Только стул Андрея по другую сторону от Сельмы был пуст, и был печально пуст стул, поставленный для Дональда. Жалко как – Дональда нет, подумал Андрей. Но! Выдержим, перенесем и это! И не с таким нам приходилось справляться… Мысли его несколько путались, но общий настрой был мужественный, с легким налетом трагизма. Он вернулся на свое место, взял стакан и заорал:
– Тост!
Никто не обратил на него внимания, только Отто дернул головой, словно кусаемая слепнями лошадь, и отозвался: «Да! О да!»
– Я сюда приехал, потому что поверил! – громко басил дядя Юра, не давая хихикающему Изе убрать его сучковатый палец у себя из-под носа. – А поверил потому, что больше верить было не во что. А русский человек должен во что-то верить, понял, браток? Если ни во что не верить, ничего, кроме водки, не останется. Даже чтобы бабу любить, нужно верить. В себя нужно верить, без веры, браток, и палку хорошую не бросишь…
– Ну да, ну да! – откликался Изя. – Если у еврея отнять веру в бога, а у русского – веру в доброго царя, они становятся способны черт знает на что…
– Нет… Подожди! Евреи – это дело особое…
– Главное, Отто, не напрягайтесь, – говорил в то же время Кэнси, с удовольствием хрустя капустой. – Все равно никакого обучения нет и просто быть не может. Сами подумайте, зачем нужно профессиональное обучение в Городе, где каждый то и дело меняет профессию?
– О да! – ответствовал Отто, на секунду проясняясь. – То же самое я говорил господину министру.
– И что же министр? – Кэнси взял стакан первача и сделал несколько маленьких глотков – словно чай пил.
– Господин министр сказал, что это чрезвычайно интересная мысль, и предложил мне составить разработку. – Отто шмыгнул носом, глаза его налились слезами. – А я вместо этого пошел к Эльзе…
– …И когда танк оказался на расстоянии двух метров от меня, – гундел Фриц, проливая первач на белые ноги Сельмы, – я вспомнил все!.. Вы не поверите, фройлейн, все прожитые годы прошли передо мною… Но я – солдат! С именем фюрера…
– Да нет давно вашего фюрера! – втолковывала ему Сельма, плача от смеха. – Сожгли его, вашего фюрера!..
– Фройлейн! – произнес Фриц, угрожающе выпячивая челюсть. – В сердце каждого истинного немца фюрер жив! Фюрер будет жить века! Вы – арийка, фройлейн, вы меня поймете: когда р-русский танк… в трех метрах… я, с именем фюрера!..
– Да надоел ты со своим фюрером! – заорал на него Андрей. – Ребята! Ну, сволочи же, слушайте же тост!
– Тост? – спохватился дядя Юра. – Давай! Вали, Андрюха!
– За псютздесдам! – вдруг выпалил Отто, отстраняя от себя Кэнси.
– Да заткнись ты! – гаркнул Андрей. – Изя, перестань ты скалиться! Я серьезно говорю! Кэнси, черт тебя подери!.. Я считаю, ребята, что мы должны выпить… мы уже пили, но как-то мимоходом, а надо основательно, по-серьезному выпить за наш Эксперимент, за наше благородное дело и в особенности…
– За вдохновителя всех наших побед, товарища Сталина! – заорал Изя.
Андрей сбился.
– Нет… слушай… – пробормотал он. – Чего ты меня перебиваешь? Ну, и за Сталина, конечно… Черт, сбил меня совсем… Я хотел, чтобы мы за дружбу выпили, дурак!
– Ничего, ничего, Андрюха! – сказал дядя Юра. – Тост хороший, за Эксперимент надо выпить, за дружбу тоже надо выпить. Хлопцы, берите стаканы, за дружбу выпьем и чтобы все было хорошо.
– А я за Сталина выпью! – упрямилась Сельма. – И за Мао Цзе-дуна. Эй, Мао Цзе-дун, слышишь? За тебя пью! – крикнула она Вану.
Ван вздрогнул, жалобно улыбаясь, взял стакан и пригубил.
