Фарфуркис по обыкновению не сел за стол. Он демократически устроился на жестком стуле напротив коменданта, вынул толстую записную книжку в дряхлом переплете и сразу же сделал в ней пометку.
Никто из членов Тройки не обратил на нас, по-видимому, никакого внимания. А научный консультант профессор Выбегалло обратил. Он равнодушно оглядел нас, сдвинул брови, поднял на мгновение глаза к потолку, как бы пытаясь припомнить, где это он нас видел, не то припомнил, не то не припомнил, уселся за свой столик и принялся деятельно готовиться к исполнению своих ответственных обязанностей. Перед ним появился первый том «Малой Советской Энциклопедии», затем второй том, затем третий, четвертый…
– Грррм, – произнес Лавр Федотович и обвёл присутствие взглядом, проникающим сквозь стены и видящим насквозь. Все были готовы: полковник спал, Хлебовводов нашептывал, Фарфуркис сделал вторую пометку, комендант, похожий на школьника перед началом опроса, судорожно листал страницы дела, а Выбегалло положил перед собой шестой том. Что же касается представителей, то есть нас, то мы значения не имели. Я посмотрел на Эдика и поспешно отвернулся. Эдик был близок к полной деморализации – появление Выбегаллы его доконало.
– Вечернее заседание Тройки объявляю открытым, – сказал Лавр Федотович. – Следующий! Докладывайте, товарищ Зубо.
Комендант вскочил и, держа перед собой раскрытую папку, начал было высоким голосом: «Машкин Эдельвейс Захарович…», но его тут же перебил бдительный Фарфуркис.
– Протестую! – крикнул он, обращаясь к Лавру Федотовичу. – Где порядковый номер дела? Почему не поименованы пункты?
Лавр Федотович повернул голову и некоторое время рассматривал коменданта.
– Правильное обобщение, верное, – произнес он наконец. – Поименуйте, товарищ Зубо.
Комендант с бумажным шорохом облизнул сухим языком сухие губы и начал снова, но теперь уже голосом низким и как бы севшим:
– Дело номер сорок второе. Фамилия: Машкин. Имя: Эдельвейс. Отчество: Захарович…
– С каких это пор он Машкиным заделался? – брюзгливо спросил Хлебовводов. – Бабкин, а не Машкин! Бабкин Эдельвейс Петрович. Я с ним работал в одна тысяча девятьсот сорок седьмом году в Комитете по молочному делу. Эдик Бабкин, плотный такой мужик, сливки очень любил… И, кстати, никакой он не Эдельвейс, а Эдуард. Эдуард Петрович Бабкин…
Лавр Федотович медленно обратил к нему каменное лицо.
– Бабкин? – произнес он. – Не помню… Продолжайте, товарищ Зубо.
– Отчество: Захарович, – дергая щекой, повторил комендант. – Год и место рождения: тысяча девятьсот первый, город Смоленск. Национальность…
– Э-дуль-вейс или Э-доль-вейс? – спросил Фарфуркис.
– Э-дель-вейс, – сказал комендант.
– Дивизия СС «Эдельвейс», – прошамкал сквозь дрему полковник.
– Национальность: белорус. Образование: неполное среднее общее, неполное среднее техническое. Знание иностранных языков: русский – свободно, украинский и белорусский – со словарем. Место работы…
Хлебовводов вдруг звонко шлепнул себя по лбу.
– Да нет же! – закричал он. – Он же помер!
– Кто помер? – деревянным голосом спросил Лавр Федотович.
– Да Бабкин этот! Я же как сейчас помню – в одна тысяча девятьсот пятьдесят шестом году помер он от инфаркта. Был он тогда финдиректором Всероссийского общества испытателей природы, пришел, значит, в свой кабинет, сел и помер. Так что тут какая-то путаница.
Лавр Федотович взял бинокль и некоторое время изучал коменданта, потерявшего дар речи.
– Факт смерти у вас отражен? – осведомился он.
