Много лет я возвращаюсь к той нашей встрече. Я вспоминаю его походку, мимику, манеру улыбаться, положение рук, заикание и то, как он вдруг начал путаться в словах, словно от волнения, и будто бы пытался это волнение в себе погасить… Я понимал, это спектакль. Но думал, он играет от неопытности: только новичок – пусть и талантливый – поверит, что такие фокусы пройдут с эмиссаром ОКО.
Главным трюком Джонса стал самый примитивный из приёмов, какой только можно вообразить, – поэтому он сбил меня и застал врасплох.
– Пока вся суматоха уляжется, пройдёт время, – сказал он, давая мне бумагу. – Здесь список людей, в основном дети, они нуждаются в незамедлительном лечении. Его прервали из-за протестов или из-за того, что у них нет теперь страховки… Очень прошу вас: не могла бы Организация пока оплатить их лечение и взять на себя… Потом, если будет нужно, а лекарства дорогие, я уверен, новое правительство компенсирует, я сам соберу деньги, если будет нужно…
– Думаю, мы с этим разберёмся, – осторожно сказал я, пробегая глазами список. Всего-то двести фамилий – такого бюджет Организации даже не заметит. – Мы это решим.
– Обещаете? Там и та девочка, с которой я… Ну, тот момент, который меня прославил.
– И как вам живётся с этой славой? – решил пошутить я.
– Я согласен на славу, если это поможет спасти её.
– Поможет.
– Можете пообещать мне лично?
– Обещаю вам лично.
Бедный преподобный Джонс, помню, подумал я. Правительство компенсирует, он лично соберёт деньги, а пока, если можно, поможет Организация, она ведь должна заботиться о людях, и вы, Ленро, господин Авельц, пообещайте лично, пожалуйста, дайте мне слово… Серьёзно? Взять половину военного бюджета Организации – треть, четверть, да одну десятую! – и бесплатной можно сделать всю медицину мира.
Эти аморальные цифры даже у меня вызывают отторжение. И святой отец гневается, прекрасно понимая, что таков мир и мы не в силах это изменить. Потому на переговорах, посвящённых совсем другим материям, он вдруг вручает мне лично в руки список из двух сотен фамилий – хочет воспользоваться шансом и спасти хотя бы их.
У меня чуть слёзы на глаза не навернулись.
Теперь-то я знаю: это был двойной блеф. Я думал, он хитрец, который играет в идеалиста. А он играл в хитреца. Что ж, значит, в конечном итоге это я остался в дураках. Разоблачи я его тогда, прояви я чуть больше внимания… Кто знает, вдруг я бы смог всё изменить?
Он меня провёл, наш преподобный Джонс, – но кто без греха, пусть бросит в меня камень. В свою защиту скажу, что мои решения не были продиктованы личной симпатией или заблуждениями на его счёт. Окажись на его месте другой революционер – оратор, акула уличной схватки, Троцкий или Кастро, я поступил бы так же.
Из палатки мы вышли вместе. Люди стояли затаив дыхание. Джонс поднял руку и кивнул – и лавина радостных криков обрушилась на нас. Переговоры завершились успехом, рассерженные толпы победили – Организация их услышала. Я похлопал Джонса по плечу. Он улыбнулся. Странно, я уверен: нас снимали, – но тех фотографий я не видел. Если вам интересно, о чём грезят мои враги, просто представьте это фото с Народной площади, где мы вдвоём с Джонсом, найдите его и подарите им – уверен, они озолотят вас.
Когда я покинул площадь и направился в резиденцию Худзё, где тот окончательно растерялся после звонка генсека Мирхоффа, я думал, это ситуация win-win.
Худзё ушёл, и ещё пару дней я уламывал парламент допустить в переходное правительство хоть пару приличных физиономий. Джонс отказался от поста председателя новообразованной Народной партии и объявил о создании благотворительного фонда, но после долгих уговоров всё-таки согласился выдвинуться от родной окраины как рядовой депутат.
Генерал Уэллс прислал мне из Кабула поздравления и сообщил, что наверху мной довольны. Мне осталось передать дела постоянным представителям Организации в Шанхае, а самому вернуться к повседневной работе. Хвала всем богам (возможно, помогли молитвы Джонса, он ведь обещал молиться за меня), Уэллсу наскучил Афганистан. Он вылетал в штаб-квартиру ОКО в Цюрих и поручил мне подготовить совещание по гражданской войне в долине реки Конго.