– Цзе-дун? – спросил Фриц угрожающе. – К-то такой?
Андрей залпом осушил свой стакан и, слегка оглушенный, торопливо тыкал вилкой в закуску. Все разговоры доносились сейчас до него словно из другой комнаты. Сталин… Да, конечно. Какая-то связь должна быть… Как это мне раньше в голову не приходило! Явления одного масштаба – космического. Должна быть какая-то связь и взаимосвязь… Скажем, такой вопрос: выбрать между успехом Эксперимента и здоровьем товарища Сталина… Что лично мне как гражданину, как бойцу… Правда, Кацман говорит, что Сталина не стало, но это не существенно. Предположим, что он жив. И предположим, что передо мной такой выбор: Эксперимент или дело Сталина… Нет, чепуха, не так. Продолжать дело Сталина под сталинским руководством или продолжать дело Сталина в совершенно других условиях, в необычных, в не предусмотренных никакой теорией – вот как ставится вопрос…
– А откуда ты взял, что Наставники продолжают дело Сталина? – донесся вдруг до него голос Изи, и Андрей понял, что уже некоторое время говорит вслух.
– А какое еще дело они могут делать? – удивился он. – Есть только одно дело на Земле, которым стоит заниматься, – построение коммунизма! Это и есть дело Сталина.
– Двойка тебе по «Основам», – отозвался Изя. – Дело Сталина – это построение коммунизма в одной отдельно взятой стране, последовательная борьба с империализмом и расширение социалистического лагеря до пределов всего мира. Что-то я не вижу, как ты можешь эти задачи осуществить здесь.
– Ску-учно! – заныла Сельма. – Музыку давайте! Танцевать хочу!
Но Андрей уже ничего не видел и не слышал.
– Ты догматик! – гаркнул он. – Талмудист и начетчик! И вообще метафизик. Ничего, кроме формы, ты не видишь. Мало ли какую форму принимает Эксперимент! А содержание у него может быть только одно, и конечный результат только один: установление диктатуры пролетариата в союзе с трудящимися фермерами…
– И с трудовой интеллигенцией! – вставил Изя.
– С какой там еще интеллигенцией… Тоже мне говна-пирога – интеллигенция!..
– Да, правда, – сказал Изя. – Это из другой эпохи.
– Интеллигенция вообще импотентна! – заявил Андрей с ожесточением. – Лакейская прослойка. Служит тем, у кого власть.
– Банда хлюпиков! – рявкнул Фриц. – Хлюпики и болтуны, вечный источник расхлябанности и дезорганизации!
– Именно! – Андрей предпочел бы, чтобы его поддержал, скажем, дядя Юра, но и в поддержке Фрица была полезная сторона. – Вот, пожалуйста: Гейгер. Вообще-то – классовый враг, а позиция полностью совпадает с нашей. Вот и получается, что с точки зрения любого класса интеллигенция – это дерьмо. – Он скрипнул зубами. – Ненавижу… Терпеть не могу этих бессильных очкариков, болтунов, дармоедов. Ни внутренней силы у них нет, ни веры, ни морали…
– Когда я слышу слово «культура», я хватаюсь за пистолет! – металлическим голосом провозгласил Фриц.
– Э, нет! – сказал Андрей. – Тут мы с тобой расходимся. Это ты брось! Культура есть великое достояние освободившегося народа. Тут надо диалектически…
Где-то рядом гремел патефон, пьяный Отто, спотыкаясь, танцевал с пьяной Сельмой, но Андрея это не интересовало. Начиналось самое лучшее, то самое, за что он больше всего на свете любил эти сборища. Спор.
– Долой культуру! – вопил Изя, прыгая с одного свободного стула на другой, чтобы подобраться поближе к Андрею. – К нашему Эксперименту она отношения не имеет. В чем задача Эксперимента? Вот вопрос! Вот ты мне что скажи.
– Я уже сказал: создать модель коммунистического общества!
– Да на кой ляд Наставникам модель коммунистического общества, посуди ты сам, голова садовая!
– А почему нет? Почему?