– Христом богом… – пролепетал комендант. – Какой смерти?.. Да почему же смерти?.. Да живой он, в приемной дожидается…
– Одну минуточку, – вмешался Фарфуркис. – Вы разрешите, Лавр Федотович? Товарищ Зубо, кто дожидается в приемной? Только точно. Фамилия, имя, отчество.
– Бабкин! – с отчаянием сказал комендант. – То есть, что я говорю? Не Бабкин – Машкин! Машкин дожидается. Эдельвейс Захарович.
– Понимаю, – сказал Фарфуркис. – А где Бабкин?
– Бабкин помер, – сказал Хлебовводов авторитетно. – Это я вам точно могу сказать. В одна тысяча девятьсот пятьдесят шестом. Правда, у него сын был. Пашка, по-моему. Павел, значит, Эдуардович. Я его недавно встречал. Заведует он сейчас магазином текстильного лоскута в Голицыне, что под Москвой. Толковый работяга, но кажется, не Павел все-таки, не Пашка, нет…
Я налил стакан воды и передал коменданту. В наступившей тишине было слышно, как комендант гулко глотает. Лавр Федотович размял и продул папиросу.
– Никто не забыт и ничто не забыто, – произнес он. – Это хорошо. Товарищ Фарфуркис, я попрошу вас занести в протокол, в констатирующую часть, что Тройка считает полезным принять меры к отысканию сына Бабкина Эдуарда Петровича на предмет выяснения его имени. Народу не нужны безымянные герои. У нас их нет.
Фарфуркис закивал и принялся быстро строчить в записной книжке.
– Вы напились, товарищ Зубо? – осведомился Лавр Федотович, разглядывая коменданта в бинокль. – Тогда продолжайте докладывать.
– Место работы и профессия в настоящее время: пенсионер-изобретатель, – нетвердым голосом прочел комендант. – Был ли за границей: не был. Краткая сущность необъясненности: эвристическая машина, то есть электронно-механическое устройство для решения инженерных, научных, социологических и иных проблем. Ближайшие родственники: сирота, братьев и сестер нет.
– Позвольте, – сказал Фарфуркис. – А отец, а мать?
– Сирота, – проникновенно пояснил комендант.
– И всегда был сирота? Смешно. Я протестую.
– Он в приюте воспитывался, – сказал комендант.
– Откуда это следует?
– Ну, он мне рассказывал.
– Прошу занести в протокол, – торжественно сказал Фарфуркис. – Комендант оперирует недокументированными данными.
– Адрес постоянного местожительства: Новосибирск, улица Щукинская, 23, квартира 88. Все.
– Все? – переспросил Лавр Федотович.
– Все ли? – саркастически осведомился Фарфуркис.
– Все! – решительно сказал комендант и утерся рукавом.
– Какие будут предложения? – спросил Лавр Федотович, приспустив тяжелые веки.
– Па-а машинам! – взревел вдруг полковник, не просыпаясь. – Пики перед себя! Заво-о-ди! Рысью… арш-арш!
Всем нам это очень понравилось, и даже бледный до синевы Эдик немного ожил. Однако, кроме нас, на полковника никто больше внимания не обратил.
– Я бы предложил впустить, – сказал Хлебовводов. – Я почему предлагаю? А вдруг это Пашка?
– Других предложений нет? – спросил Лавр Федотович. Он пошарил по столу, ища кнопку, не нашел и сказал коменданту: – Пусть дело войдет, товарищ Зубо.
Комендант опрометью кинулся к двери, высунулся и тотчас вернулся, пятясь, на свое место. Следом за ним, перекосившись набок под тяжестью огромного черного футляра, вкатился сухопарый старичок в толстовке и в военных галифе с оранжевым кантом. По дороге к столу он несколько раз пытался прекратить движение и с достоинством поклониться, но футляр, обладавший, по-видимому, чудовищной инерцией, неумолимо нес его вперед, и, может быть, не обошлось бы без жертв, если бы мы с Романом не подхватили старичка в полуметре от затрепетавшего уже Фарфуркиса. Я сразу узнал этого старичка – он неоднократно бывал в нашем институте, и во многих других институтах он тоже бывал, а однажды я видел его в приемной заместителя министра тяжелого машиностроения, где он сидел первым в очереди, терпеливый, чистенький, пылающий энтузиазмом. Старичок он был неплохой, безвредный, но, к сожалению, не мыслил себя вне научно-технического творчества.
