, отказывался с ними встречаться. Оправдывался тем, что точно знаю: я стал чертовым занудой, таким же, как чертовы тексты, которыми зарабатываю на жизнь, и чертов город, где я живу и где уже нельзя даже покурить в баре. А быть занудой я не хочу. Во мне еще осталась какая-никакая гордость.
Вместо друзей я стал общаться с кошкой. Куджо меня занудой не сочла бы.
Но не будь в этом здании такой хорошей звукоизоляции, соседи давно бы меня закрыли. Я орал и кричал. Рыдал. Выл на луну.
Куджо было все равно.
Куджо была непоколебима.
Она могла вылечить любую боль своим мурлыканием. Хотя бы на некоторое время.
Без нее одиночество меня убивает. Я в городе, где живет… сколько миллионов людей? И никогда не чувствовал себя таким одиноким и отрезанным от мира. С таким же успехом я мог быть сумасшедшим отшельником где-нибудь в лесах Мэна.
Чья в этом вина? Моя, конечно.
Лора ушла не просто так. Она ушла по той же причине, по которой я почти не могу работать – не могу заниматься ничем, кроме той деятельности, которую веду внештатно.
У меня за всю жизнь не было такого начальника, которому я хоть раз не нахамил бы. Я потерял больше работ, чем в моем телике кабельных каналов. У меня проблема со старшими, имеющими надо мной власть Когда вместо этого дневника я мог позволить себе психотерапевта, мы с Марти много это обсуждали. Проследили весь путь до моих родителей и нашли, в чем дело. Это очень много мне дало.
Но у Лоры была надо мной власть. Такая власть, какая может быть только у женщины. Больше власти, чем следовало ей давать. Это я сейчас понимаю. Еще и этот мой характер. Половину времени мы дрались, как кошка с собакой.
Но это все есть здесь, в этом дневнике.
Знаю, я ожидал от нее слишком многого. Ожидал, что она поймет: несмотря на все те письма с отказами, я писатель, серьезный писатель, с писательской чувствительностью и с писательской душой. Я ожидал поддержки. Ожидал спокойствия и мягкости. От нью-йоркской сучки, которая здесь родилась и выросла, поднялась по карьерной лестнице вдоль Мэдисон-авеню, и родители оставили ей – о, всего лишь полтора миллиона!
Я, наверное, был вообще не в своем уме.
Нужно помнить, что ожидать слишком многого от Кэсси нельзя. Во всяком случае сразу. Она может быть страшной, это раз. Несмотря на все эти «длинные ноги, зеленые глаза, горяча в купальнике». Зеленые глаза еще ведь не говорят за все лицо, так? Но почему-то мне кажется, ее внешность не будет иметь такого уж значения. Она первая за долгое время, кто так мной увлекся, кому я так небезразличен. И мне почему-то кажется, она из тех, кого можно назвать «настоящей женщиной». С настоящей женской мудростью. Не как Лора, которая оказалась избалованной девчонкой. Которая не смогла смириться с настоящим Эндрю Скаем, с редкими приступами гнева и тому подобным.
Вынужден признать, мне немного страшно.
Тут еще все впереди.
Может статься, что Кэсси – моя последняя надежда на настоящее счастье в этой жизни. Это возможно.
Все-таки я не молодею. Я много курю и, наверное, много пью. У меня всего двадцать пять штук в банке. Я не урод, но и не Том Круз, черт побери.
Но я для нее важен. Я вижу это по ее письмам. Так что есть основания надеяться, что моя внешность и все остальное не будет для нее иметь большее значение, чем для меня. Иногда кажется, она заглядывает мне прямо в душу. Удивительное чувство. Возможно, сейчас я поеду навстречу своему будущему. Я боюсь, но черт возьми, я в восторге. Сейчас, когда я написал это, мне стало легче… но черт! Это заняло целый час!
Боже! Мне пора. Нужно отправляться в путь.
ИЗ ДНЕВНИКА КЭССИ ХОГАН
Он едет! Эндрю правда едет, чтобы увидеть меня! МЕНЯ!! Я так волнуюсь. Не могу спать… Мне просто нужно было вылезти из постели и записать это, иначе меня разорвет!!!