– Я все-таки полагаю так, – сказал дядя Юра, – что Наставники – это не настоящие люди. Что они, как это сказать, другой породы, что ли… Посадили они нас в аквариум… или как бы в зоосад… и смотрят, что из этого получается.
– Это вы сами придумали, Юрий Константинович? – с огромным интересом повернулся к нему Изя.
Дядя Юра пощупал правую скулу и неопределенно ответил:
– В спорах родилось.
Изя даже стукнул кулаком по столу.
– Поразительная штука! – сказал он с азартом. – Почему? Откуда? У самых различных людей, причем мыслящих в общем-то вполне конформистски, почему рождается такое представление – о нечеловеческом происхождении Наставников? Представление, что Эксперимент проводится какими-то высшими силами.
– Я, например, спросил прямо, – вмешался Кэнси. – «Вы пришельцы?» Он от прямого ответа уклонился, но фактически и не отрицал.
– А мне было сказано, что они люди другого измерения, – сказал Андрей. О Наставнике говорить было неловко, как о семейном деле с посторонними людьми. – Но я не уверен, что я правильно понял… Может быть, это было иносказание…
– А я не желаю! – заявил вдруг Фриц. – Я – не насекомое. Я – сам по себе. А-а! – Он махнул рукой. – Да разве я попал бы сюда, если бы не плен?
– Но почему? – говорил Изя. – Почему? Я тоже ощущаю все время какой-то внутренний протест и сам не понимаю, в чем здесь дело. Может быть, их задачи в конечном счете близки к нашим…
– А я тебе о чем толкую! – обрадовался Андрей.
– Не в этом смысле, – нетерпеливо отмахнулся Изя. – Не так это все прямолинейно, как у тебя. Они пытаются разобраться в человечестве, понимаешь? Разобраться! А для нас проблема номер один – то же самое: разобраться в человечестве, в нас самих. Так, может быть, разбираясь сами, они помогут разобраться и нам?
– Ах нет, друзья! – сказал Кэнси, мотая головой. – Ах, не обольщайтесь. Готовят они колонизацию Земли и изучают на нас с вами психологию будущих рабов…
– Ну почему, Кэнси? – разочарованно произнес Андрей. – Почему такие страшные предположения? По-моему, просто нечестно так о них думать…
– Да я, наверное, так и не думаю, – отозвался Кэнси. – Просто у меня какое-то странное чувство… Все эти павианы, превращения воды, всеобщий кабак изо дня в день… В одно прекрасное утро еще смешение языков нам устроят… Они словно систематически готовят нас к какому-то жуткому миру, в котором мы должны будем жить отныне, и присно, и во веки веков. Это как на Окинаве… Я был тогда мальчишкой, шла война, и у нас в школе окинавским ребятам запрещалось разговаривать на своем диалекте. Только по-японски. А когда какого-нибудь мальчика уличали, ему вешали на шею плакат: «Не умею правильно говорить». Так и ходил с этим плакатом.
– Да, да, понимаю… – проговорил Изя, с остановившейся улыбкой дергая и пощипывая бородавку на шее.
– А я – не понимаю! – объявил Андрей. – Все это – извращенное толкование, неверное… Эксперимент есть Эксперимент. Конечно, мы ничего не понимаем. Но ведь мы и не должны понимать! Это же основное условие! Если мы будем понимать, зачем павианы, зачем сменность профессий… такое понимание сразу обусловит наше поведение, Эксперимент потеряет чистоту и провалится. Это же ясно! Ты как считаешь, Фриц?
Фриц покачал белобрысой головой.
– Не знаю. Меня это не интересует. Меня не интересует, чего там ОНИ хотят. Меня интересует, чего Я хочу. А я хочу навести порядок в этом бардаке. Вообще, кто-то из вас говорил, я уже не помню, что, может быть, и вся задача Эксперимента состоит в том, чтобы отобрать самых энергичных, самых деловых, самых твердых… Чтобы не языками трепали, и не расползались как тесто, и не философии бы разводили, а гнули бы свою линию. Вот таких они отберут – таких, как я, или, скажем, ты, Андрей, – и бросят обратно на Землю. Потому что раз мы здесь не дрогнули, то и там не дрогнем…
– Очень может быть! – глубокомысленно сказал Андрей. – Я это тоже вполне допускаю.