Я забрал у него тяжеленный футляр и водрузил изобретение на демонстрационный стол. Освобожденный наконец старичок поклонился и сказал дребезжащим голоском:
– Мое почтение. Машкин Эдельвейс Захарович, изобретатель.
– Не он, – сказал Хлебовводов вполголоса. – Не он и не похож. Надо полагать, совсем другой Бабкин. Однофамилец, надо полагать.
– Да-да, – согласился старичок, улыбаясь. – Принес вот на суд общественности. Профессор вот товарищ Выбегалло, дай ему бог здоровья, порекомендовал. Готов демонстрировать, ежели на то будет ваше желание, а то засиделся я у вас в Колонии неприлично…
Внимательно разглядывавший его Лавр Федотович отложил бинокль и медленно наклонил голову. Старичок засуетился. Он снял с футляра крышку, под которой оказалась громоздкая старинная пишущая машинка, извлек из кармана моток провода, воткнул один конец куда-то в недра машинки, затем огляделся в поисках розетки и, обнаружив, размотал провод и воткнул вилку.
– Вот, извольте видеть, так называемая эвристическая машина, – сказал старичок. – Точный электронно-механический прибор для отвечания на любые вопросы, а именно – на научные и хозяйственные. Как она у меня работает? Не имея достаточно средств и будучи отфутболиваем различными бюрократами, она у меня пока не полностью автоматизирована. Вопросы задаются устным образом, и я их печатаю и ввожу таким образом к ей внутрь, довожу, так сказать, до ейного сведения. Отвечание ейное, опять через неполную автоматизацию, печатаю снова я. В некотором роде посредник, хе-хе! Так что, ежели угодно, прошу.
Он встал за машинку и шикарным жестом перекинул тумблер. В недрах машинки загорелась неоновая лампочка.
– Прошу вас, – повторил старичок.
– А что это там у вас за лампа? – подозрительно спросил Фарфуркис.
Старичок ударил по клавишам, потом быстро вырвал из машинки листок бумаги и рысцой поднес его Фарфуркису. Фарфуркис прочитал вслух:
– «Вопрос: что у нея… гм… у нея внутре за лпч?» Лэпэчэ… Кэпэдэ, наверное? Что еще за лэпэчэ?
– Лампочка, значит, – сказал старичок, хихикая и потирая руки. – Кодируем помаленьку. – Он вырвал у Фарфуркиса листок и побежал обратно к своей машинке. – Это, значит, был вопрос, – произнес он, загоняя листок под валик. – А сейчас посмотрим, что она ответит…
Члены Тройки с интересом следили за его действиями. Профессор Выбегалло благодушно-отечески сиял, изысканными и плавными движениями пальцев выбирая из бороды какой-то мусор. Эдик пребывал в спокойной, теперь уже полностью осознанной тоске. Между тем старичок бодро постучал по клавишам и снова выдернул листок.
– Вот, извольте, ответ.
Фарфуркис прочитал:
– «У мене внутре… гм… не… неонка». Гм. Что это такое – неонка?
– Айн секунд! – воскликнул изобретатель, выхватил листок и вновь побежал к машинке.
Дело пошло. Машина дала безграмотное объяснение, что такое неонка, затем она ответила Фарфуркису, что пишет «внутре» согласно правил грамматики, а затем…
Ф а р ф у р к и с: Какой такой грамматики?
М а ш и н а: А нашей русской грмтк.
Х л е б о в в о д о в: Известен ли вам Бабкин Эдуард Петрович?
М а ш и н а: Никак нет.
Л а в р Ф е д о т о в и ч: Грррм… Какие будут предложения?