У меня появилось нехорошее предчувствие. Свободного спецборта у Организации не оказалось, так что я нанял небольшой самолёт до Цюриха и уже в воздухе стал сочинять с помощниками максимально оптимистичный прогноз.
Избежать выпаривающей мозги пустыни Средней Азии – только для того, чтобы нырнуть к москитам и в лачуги дикарей, в отличие от афганцев не переживших даже грекобуддизма, а только сплошную бесконечную и беспричинную бойню? Спасибо, нет. «Личное присутствие председателя У. Уэллса и его помощника Л. Авельца не требуется», так и запишем.
Что может быть лучше тихой бумажной работы на борту «боинга», совершающего перелёт от одной агломерации к другой? Как писал автор «Золотой ветви» сэр Джеймс Фрэзер: «Настоящему джентльмену вовсе не нужно покидать Остров и общаться с невежественными туземцами, чтобы о них писать», – вот это я понимаю настрой.
Как может человек, столь презирающий других людей, и в особенности население далёких регионов планеты, работать в «призванной служить» Организации?
Честно: не знаю.
Бьюсь над этой загадкой последние тридцать лет и никак не могу найти ответа. Я работаю на человечество всю сознательную жизнь и что-то не замечал, чтобы это самое человечество хоть раз меня поблагодарило.
Но я верю в свободу, в разум, в отвагу и честность, в нравственность и верность; верю в правду и красоту, верю в любовь. Я не верю в тупость, невежество, ненависть и раболепие, не верю в тиранию и несправедливость, в ложь и религиозные догмы. Я верю, что жизнь человека священна и он имеет полное право решать, как ей распорядиться.
В меня стреляли, меня пытались отравить, по моему самолёту пускали ракеты, мою машину взрывали и закладывали мины на пути следования, мою семью брали в заложники, меня разыскивали и преследовали, называли террористом, дьяволом и антихристом, меня проклинали, судили и отлучали, ненавидели, угрожали и стремились убить чаще, чем вы желаете друг другу приятного аппетита.
Однако я жив, здоров и чувствую себя вполне сносно. Писать воспоминания – прихоть, и я искренне веселюсь и даже несколько пугаюсь, но это приятный страх перед новым интересным делом.
Моё имя Ленро Авельц, да, тот самый Ленро Авельц.
И вот что я хочу вам рассказать.
На пути к Шанхаю
2. Мистер Авельц-старший
Я родился и провёл детство на Южном берегу Франции, где Октавиан сражал лигуров, крестоносцы жгли еретиков-катаров, Наполеон громил роялистов в Тулоне, творили Стивенсон, Фицджеральд и Томас Манн, где средиземноморские ветра доносят корсиканские напевы, растворяясь в виноградных садах Ривьеры.
Помните, у Киплинга есть стихотворение о центурионе, отказавшемся покинуть Альбион, когда легионам дали приказ отступать?
Вдоль Родануса вам идти, где зреет виноград,И клонит лозы бриз, летя в Немауз и Арелат…Ваш путь туда, где сосен строй спускается с буграК волне Тирренской, что синей павлиньего пера.Киплинг на месте центуриона представлял британца, которому приказали уйти из Индии, – а я вот представляю себя на месте того, кто бросил бы к чертям промозглую Англию, поля вереска и диких пиктов и с радостью вернулся в Рим, к цезарям и авгурам.
Наш дом находился недалеко от Канн. Незадолго до моего рождения отец приобрёл большой участок прибрежной земли и выстроил там свои владения: виллы, конноспортивный комплекс, гольф-клуб и офисные здания сперва для «Авельц Корп.», а затем для своего траста.
Почему Ноэль Авельц решил обосноваться на Лазурном берегу, притом что недолюбливал Францию, я не знаю. Его «официальная» биография всегда вызывала у меня вопросы. Он утверждал, что родился в Дании, в семье разорившихся банкиров, причём по материнской линии наследовал голубоглазым шведам, а по отцовской, коей я обязан экзотичной фамилией, – креольским мигрантам. Его старший брат Кристофер, мой дядя, якобы занимался генетикой, и в молодые годы они создали венчурный фонд и принялись инвестировать в биотех. Дядя проводил экспертизу, а отец обеспечивал финансирование.
Какая удача – вложить деньги в биотех за три года до «генной революции»! Предположим, это заслуга дяди – как учёный он мог понять, что рынок вскоре заполонят дешёвые и практически бесполезные генные модуляторы. Грандиозная афера, обещания исцелить шизофрению, покончить с раком и СПИДом, выбрать сексуальную ориентацию детей и превратить их в гениев – люди потратили триллионы долларов, чтобы в итоге получить доступное средство от выпадения волос и сексуальной дисфункции.