– А вот Дональд считает, – тихонько сказал Ван, – что Эксперимент уже давным-давно провалился.
Все посмотрели на него. Ван сидел в прежней позе покоя – втянув голову в плечи и подняв лицо к потолку; глаза его были закрыты.
– Он сказал, что Наставники давно запутались в собственной затее, перепробовали все, что можно, и теперь уже сами не знают, что делать. Он сказал: полностью обанкротились. И все теперь просто катится по инерции.
Андрей в полной растерянности полез в затылок – чесаться. Вот так Дональд! То-то он сам не свой ходит… Другие тоже молчали. Дядя Юра медленно сворачивал очередную козью ножку, Изя с окаменевшей улыбкой щипал и терзал бородавку, Кэнси опять принялся за капусту, а Фриц, не отрываясь, глядел на Вана, выдвигая и снова ставя на место челюсть. Вот так и начинается разложение, мелькнуло у Андрея в голове. Вот с таких вот разговоров. Непонимание рождает неверие. Неверие – смерть. Очень, очень опасно. Наставник говорил прямо: главное – поверить в идею до конца, без оглядки. Осознать, что непонимание – это непременнейшее условие Эксперимента. Естественно, это самое трудное. У большинства здесь нет настоящей идейной закалки, настоящей убежденности в неизбежности светлого будущего. Что сегодня может быть как угодно тяжело и плохо, и завтра – тоже, но послезавтра мы обязательно увидим небо в звездах, и на нашей улице наступит праздник…
– Я – человек неученый, – сказал вдруг дядя Юра, любовно заклеивая языком новую козью ногу. – У меня четыре класса образования, если хотите знать, и я тут уже Изе говорил, что сюда я, прямо скажем, попросту удрал… Как вот ты… – Он указал козьей ногой на Фрица. – Только тебе из плена дорога открылась, а мне, значит, из колхоза. Я, если войны не считать, всю жизнь в деревне прожил и всю жизнь света не видел. А здесь вот – увидел! Что они там со своим Экспериментом мудрят – прямо скажу, братки, не моего это ума дело, да и не так уж интересно. Но я здесь – свободный человек, и пока мою эту свободу не тронули, я тоже никого не трону. А вот если тут которые найдутся, чтобы наше нынешнее положение фермерское переменить, то тут я вам в точности обещаю: мы от вашего города камня на камне не оставим. Мы вам, мать вашу так, не павианы. Мы вам, мать вашу так, ошейники себе на горло положить не дадим!.. Вот такие вот пироги, браток, – сказал он, обращаясь непосредственно к Фрицу.
Изя рассеянно хихикнул, и снова воцарилось неловкое молчание. Андрея речь дяди Юры несколько удивила, и он решил, что у Юрия Константиновича жизнь, видимо, сложилась особенно тяжело, и если он говорит, что света он не видел, значит, есть у него на то особые основания, о которых расспрашивать его и тем более сейчас было бы бестактно. Поэтому он только сказал:
– Рано мы, наверное, поднимаем все эти вопросы. Эксперимент длится не так уж долго, работы – невпроворот, надо работать и верить в правоту…
– Это откуда ты взял, что Эксперимент длится недолго? – перебил его Изя с усмешкой. – Эксперимент длится лет сто, не меньше. То есть он длится наверняка гораздо больше, но просто за сто лет я ручаюсь.
– А ты откуда знаешь?
– Ты на север далеко заходил? – спросил Изя.
Андрей смешался. Он понятия не имел, что здесь вообще есть север.