М а ш и н а: Признать мене за научный факт.
Старик бегал и печатал с неимоверной быстротой. Комендант восторженно подпрыгивал на стуле и показывал мне большой палец. Витька, развалившись, гыгыкал, как в цирке.
Х л е б о в в о д о в (раздраженно): Я так работать не могу. Чего он взад-вперед мотается, как жесть на ветру?
М а ш и н а: Ввиду стремления.
Х л е б о в в о д о в: Да уберите вы от меня ваш листок! Я вас ни про чего не спрашиваю, можете вы это понять?
М а ш и н а: Так точно, могу.
До Тройки наконец дошло, что, если они хотят кончить когда-нибудь сегодняшнее заседание, им надлежит воздержаться от вопросов, в том числе и от риторических. Наступила тишина. Старичок, который основательно умаялся, присел на краешек кресла и, часто дыша полуоткрытым ртом, вытирался платочком. Выбегалло горделиво озирался.
– Есть предложение, – тщательно подбирая слова, сказал Фарфуркис. – Пусть научный консультант произведет экспертизу и доложит нам свое мнение.
Лавр Федотович поглядел на Выбегаллу и величественно наклонил голову. Выбегалло встал. Выбегалло любезно осклабился. Выбегалло прижал правую руку к сердцу. Выбегалло заговорил.
– Эта… – сказал он. – Неудобно, Лавр Федотович, может получиться. Как-никак, а же суизан рекомендатель сет нобль вё.[1] Пойдут разговоры… эта… кумовство, мол, протексион… А между тем случай очевидный, достоинства налицо, рационализация… эта… осуществлена в ходе эксперимента… Не хотелось бы подставлять под удар доброе начинание, гасить инициативу народа. Лучше будет что? Лучше будет, если экспертизу произведет лицо незаинтересованное… эта… постороннее. Вот тут среди представителей наблюдается товарищ Привалов Александр Иванович… (Я вздрогнул.) Компетентный товарищ по электронным машинам. И незаинтересованный. Пусть он. Я так полагаю, что это будет ценно.
Лавр Федотович взял бинокль и начал поочередно нас рассматривать. Я был в смятении. Витька гыгыкал уже совершенно неприлично. Роман толкал меня локтем, а Эдик умоляюще шептал: «Саша, надо! Дай им! Такой случай!»
– Есть предложение, – сказал Фарфуркис, – просить товарища представителя оказать содействие работе Тройки.
Лавр Федотович отложил бинокль и дал согласие. Теперь все смотрели на меня. Я бы, конечно, ни за что не стал впутываться в эту историю, если бы не старичок. Сет нобль вё хлопал на меня красными веками столь жалостно, и весь вид его являл такое очевидное обещание век за меня бога молить, что я не выдержал. Я неохотно встал и приблизился к машине. Старичок радостно мне улыбался. Витька елозил ногами от восторга. Я осмотрел агрегат и сказал:
– Ну хорошо… Имеет место пишущая машинка «ремингтон» выпуска тысяча девятьсот шестого года в сравнительно хорошем состоянии. Шрифт дореволюционный, тоже в хорошем состоянии. – Я поймал умоляющий взгляд старикашки, вздохнул и пощелкал тумблером. – Короче говоря, ничего нового данная печатающая конструкция, к сожалению, не содержит. Содержит только очень старое…
– Внутре! – прошелестел старичок. – Внутре смотрите, где у нее анализатор и думатель…
– Анализатор… – сказал я. – Нет здесь анализатора. Серийный выпрямитель – есть, тоже старинный. Неоновая лампочка обыкновенная. Тумблер. Хороший тумблер, новый. Та-ак… Еще имеет место шнур. Очень хороший шнур, совсем новый… Вот, пожалуй, и все.
– А вывод? – живо осведомился Фарфуркис.
Эдик ободряюще мне кивал, а Витька с Романом одновременно показали мне, как надлежит делать хук справа в челюсть. Я дал им понять, что постараюсь.