На волне ажиотажа «Авельц Корп.» превратилась из скромного инвестфонда в крупнейшую компанию сектора. Ноэль и Крис вошли в сотню богатейших людей мира по версии «Файнэншл таймс», но точную оценку их состояния не рискнул дать даже «Форбс». И теперь, много лет спустя после его смерти, я не могу даже примерно сказать, насколько богат он был в те годы.
После гибели брата мистер Авельц-старший получил его долю и недолго думая продал «Авельц Корп.» южнокорейскому конгломерату – подписал сделку буквально за месяц до того, как разочарование в «генной революции» сменилось депрессией.
Произошёл несчастный случай – они летели над ранчо своего приятеля в Техасе на вертолёте, внезапно отказали двигатели, и вертолёт разбился. Дядя и пилот погибли, а отец отделался переломами обеих ног. У него развилась аэрофобия – и в Европу он возвращался на трансокеанском лайнере.
Нет, я не обвиняю отца в смерти дяди – но стоит ли объяснять, что дядя был не в восторге от грядущей продажи «Авельц Корп.»? И нужно ли говорить, что меня не удовлетворяет озвученная версия основания «Авельц Корп.», потому что я не понимаю, откуда безработный Ноэль Авельц взял стартовые двадцать четыре миллиона евро?
Отец до такой степени мистифицировал свою биографию, что на исходе дней, кажется, и сам запутался. Документов практически не сохранилось, а на мои прямые вопросы он каждый раз отвечал по-разному. Доходило до смешного: он то утверждал, что добился всего сам, а брат ему только мешал, то, наоборот, рассказывал о нём как о провидце с золотой рукой, подлинном вдохновителе «Авельц Корп.».
Вопрос его религиозности тоже оставался загадкой: официально он считался агностиком, но за слухи о своих добрых отношениях с папой зачем-то платил Ватикану; он и клялся на Библии, и отрицал историчность Иисуса.
И ладно бы это была игра на публику! Нет, это шоу – с распятием в спальне, покупными мироточащими иконами, ночными бдениями – он разыгрывал дома. Он никак не мог определиться, во что верит: то ли Господь создал мир и ушёл в отпуск, то ли следит за нами и протоколирует прегрешения; то ли спасение зависит от чтения молитв, то ли молитвы не имеют значения, а важны даже не поступки, а интенции.
Я ещё ребёнком заметил здесь противоречие. Его непоследовательность во всём, от метафизики до автобиографии, можно было бы списать на эксцентричность взбалмошного миллиардера, но, я полагаю, причиной был банальный страх смерти, а ещё усталость и разочарование в жизни. Он просто не мог смириться с тем, что Вселенная неспособна предложить ему ничего сверх того, что он уже имел.
Я появился, когда ему было за шестьдесят и он впервые женился. Не знаю, были ли у него продолжительные связи и внебрачные дети раньше (по крайней мере, прав наследования никто не предъявил), но мою мать он любил. Не потому, что сделал ей предложение, – это как раз ничего не доказывает.
Но в день, когда она разбилась в автокатастрофе на Ибице, я застал его в слезах.
Как думаете, что он сказал мне, пятилетнему, отняв от заплаканного лица ладони?
– Больше ты такого не увидишь.
Он считал, это должно меня ободрить? Он хотел меня впечатлить?.. Он всегда разговаривал со мной на равных. Откровенно о смерти и о сексе. Единственная константа в этом полном противоречий человеке – отношение к сыну: любовь, смешанная с родительской завистью.
Уверен, он хотел бы родиться мной. И потому постарался дать мне идеальное, как он сам это понимал, детство. В поместье на Лазурном берегу он возвёл для меня стеклянный дворец, окружил гувернёрами и учителями. Первые четырнадцать лет моей жизни, вплоть до поступления в Академию Аббертона, прошли там.
Я скакал на лошади вдоль линии прибоя, играл с родителями (пока жива была мама) в гольф на лугах Прованса, шёл на яхте к Сицилии и взбирался на обрывистый берег, изображая английского солдата, прибывшего освободить Италию от фашистов.