– Ну, север! – нетерпеливо сказал Изя. – Условно считаем, что направление на солнце, та сторона, где болота, поля, фермеры, – это юг, а противоположная сторона, в глубину Города, – север. Ты ведь дальше мусорных свалок нигде и не был… А там еще город и город, там огромные кварталы, целехонькие дворцы… – Он хихикнул. – Дворцы и хижины. Сейчас там, конечно, никого нет, потому что воды нет, но когда-то жили, и было это «когда-то», я тебе скажу, довольно давно. Я там такие документы в пустых домах обнаружил, что ой-ей-ей! Слыхал про такого монарха, Велиария Второго? То-то! А он, между прочим, там царствовал. Только в те времена, когда он там царствовал, здесь, – он постучал ногтем по столу, – здесь были болота и вкалывали на этих болотах крепостные… или рабы. И было это не меньше, чем сто лет назад…
Дядя Юра качал головой и цокал языком. Фриц спросил:
– А еще дальше на север?
– Дальше я не ходил, – сказал Изя. – Но я знаю людей, которые заходили очень далеко – километров на сто – сто пятьдесят, а многие уходили и не возвращались.
– Ну и что там?
– Город. – Изя помолчал. – Правда, и врут про те места тоже безбожно. Поэтому я и говорю только о том, что сам разузнал. Верные сто лет. Понял, друг мой Андрюша? Сто лет. За сто лет на любой эксперимент плюнуть можно.
– Ну ладно, ну подожди… – пробормотал Андрей, потерявшись. – Но ведь не плюнули же! – оживился он. – Раз набирают новых и новых людей, значит, не бросили, не отчаялись! Просто очень трудная задача поставлена. – Новая мысль пришла ему в голову, и он оживился еще больше. – И вообще: откуда ты знаешь, какой у них масштаб времени? Может быть, наш год для них – секунда?..
– Да ничего я этого не знаю, – сказал Изя, пожимая плечами. – Я пытаюсь тебе объяснить, в каком мире ты живешь, – вот и все.
– Ладно! – прервал его дядя Юра решительно. – Хватит нам из пустого в порожнее переливать!.. Эй, малый! Как тебя… Отто! Брось девку, и тащи ты нам… Нет, окосел он. Разобьет он мне бутыль, схожу сам…
Он слез с табурета, взял со стола опустевший кувшин и отправился на кухню. Сельма бухнулась на свое место, снова задрала ноги выше головы и капризно толкнула Андрея в плечо.
– Вы долго еще будете эту бодягу тянуть? Развели скучищу… Эксперимент, эксперимент… Дай закурить!
Андрей дал ей закурить. Неожиданно оборвавшийся разговор взбаламутил в нем какой-то неприятный осадок – что-то было недоговорено, что-то было не так понято, не дали ему объяснить, не получилось единства… И Кэнси вот сидит какой-то грустный, а с ним это бывает редко… Слишком много мы о себе думаем, вот что! Эксперимент Экспериментом, а каждый норовит гнуть какую-то свою линию, цепляется за свою позицию, а надо-то вместе, вместе надо!..
Тут дядя Юра бухнул на стол новую порцию, и Андрей махнул на все рукой. Выпили по стакану, закусили, Изя выдал анекдот – грохнули. Дядя Юра тоже выдал анекдот, чудовищно неприличный, но очень смешной. Даже Ван смеялся, а Сельма просто скисла от хохота. «В крынку… – захлебывалась она, утирая глаза ладонями. – В крынку не лезет!..» Андрей ахнул кулаком по столу и затянул любимую мамину:
А хто пье, тому наливайтэ,А хто не пье, тому нэ давайтэ,А мы будэм питы, тай Бога хвалиты,И за нас, и за вас, и за нэньку старэньку,Шо вывчила нас горилочку пить помалэньку…Ему подтягивали, кто как может, а потом Фриц, бешено вылупив глаза, проорал на пару с Отто какую-то незнакомую, но отличную песню про дрожащие кости старого дряхлого мира – великолепную боевую песню. Глядя, как Андрей с воодушевлением пытается подтягивать, Изя Кацман хихикал и булькал, потирая руки, и тут дядя Юра вдруг, уставясь своими ерническими светлыми глазами на голые ляжки Сельмы, заревел медвежьим голосом:
А по деревне пойдетё,Играетё и поетё,А мое сердце беспокоетёИ спать не даетё!..Успех был полный, и дядя Юра продолжил:
А девки, сами знаетё,Да чем заманиваетё:Сулитё, не даетё,Всё обманываетё…Тут Сельма сняла ноги с подлокотника, отпихнула Фрица и сказала с обидой:
– Ничего я вам не сулю, нужны вы мне все…
– Да я ж вообще… – сказал дядя Юра, сильно смутившись. – Это песня такая. Сама ты мне больно нужна…
Чтобы замять инцидент, выпили еще по стакану. Голова у Андрея пошла кругом. Он смутно сознавал, что возится с патефоном и что сейчас уронит его, и патефон действительно упал на пол, но нисколько не пострадал, а напротив, начал играть даже как будто бы громче. Потом он танцевал с Сельмой, и бока у Сельмы оказались теплые и мягкие, а груди – неожиданно крепкие и большие, что было чертовски приятным сюрпризом: обнаружить нечто прекрасно оформленное под этими бесформенными складками колючей шерсти. Они танцевали, и он держал ее за бока, а она взяла его ладонями за щеки и сказала, что он – очень славный мальчик и очень ей нравится, и в благодарность он сказал ей, что любит ее, и всегда любил, и теперь ее от себя никуда не отпустит… Дядя Юра грохал кулаком по столу, провозглашал: «Что-то стало холодать, не пора ли нам поддать…», обнимал совершенно уже сникшего Вана и крепко лобызал его троекратно по русскому обычаю. Потом Андрей оказался посередине комнаты, а Сельма снова сидела за столом, кидала в раскисшего Вана хлебными шариками и называла его Мао Цзе-дуном. Это навело Андрея на идею спеть «Москва – Пекин», и он тут же исполнил эту прекрасную песню с необычайным азартом и задором, и потом вдруг оказалось, что они с Изей Кацманом стоят друг против друга и, страшно округлив глаза, все более и более понижая голоса в зловещем шепоте, повторяют, выставив указательные пальцы: «С-слушают нас!.. С-слуш-шают нас-с!..» Далее они с Изей оказались каким-то образом втиснутыми в одно кресло, а перед ними на столе, болтая ногами, сидел Кэнси, и Андрей горячо втолковывал ему, что здесь он готов на любую работу, здесь – любая работа дает особое удовлетворение, что он замечательно чувствует себя, работая мусорщиком…
– Вот я – мусор…щик! – выговаривал он с трудом. – Мусорг… мусоргщик!
А Изя, плюясь ему в ухо, долдонил что-то неприятное, обидное что-то: якобы он, Андрей, на самом деле просто испытывает сладострастное унижение от того, что он мусорщик («…да, я мусорг…щик!»), что вот он такой умный, начитанный, способный, годный на гораздо большее, тем не менее терпеливо и с достоинством, не в пример другим-прочим, несет свой тяжкий крест… Потом появилась Сельма и сразу его утешила. Она была мягкая и ласковая, и делала все, что он хотел, и не перечила ему, и тут в его ощущениях образовался сладостный опустошающий провал, а когда он вынырнул из этого провала, губы у него были распухшие и сухие, Сельма уже спала на его кровати, и он отеческим движением поправил на ней юбку, накинул на нее одеяло, привел в порядок свой собственный туалет и, стараясь ступать бодро, снова вышел в столовую, споткнувшись по дороге о вытянутые ноги несчастного Отто, который спал на стуле в чудовищно неудобной позе человека, убитого выстрелом в затылок.