Мама весь вечер бесилась. Сначала накричала на меня из-за уроков… как будто мне далась зачем-то эта геометрия… потом заявила, что «договорилась», чтобы я пожила с тетей Кей, пока они будут на Гавайях! Ну уж нет.
Кем она меня считает? Младенцем?
Ненавижу ее! Она пожалеет, когда они вернутся и узнают, что я ушла, чтобы быть с Эндрю. Я им даже записки не оставлю. Пусть гадают, что со мной случилось.
Нет. Не могу так поступить с папочкой. Я оставлю им записку и расскажу правду. Что я люблю Эндрю, мы поженимся и будем жить долго и счастливо, и пусть они обо мне больше не беспокоятся. Я большая девочка. Нет… я ЖЕНЩИНА.
Я женщина Эндрю. А он мой мужчина. Моя любовь. Мой любовник.
Интересно, он захочет заняться «этим», когда сюда приедет? Если да, то ничего страшного… я нашла несколько этих штук в папином столике и взяла одну. Резинку. А мама думает, я слишком мала, чтобы оставаться одна! Так вот, я достаточно взрослая, чтобы знать про резинки, да?
Интересно, одной хватит?
Хезер ПРОСТО обзавидуется!!! Она думает, она такая горячая, раз встречается с тем придурком из младшего колледжа… но ЕМУ всего девятнадцать, а Эндрю уже за сорок. Он НАСТОЯЩИЙ мужчина! И он мой. Он любит меня… он сам сказал. А я люблю его!
И он правда едет!
Боже, я так волнуюсь. Вот бы только выглядеть получше!!! Я пыталась уговорить маму, чтобы свозила меня в торговый центр и я там подстриглась… НЕНАВИЖУ свои волосы… но она не захотела. Сказала, у нее слишком много дел, а мои волосы и так нормально выглядят. Вот СУКА! Я хотела, чтобы мои волосы были идеальны для Эндрю, но так они просто… УФФ!
Но я знаю, с лицом у меня все будет хорошо. Я взяла у Суки маску и скраб и прошлась по дурацким прыщам на подбородке. Теперь они все покраснели, но к утру, думаю, пройдет. А если нет, я погибну! Убью себя, если нет! Потому что Эндрю заслуживает лучшего… и хочу быть для него самой лучшей. Я люблю его! А он любит меня! Но я все равно предпочту умереть, если прыщи не пройдут!!!
Но вообще я знаю, ему не будет дела до моих волос или кожи. Он любит меня. Настоящую меня, внутри. Так же, как я люблю его.
Я собираюсь его УДИВИТЬ! Когда он откроет дверь, я встречу его в красной ночнушке! Это его точно ОБРАДУЕТ!
Сделаю что угодно, чтобы он стал счастливым, потому что я люблю его и еще у него умерла кошка.
Может быть, после ЭТОГО мы пойдем в зоомагазин и купим котенка. Мне бы ОЧЕНЬ этого хотелось!
Боже, я так нервничаю. Не знаю, смогу ли уснуть, но нужно. НУЖНО, чтобы хорошо выглядеть для Эндрю. Споки ноки, Дорогой Дневник. Расскажу тебе обо всем завтра… когда ко мне приедет Эндрю!
СТЕНОГРАММА ДОПРОСА ЭНДРЮ ДЖ. СКАЯ, ПРОЖИВАЮЩЕГО ПО АДРЕСУ: ЗАПАДНАЯ 73-Я УЛИЦА, 233, НЬЮ-ЙОРК. ПРОВОДИЛ: ЛЕЙТЕНАНТ ДОНАЛЬД СЕБАЛЬД, ДЕПАРТАМЕНТ ПОЛИЦИИ УОРМИНСТЕРА, 16.05.03
СКАЙ: В общем, я опоздал, потому что эта чертова шина лопнула, и дорога, которая должна была занять… сколько, полтора часа? – заняла примерно два с половиной. Поэтому я разнервничался, так? Разнервничался, потому что должен был встретиться с ней и потому что опаздывал, потому что я весь грязный из-за того, что менял шину. Но как бы то ни было, я наконец нашел ее дом в темноте, позвонил, и она вышла открыть в этой…
СЕБАЛЬД: Красной ночнушке.