– Вывод, – сказал я. – Описанная машинка «ремингтон» в соединении с выпрямителем, неоновой лампочкой, тумблером и шнуром не содержит ничего необъясненного.
– А я? – вскричал старичок.
Роман с Витькой показали мне хук слева, но этого я не мог.
– Нет, конечно… – промямлил я. – Проделана большая работа… (Эдик схватился за виски.) Я, конечно, понимаю… добрые намерения… (Роман смотрел на меня с презрением.) Ну, в самом деле, – сказал я, – человек старался… нельзя же так… («Кретин, – отчетливо произнес Витька, – Годзилла…») Нет… Ну что ж… Ну пусть человек работает, раз ему интересно… Я только говорю, что необъясненного ничего нет… А вообще-то даже остроумно…
– Какие будут вопросы к врио научного консультанта? – осведомился Лавр Федотович.
Уловив вопросительную интонацию, старичок взвился и рванулся было к своей машине, но я удержал его, обхватив за талию.
– Да-да, – сказал Фарфуркис. – Придержите его, а то тяжело работать, в самом деле. Все-таки у нас здесь не вечер вопросов и ответов.
– Правильно! – подхватил Хлебовводов, а старикашка все бился и рвался у меня из рук, так что я ощущал себя жандармом на задании. – И вообще, выключите ее пока, нечего ей подслушивать.
Высвободив одну руку, я щелкнул тумблером, лампочка погасла, и старичок сейчас же затих.
– А вот все-таки у меня есть вопрос, – продолжал Хлебовводов. – Как же это она все-таки отвечает?
Я обалдело воззрился на него. Роман и Витька мрачно веселились. Эдик пришел в себя и теперь, жестко прищурившись, разглядывал Тройку. Выбегалло был доволен. Он извлек из бороды длинную щепку и вонзил ее между зубами.
– Выпрямители там, тумбы разные, – говорил Хлебовводов, – это нам товарищ врио все довольно хорошо объяснил. Одного он нам не объяснил: фактов он нам не объяснил. А имеется непреложный факт, что когда задаешь ей вопрос, то получаешь тут же ответ. В письменном виде. И даже когда не ей, а кому другому задаешь вопрос, все равно обратно же получаешь ответ. А вы говорите, товарищ врио, ничего необъясненного нет. Не сходятся у вас концы с концами. Непонятно нам, что же говорит по данному поводу наука.
Наука в моем лице потеряла дар речи. Хлебовводов меня сразил, зарезал он меня, убил и в землю закопал. Зато Выбегалло отреагировал немедленно.
– Эта… – сказал он. – Так ведь я и говорю, ценное же начинание! Элемент необъясненности имеется, порыв снизу… Почему я и рекомендовал. Эта… – сказал он старику. – Объясни, мон шер, товарищам, что тут у тебя к чему.
Старичок словно взорвался.
– Высочайшие достижения нейтронной мегалоплазмы! – провозгласил он. – Ротор поля наподобие дивергенции градуирует себя вдоль спина и там, внутре, обращает материю вопроса в спиритуальные электрические вихри, из коих и возникает синекдоха отвечания…
У меня потемнело в глазах. Рот наполнился хиной, заболели зубы, а проклятый нобль вё все говорил и говорил, и речь его была гладкой и плавной, – это была хорошо составленная, вдумчиво отрепетированная и уже неоднократно произнесенная речь, в которой каждый эпитет, каждая интонация были преисполнены эмоционального содержания, это было настоящее произведение искусства, и, как всякое настоящее произведение искусства, речь эта облагораживала слушателя, делала его мудрым и значительным, преображала и поднимала его на несколько ступенек выше. Старик был никаким не изобретателем – он был художником, гениальным оратором, достойнейшим из последователей Демосфена, Цицерона, Иоанна Златоуста. Шатаясь, я отступил в сторону и прислонился лбом к холодной стене…
…Они внимательно слушали. Слушал седой полковник, пристально глядя из-под клочковатых бровей, и в полусумраке торжественно и грозно блестело золотое шитье его мундира, и тускло отсвечивали тяжелые гроздья орденов. Слушал Лавр Федотович, опустив на руки мощный череп, ссутулив широкие плечи, обтянутые черным бархатом мантии. Хлебовводов слушал, подавшись вперед, весь собранный в хищном напряжении, стиснув узорные подлокотники большими белыми руками, прижав грудью к краю стола массивную платиновую цепь. А Фарфуркис слушал задумчиво, откинувшись на спинку кресла, уставив неподвижный взгляд в низкий сводчатый потолок.