На столе возвышалась уже сама четвертная бутыль, а все участники веселья сидели, подперев взлохмаченные головы, и дружно тянули вполголоса: «Там в степи-и глухой за-амерзал ямщик…», и из бледных арийских глаз Фрица катились крупные слезы. Андрей присоединился было к хору, но тут раздался стук в дверь. Он открыл – какая-то закутанная в платок женщина в нижней юбке и ботинках на босу ногу спросила, здесь ли дворник. Андрей растолкал Вана и объяснил ему, где он, Ван, находится и что от него требуется. «Спасибо, Андрей», – сказал Ван, внимательно его выслушав, и, вяло шаркая подошвами, удалился. Оставшиеся допели «ямщика», и дядя Юра предложил выпить, «щоб дома нэ журылись», но тут выяснилось, что Фриц спит и чокаться поэтому не может. «Ну всё, – сказал дядя Юра. – Это, значит, будет последняя…» Но прежде чем они выпили по последней, Изя Кацман, ставший вдруг странно серьезным, исполнил соло еще одну песню, которую Андрей не совсем понял, а дядя Юра, кажется, понял вполне. В этой песне был рефрен «Аве, Мария!» и совершенно жуткая, словно с другой планеты, строфа:
Упекли пророка в республику Коми,А он и перекинься башкою в лебеду.А следователь-хмурик получил в месткомеЛьготную путевку на месяц в Теберду…Когда Изя кончил петь, некоторое время было молчание, а затем дядя Юра вдруг со страшным треском обрушил пудовый кулак на столешницу, длинно и необычайно витиевато выматерился, после чего схватил стакан и припал к нему без всяких тостов. А Кэнси, по какой-то одному ему понятной ассоциации, чрезвычайно неприятным визгливым и яростным голосом спел другую, явно маршевую, песню, в которой говорилось о том, что если все японские солдаты примутся разом мочиться у Великой Китайской стены, то над пустыней Гоби встанет радуга; что сегодня императорская армия в Лондоне, завтра – в Москве, а утром в Чикаго будет пить чай; что сыны Ямато расселись по берегам Ганга и удочками ловят крокодилов… Потом он замолчал, попытался закурить, сломал несколько спичек и вдруг рассказал об одной девочке, с которой он дружил на Окинаве, – ей было четырнадцать лет, и она жила в доме напротив. Однажды пьяные солдаты изнасиловали ее, а когда отец пришел жаловаться в полицию, явились жандармы, взяли его и девочку, и больше Кэнси их никогда не видел…
Все молчали, когда в столовую заглянул Ван, окликнул Кэнси и поманил его к себе.
– Вот такие-то дела… – сказал дядя Юра уныло. – И ведь смотри: что на Западе, что у нас в России, что у желтых – везде ведь одно. Власть неправедная. Нет уж, братки, я там ничего не потерял. Я уж лучше тут…
Вернулся бледный озабоченный Кэнси и принялся искать свой ремень. Мундир у него уже был застегнут на все пуговицы.
– Что-нибудь случилось? – спросил Андрей.
– Да. Случилось, – отрывисто сказал Кэнси, оправляя кобуру. – Дональд Купер застрелился. Около часа назад.
Часть вторая
СЛЕДОВАТЕЛЬ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
У Андрея вдруг ужасно заболела голова. Он с отвращением раздавил в переполненной пепельнице окурок, выдвинул средний ящик стола и заглянул, нет ли там каких-нибудь пилюль. Пилюль не было. Поверх старых перепутанных бумаг лежал огромный армейский пистолет, по углам пряталась всякая канцелярская мелочь в обтрепанных картонных коробочках, валялись огрызки карандашей, табачный мусор, несколько сломанных сигарет. От всего этого головная боль только усилилась. Андрей с треском задвинул ящик, подпер голову руками так, чтобы ладони закрывали глаза, и сквозь щелки между пальцами стал смотреть на Питера Блока.
Питер Блок, по прозвищу Копчик, сидел в отдалении на табурете, смиренно сложив на костлявых коленях красные лапки, и равнодушно мигал, время от времени облизываясь. Голова у него явно не болела, но зато ему, видимо, хотелось пить. И вероятно, курить тоже. Андрей с усилием оторвал ладони от лица, налил себе из графина тепловатой воды и, преодолев легкий спазм, выпил полстакана. Питер Блок облизнулся. Серые глаза его были по-прежнему невыразительны и пусты. Только на тощей грязноватой шее, торчащей из расстегнутого воротничка сорочки, длинно съехал книзу и снова подскочил к подбородку могучий хрящеватый кадык.