СКАЙ: Да, и знаете, она не так много оставила для воображения, и она правда симпатичная, чертовски, но было сразу видно: она мне не обрадовалась. Я имею в виду, не было объятий, поцелуев или чего-то, как в тех письмах. Она вся хмурилась, но будь я проклят, если понимал почему. Я не такой уж урод и не такой уж грязный, да и одет нормально. В общем, она пригласила меня войти и спросила, не хочу ли я выпить, и я ответил, что пиво бы не помешало, и заговорил о квартире, спросил, можно ли где-нибудь помыться, она показала, где ванная, и я пошел. Когда я вышел, она немного повеселела, открыла мне пиво, а себе пепси. Мы уселись на диван в гостиной, только она с одного края, я с другого, и я гадаю: с чего такой мороз? От этого я только сильнее занервничал, и решил: лучше прямо ее спросить, что я и сделал.
СЕБАЛЬД: О чем вы ее спросили, конкретно?
СКАЙ: Я спросил ее, что не так. Она сказала, что прождала меня целый день. Как будто мы назначили четкое время.
СЕБАЛЬД: А вы не назначали?
СКАЙ: Нет, ничего такого. Я не знаю, чего она ожидала – что я приеду с самого утра или вроде того? И я сказал ей это. Что мне очень жаль, но это было всего лишь недоразумение, потому что мы в самом деле не назначали времени, но мне очень-очень жаль. И вот тогда она мне сказала, что даже не пошла сегодня в школу, осталась дома ждать меня, и тогда я на нее посмотрел. То есть хорошо так пригляделся. Внимательно, понимаете? Наверное, я просто боялся делать это до этого. Наверное, слишком перенервничал сначала, а потом еще этот мороз. Плюс ее ночнушка. Но как бы там ни было, я посмотрел на нее и понял, что на ее лице едва ли есть морщины. Едва ли хоть одна. Я имею в виду, я знаю, что она была молода, это было сразу видно. Но я подумал, она, наверное, имеет в виду колледж. Пропустила занятия, потому что ждала меня, и мне стало правда неловко, и я сказал ей, но господи! Потом она вдруг расплакалась! Поверить не могу! А я почувствовал, не знаю, почувствовал, что, видимо, опять все похерил. Просто своим опозданием. Пусть и не опаздывал. Если серьезно. Но потом она встала и сказала: «Идем, кое-что покажу», и я встал, пошел за ней, она привела меня в спальню.
СЕБАЛЬД: Она вас привела? По собственной воле? Вы это хотите сказать?
СКАЙ: Да. Конечно, это по ее воле. И первое, что я заметил, – первое, что любой бы заметил, – что это была спальня, так? И я уже в замешательстве. Я имею в виду, мы только что впервые встретились, она вся в слезах, и привела меня в долбаную спальню! Где стоит кровать, все эти постеры на стене, рок-звезды, актеры и все на свете, и ее стол с компьютером. И вот я увидел все это. Оценил. Но ее не интересовало, чем я занят. Она указала на пол рядом с кроватью, а там у нее два чемодана, и она говорит: «Посмотри сюда». Я спросил: «Чемоданы?» А она: «Я собиралась сегодня с тобой сбежать». Понимаете? Что-то в этом роде, я точно не помню, потому что уже едва ее слушал. Как будто до меня стало доходить. И я начал въезжать.
СЕБАЛЬД: Во что въезжать?
СКАЙ: Постеры, чертовы флаги на стенах. Плюшевые мишки на полках над столом. Фотографии на зеркале. Она ребенок! Ребенок, нахрен! И я спросил ее. Взял себя в руки и спросил: «Кэсси, сколько тебе лет?» Она ответила что-то в духе: «Достаточно» и заплакала, по-настоящему, но мне теперь было без разницы, я делал все, чтобы сохранять спокойствие, чтобы спросить еще раз, и спросил: «Сколько тебе лет, нахрен, Кэсси?» И она ответила: «Пятнадцать». Вот так запросто. Пятнадцать! Типа, с вызовом. Вы можете в это поверить? Она малолетка. И все это время меня дурачила! Водила за нос! Я могу показать вам чертовы электронные письма, ради бога! И она еще хочет со мной сбежать! Она вообще тронулась? Черт! Дерьмо!
СЕБАЛЬД: Сохраняйте спокойствие, мистер Скай. Если не хотите снова надеть наручники. Просто расскажите, что случилось дальше.