Изобретатель уже давно замолчал, но все оставались неподвижны, словно продолжали вслушиваться в глубокую средневековую тишину, мягким бархатом повисшую под скользкими сводами. Потом Лавр Федотович поднял голову и встал.
– По закону и по всем правилам я должен был бы говорить последним, – начал он. – Но бывают случаи, когда законы и правила оборачиваются против своих адептов, и тогда приходится отбрасывать их. Я начинаю говорить первым, потому что мы имеем дело как раз с таким случаем. Я начинаю говорить первым, потому что не могу ждать и молчать. Я начинаю говорить первым, потому что не ожидаю и не потерплю никаких возражений…
Теперь слушал изобретатель, – неподвижный, как изваяние, рядом со своим Големом, рядом со своим чудовищным железным Оракулом, во чреве которого медленно возгорались и гасли угрюмые огни.
– Мы – гардианы науки, – продолжал Лавр Федотович, – мы – ворота в ее храм, мы – беспристрастные фильтры, оберегающие от фальши, от легкомыслия, от заблуждений. Мы охраняем посевы знаний от плевел невежества и ложной мудрости. И пока мы делаем это, мы не люди, мы не знаем снисхождения, жалости, лицеприятия. Для нас существует только одно мерило: истина. Истина отдельна от добра и зла, истина отдельна от человека и человечества, но только до тех пор, пока существуют добро и зло, пока существуют человек и человечество. Нет человечества – к чему истина? Никто не ищет знаний, значит – нет человечества, и к чему истина? Есть ответы на все вопросы, значит – не надо искать знаний, значит – нет человечества, и к чему же тогда истина? Когда поэт сказал: «И на ответы нет вопросов», – он описал самое страшное состояние человеческого общества – конечное его состояние… Да, этот человек, стоящий перед нами, – гений. В нем воплощено и через него выражено конечное состояние человечества. Но он убийца, ибо он убивает дух. Более того, он страшный убийца, ибо он убивает дух всего человечества. И потому нам больше не можно оставаться беспристрастными фильтрами, а должно нам вспомнить, что мы – люди, и как людям нам должно защищаться от убийцы. И не обсуждать должно нам, а судить! Но нет законов для такого суда, и потому должно нам не судить, а беспощадно карать, как карают охваченные ужасом. И я, старший здесь, нарушая законы и правила, первый говорю: смерть!
– Смерть человеку и распыление машине, – хрипло сказал полковник.
– Смерть – человеку… – медленно и как бы с сожалением проговорил Хлебовводов. – Распыление – машине… и забвение всему этому казусу. – Он прикрыл глаза рукой.
Фарфуркис выпрямился в кресле, глаза его были зажмурены, толстые губы дрожали. Он открыл было рот и поднял сжатый кулачок, но вдруг помотал головой и капризно произнес:
– Ну, товарищи… ну куда это мы с вами заехали, в самом деле? Нельзя же так…
– Грррм, – произнес Лавр Федотович, ворочая шеей.
Хлебовводов, смутно видимый в сгустившихся сумерках, сунулся носом в большой клетчатый платок и проговорил невнятно:
– Свет зажечь, что ли, пора? Засиделись мы нынче.
Комендант сейчас же сорвался с места и включил свет. Все зажмурились, а мотокавалерийский полковник всхрапнул и проснулся.