СКАЙ: Простите. Извините. Я просто… неважно. Я просто… боже, кажется, в тот момент я сорвался, понимаете? Взбесился, наверное. Схватил ее и залепил пощечину, сказал, что о ней думаю, назвал тупой мелкой сучкой, и она заплакала. Я помню, как схватил ее за руку и швырнул через кровать с такой силой, что она пролетела и упала на пол с другой стороны. А потом я разнес комнату.
СЕБАЛЬД: Разнесли комнату. Будьте точнее, пожалуйста, для протокола.
СКАЙ: Сорвал те постеры, знамена, разбил кулаком зеркало, отсюда эти порезы, вышиб ногой зеркало на двери, сбросил всю косметику и всю ту хрень, которая была у нее на столике, и кукол с мишками с полки, порвал книги, бумаги, все-все. (Пауза.)
СЕБАЛЬД: Продолжайте, мистер Скай. А где она была все это время?
СКАЙ: Она встала. Потом стояла по другую сторону кровати и кричала, чтобы я остановился. У нее был небольшой порез на лбу, и я помню, у нее все лицо было в разводах и все раскраснелось, она плакала. Но она оставалась на месте и кричала на меня. Ровно до тех пор, пока я не направился к компьютеру. Это был тот компьютер, полагаю, который ко всему этому нас привел. Он был нашей связью, понимаете? Для меня это означало одно. Для нее, думаю, другое. Но это была наша связь. Как тотем. Она бросилась на меня, когда я оторвал шнур от мышки.
СЕБАЛЬД: Вы говорите, она на вас бросилась?
СКАЙ: Я думаю, она пыталась защитить компьютер. Она все называла меня ублюдком. А я не ублюдок. Я был в нее влюблен. В любом случае, прежде чем она успела обогнуть кровать, я ударил ногой по принтеру, и к тому времени, когда она до меня именно добралась, я уже отодрал клавиатуру, замахнулся и ударил ее ею сбоку по голове.
СЕБАЛЬД: Слева или справа?
СКАЙ: Что? А, слева, над ухом. И она упала. На пол возле изножья кровати, понимаете? Она оказалась на коленях, с руками на кровати, с нее немного капала кровь на кровать, ноги она подогнула под себя.
СЕБАЛЬД: Она еще была жива?
СКАЙ: О да, она была жива. Но уже на меня не кричала. Просто сидела и смотрела на меня, как на собачье дерьмо, будто я был самым низким существом, что она видела в жизни. И будто еще меня боялась, понимаете? И то и другое сразу. Я видел такое только раз, на другом лице, эту комбинацию, как вы бы, наверное, сказали. На лице моей бывшей. Моей девушки Лоры. Она меня боялась и в то же время испытывала отвращение. Вот тогда я вырвал монитор и применил к ней. (Пауза.)
СЕБАЛЬД: Мистер Скай?
СКАЙ: Она любила тот компьютер. Так что поверьте мне, это было нелегко.
Стюарт О’Нэн. Роман о Холокосте
Роман о Холокосте – уже скоро! О да – вживую, вживую! УЗРИТЕ чудо двадцатого века, искателя душ, выжившего в последней битве между добром и злом! УСЛЫШЬТЕ его жалостливую историю о пытках и унижениях! ТРЕПЕЩИТЕ перед дикими, нечеловеческими деяниями его пленителей! Да, скоро он будет здесь, только одно большое представление, на лугу у реки уже ставят шатер для дивертисмента. Детишки целый день гоняют на великах по мосту и толкаются, чтобы заглянуть под брезент. Приходите стар и млад!
Нет, все не так плохо, думает Роман о Холокосте. Но почти. Его выбрала Опра[17], достала, позвала, и вот он грядет. Он выходит из своей лондонской квартирки, пока над Лестер-сквер еще висит туман, пропитывая влагой статуи, и голуби клюют его новые туфли, купленные специально для этой поездки. Теперь у него есть деньги, есть известное имя (пусть и не лицо). Он садится в такси до Гатвика[18] и останавливается в дьюти-фри, где пара бутылок скотча становятся для него прощальными подарками.
Роман о Холокосте всегда понимал иронию. Он усмехается буквально всему на свете, однако ничто не веселит его сверх меры. Роман о Холокосте сдержан и хорошо одет. Если он будет громко смеяться, люди станут оборачиваться и пялиться на него, как на поехавшую старушку. Прохаживаясь по аэропорту, Роман о Холокосте разговаривает сам с собой, вспоминая витрины магазинов и округлые, рычащие автобусы, письма аккуратным почерком… время, что прошло, пока он просыпался, забывая о своих детских потерях. Теперь благодаря им он прославился. Ожидая у выхода приглашения на посадку, он перестает разглядывать свои картинки в уме, вспоминает последние события и смотрит на свои руки, думает, стоит ли эта поездка того. Он привык к спокойной жизни, его отношение к миру скрыто в тексте. Перелет заставляет его нервничать, и когда Роман о Холокосте идет в туалет, он, опасаясь микробов, моет руки до и после.
Конечно, Роман о Холокосте склонен к ностальгии и меланхолии, он лишается дара речи от того, сколько семей разлучаются, когда садится самолет. Дети цепляются за шеи матерей и кричат, пока бабушки и дедушки не оттащат их и не заставят помахать на прощание. Роман о Холокосте этого не одобряет.
Первый класс для него в новинку – знак того, как поднялись ставки – совершенно необъяснимо, в результате пары телефонных звонков. Как в Голливуде, думает он; вчера – старлетка, сегодня – звезда. Экран в передней части салона показывает плавную дугу их маршрута, скорость и температуру за бортом (минус пятьсот). Часы до Нью-Йорка тикают, будто бомба. Роман о Холокосте не может спать в своем кресле, он резко просыпается, когда его охватывает дремота, и он заваливается лицом вперед.
Роман о Холокосте вырос на острове со скалистым побережьем, хижинами и козами, которые звенели колокольчиками, пробираясь по крутым тропинкам. Селяне были просты и мудры, как грязь. До сих пор они считали Роман о Холокосте провальным – ребенком, который слишком много знал и слишком мало сделал.
У Романа о Холокосте нет ни братьев, ни сестер, ни жены, ни мужа, ни детей – только любовники, да и те непостоянны, задерживаются с ним всего на неделю по пути в Грецию или на Ближний Восток. Они считают Роман о Холокосте безвредным и немного устаревшим, добросердечным, но едва ли обаятельным, а самоотверженность, которую он внушает, – вялой. Друг, говорят они: «Я у друга». Роман о Холокосте готовит им завтрак и провожает до такси под дождем. Он несет зонт, придерживает дверь, сухо целует через открытое окно машины, затем поднимается обратно в квартиру, серую в утреннем свете, с шипящими батареями. У Романа о Холокосте в распоряжении целый день и никаких планов.
Иногда Роман о Холокосте ходит по музеям, надеясь встретить там людей. Иногда целую неделю не выходит из квартиры, читает газеты от корки до корки, включает BBC 3[19] и лежит на диване, смотрит Антониони[20], засыпает. Иногда закрывает глаза в ванне и погружается под воду, его тонкие волосы вздымаются, будто водоросли, и Роман о Холокосте воображает, что над поверхностью таится рука незнакомца, которая только и ждет, чтобы снова надавить на него сверху.
Может быть, слава сделает Роман о Холокосте другим. Деньги не важны, но, возможно, теперь на него иначе посмотрят люди. Будут письма поклонников, наверное, или даже сами поклонники начнут звонить в дверь – студентки и психи, привлеченные полемикой, ворчливые ученые, готовые спорить по неясным вопросам.
Герой Романа о Холокосте – подросток по имени Франц Игнац. Франц Игнац вырос в городе, где нет ни коз, ни грязи, а родители считают его чудом. Франц Игнац – музыкальное дарование, с четырех лет на скрипке, непревзойденный исполнитель Мошелеса[21] и Мендельсона[22]. В дрожащем свете свечей в подвале конспиративной квартиры он играет их запрещенные произведения для семей, скрывающихся от гестапо.
Роман о Холокосте учился игре на фортепиано в частной школе, но ушел оттуда в разгар этюдов Черни[23]. Преподаватель сказал, что у него сносное чувство ритма, но нет настоящего слуха. Чтобы играть серьезно, сказал он, нужно начинать в гораздо более юном возрасте, но как Роман о Холокосте мог рассказать о родительском доме, сырости с моря и единственной полке мятых энциклопедий, которые он перечитывал снова и снова? Как рассказать, что он был слабоумным, неуклюжим ребенком, который вечно что-то делает не так и на которого постоянно кричат?