– Как? – произнес он дребезжащим голосом. – Уже? Я за то, чтобы это продвинуть… продвинуть. Мотокавалерия все решает. Пики… шашки… клиренс подходящий… Засекается на левую заднюю, но это устранимо… устранимо… Так что мое мнение – продвинуть.
– Грррм, – сказал Лавр Федотович и уставился мертвым взглядом в «ремингтон». – Выражая общее мнение, постановляю: данное дело номер сорок второе считать рационализированным. Переходя к вопросу об утилизации, предлагаю товарищу Зубо огласить заявку.
Комендант принялся торопливо листать дело, а тем временем профессор Выбегалло выбрался из-за своего стола, с чувством пожал руку сначала старикашке, а затем, прежде чем я успел увернуться, и мне тоже. Он сиял. Я не знал, куда деваться. Я не смел оглянуться на ребят. Пока я тупо размышлял, не запустить ли мне «ремингтоном» в Лавра Федотовича, меня схватил старикашка. Он, как клещ, вцепился мне в шею и троекратно поцеловал, оцарапав щетиной. Не помню, как я добрался до своего стула. Помню только, что Витька сказал мне: «Дубина прекраснодушная». Роман вытер мне нос платком, а Эдик шепнул: «Эх, Саша! Ну ничего, с кем не бывает…»
Между тем комендант перелистал все дело и жалобным голосом сообщил, что на данное дело заявок не поступало. Фарфуркис тотчас заявил протест и процитировал статью инструкции, из которой следовало, что рационализация без утилизации есть нонсенс и может быть признана действительной лишь условно. Хлебовводов начал орать, что эти штучки не пройдут, что он деньги даром получать не желает и что он не позволит коменданту отправить коту под хвост четыре часа рабочего времени. Лавр Федотович с видом одобрения продул папиросу, и Хлебовводов взыграл еще пуще.
– А вдруг это родственник моему Бабкину? – вопил он. – Как это так – нет заявок? Должны быть заявки! Вы только поглядите, старичок какой! Фигура какая самобытная, интересная! Как это мы будем такими старичками бросаться?
– Народ не позволит нам бросаться старичками, – заметил Лавр Федотович. – И народ будет прав.
– Вот именно! – рявкнул вдруг Выбегалло. – Именно народ! И именно… эта… не позволит, значить! Как же это нет заявок, товарищ Зубо? На Черный Ящик у вас заявочка есть? Есть! Как же вы говорите, что нет?
Я обомлел.
– Погодите! – сказал я, но меня никто не слушал.
– Так это же не Черный Ящик! – кричал комендант, истово прижимая к груди руки. – Черный Ящик совсем по другому номеру проходит!
– Как это так не черный? – кричал в ответ Выбегалло, размахивая обшарпанным черным футляром от «ремингтона». – Какой же он, по-вашему, ящик-то? Зеленый, может быть? Или белый? Дезинформацией занимаетесь, народными старичками бросаетесь?
Комендант жалобно выкрикивал, что это, конечно, тоже черный ящик, не зеленый и не белый, явно черный, но не тот ящик-то, тот черный ящик проходит по делу под номером девяносто седьмым, и на него заявка имеется, вот товарища Привалова Александра Ивановича заявка, а этот черный ящик – и не ящик вовсе, а эвристическая машина, и проходит она по делу под номером сорок вторым, и заявки на нее нет. Выбегалло орал, что нечего тут… эта… жонглировать цифрами и бросаться старичками, что черное есть черное, оно не белое и не зеленое, и нечего тут, значить, махизьм разводить и всякий эмпириокритицизьм, а пусть вот товарищи члены авторитетной Тройки сами посмотрят и скажут, черный это ящик или, скажем, зеленый. Проснувшийся от шума полковник выкатил глаза и отдал приказ взять повод, переменить потники и врубить третью скорость. Витька оглушительно свистел в два пальца, Роман с Эдиком кричали: «Долой!» – а я, как испорченный граммофон, только твердил: «Мой Черный Ящик – это не ящик… Мой Черный Ящик – это не ящик…»