В Романе о Холокосте семьи не могут аплодировать Францу Игнацу, иначе они себя выдадут, поэтому каждый прикасается к его щеке и с благодарностью смотрит в глаза. Позже, в лагере, этот жест становится душераздирающим, а потом жестоким, когда его использует комендант. Мать Романа о Холокосте делала так же, когда он ее расстраивал или делал что-то не так (то есть все время). Он старался избегать ее взгляда, потому что тот заставлял его стыдиться, и мать касалась рукой его лица и поворачивала к себе, а потом смотрела прямо на него, и он уже не мог держать свои тайны в себе. Как это стало такой большой частью книги, Роман о Холокосте точно не знает, а что именно это означает – от него ускользает. Вину, конечно, или, может быть, обвинение против матери, но когда он думает о ней, то не считает ее в чем-либо виноватой. Уж точно она не имеет отношения к шести миллионам погибших, а сравнивать его одинокое детство с геноцидом – это оскорбление, непристойность. Но он поступил именно так.
Стюардессы проходят с горячими полотенцами, и Роман о Холокосте утирает лицо лимонным ароматом. После семи часов в кресле это должно освежить. Важное утреннее шоу меньше чем через час, и нужно придумать, что говорить.
Его спросят о родителях – уничтоженных, как деревня на острове, где одичавшие козы бродят по горам и спят на кухнях. Они произнесут волшебное название лагеря, в котором он выжил, будучи ребенком (нет, он не позволит им снять номер у него на руке, зеленый, расплывшийся и почти нечитаемый), и попросят рассказать свою историю.
«Все в книге», – скажет он, возвращая всех к Францу Игнацу с Мендельсоном. Он выступит поборником Мошелеса, композитора, которого мало кто знает, и, хотя эта тактика выиграет ему некоторое время, она не убережет от собственной истории, от тех строк и безумных документов, отделяющих полезное от мертвого. Он был деревенским мальчишкой, привыкшим к труду, с икрами, раздутыми от подъема по горным тропинкам. Его родители были стары (хотя, объясняет он себе, он понимает: родители были на десять лет моложе, чем он теперь). Это не та история, что интересна Роману о Холокосте. Им просто не повезло, а книга не об этом.
Потому что Роман о Холокосте волшебен. В нем Франц Игнац встречает в лагере друга – шахматное дарование по имени Давид. Давиду восемь лет, и он в двух шагах от того, чтобы стать гроссмейстером; его отец и отец его отца были чемпионами во Вроцлаве. Это недалеко от правды, хотя Роман о Холокосте никогда и не видел мальчика, который на самом деле жил в другом бараке. Он был латышом, и его имя начиналось на букву «К». Коля? Стоило бы запомнить. В реальной жизни мальчика расстреляли из пулемета вместе с сотнями других детей, но в Романе о Холокосте они с Францем Игнацем долго рассуждали о логике нацистов и о том, как, воспользовавшись метафизическим дефектом в их рационализме, они могут всех спасти. Это явно комично, и, хотя такое рассуждение явилось не из реального мира лагерей, в нем содержится глубоко человеческая и философская истина, блестяще работающая в Романе о Холокосте.
Они уже снижаются над Нью-Йорком, и пока они подлетают, внизу маячит Лонг-Айленд. У Романа о Холокосте закладывает уши, он вынужден вонзить в одно из них мизинец. Когда самолет касается земли, его соседи аплодируют, а он думает: зачем?
Сопровождающая от американского издателя ждет у выхода, подняв его книгу, чтобы он ее узнал. Она хочет взять у него ручную кладь, но он с легкостью отвергает помощь. Снаружи ждет лимузин от телеканала, кожаная полость вместо сиденья, дополненная баром, и с телевизором, показывающим – постоянно, предполагает он, – канал, по которому его покажут.
– Как тур? – спрашивает сопровождающая, и он отвечает, что это его первое мероприятие и что обычно он боится подобных вещей и вообще редко выходит из своей квартиры. Он понимает, насколько жалко это звучит, пусть даже это правда. Почему он чувствует потребность исповедоваться перед незнакомыми людьми?