После катастрофы отец боялся полётов, поэтому все мои ранние путешествия ограничивались югом Франции, севером Италии, Швейцарией и островами Западного Средиземноморья: мы часто ездили в Канны, в Тулон и в Ниццу, гуляли в Альпах и пересекали Люцернское озеро на пароходе, кормили голубей перед Миланским собором и обошли Семихолмие Рима. Венецию, к сожалению, я не застал – вода забрала и Сан-Марко, и Дворец дожей; но Флоренцию и Тоскану я полюбил сразу и люблю до сих пор, и дорогу Аппия, и акведук на фоне закатного солнца…
Когда я подрос, отец стал брать меня на север – в Нормандию, Бретань, Нидерланды и Данию – и всегда проездом через Париж.
Париж выглядел другой вселенной. Пёстрая масса людей, мешанина цветов и народов, суматоха, отсутствие тишины, громоздящиеся друг на друга здания и узкие улочки, где в пробках стоят даже велосипедисты, а воздух тяжёлый и душный, – запретный плод сладок, и я захотел переехать туда. А уж побывать в настоящей агломерации, вроде Токийской, Нью-Йоркской или Шанхайской, казалось несбыточной мечтой.
Как, должно быть, интересно, размышлял я, жить там, где неведома сама идея скуки, а времени читать или смотреть кино почти не остаётся – разве что на огромном экране, не в интимном одиночестве, а вместе с сотней незнакомцев!..
Впервые я сел в самолёт в семнадцать – и сразу влюбился. Без смога агломераций и судорожных ночных перелётов я не представляю свою жизнь. Но отдам должное фобии отца: благодаря ей моё знание мира не стало фрагментарным. По Европе я путешествовал как в старые века: видел каждый город и каждую гору, каждый памятник вдоль дороги, каждый полуразрушенный замок.
В этих поездках со мной всегда был отец. Отец и его уроки, преподанные на заднем сиденье машины и в купе поездов. Я мало что помню из его бессвязных речей: он либо говорил о себе (больше врал), либо разглагольствовал о жизненном пути, о том, что я не должен его разочаровать или подвести, что никогда не должен сдаваться, что должен бороться за то, во что верю, и так далее и тому подобное, список продолжите сами.
– Ты добьёшься большего, Ленро, – утверждал он, сидя во главе нашего громадного обеденного стола и ужиная стейком, и чтобы задать вопрос, уточнить, чего же «большего» я обязан добиться, мне нужно было напрячь всю мощь детских связок. – Я верю в ваше поколение.
Спасибо, не стоило. К сожалению, тогда мне не хватило воли поинтересоваться и расспросить его подробнее, ибо в дверях столовой меня уже поджидали учителя, и я медленно пережёвывал пищу, оттягивая начало урока.
Продав «Авельц Корп.», отец создал траст и периодически входил как частный инвестор в крупные проекты. Времени хватало: за моё воспитание он взялся как за свой последний крупный проект. Дрессировал, изматывал лекциями, учил принимать решения и готовил к выходу на биржу – поступлению в Аббертон.
Место мне забронировали чуть ли не с рождения. Как скоро начнётся обучение, отец уведомлял меня ежегодно, словно отсчитывая время до конца света.
Я совершенно не представлял, как буду учиться там, совсем один, в какой-то далёкой Англии, окружённый другими детьми; с другой стороны, я понимал, что Аббертон – единственная возможность скрыться от отцовского всевидящего ока.
– Что ты сделал не так? – задавал он вопрос, когда я неправильно произносил титул нашего гостя, когда забывал про данное обещание, врал, бросал салфетку на пол или предпочитал игру учебнику. – В чём твоя ошибка?
И до тех пор, пока я не отвечу – обстоятельно и подробно, – мне не уйти. Не ретироваться в комнату, нет времени на раздумья – стой навытяжку прямо перед ним, нависающим над тобой, и молись, чтобы губы не задрожали.
– Что это такое? Что? это? такое? – голос ожесточается, но превращается не в ор, а скорее в брезгливое шипение. – Что это? Ты мой сын или чей? Приёмный? Мои гены и гены моей жены не были бракованными, разве нет? – обращается он к горничной, и та покорно кивает, не имея выбора и желания воевать за справедливость. – Закончил? Теперь скажи, что ты сделал не так. В чём твоя ошибка? В чём?..
Когда отец решил, что я должен сосредоточиться на поступлении, он продал моего любимого коня, чёрного араба Париса, невысокого и спокойного, с лебединой шеей. Отец не стал лгать, что Парис уже старый или больной – он был мой ровесник, а арабские лошади живут долго. Но мне не сказали, когда за Парисом приехали: у меня был урок французского, и он таким образом «утвердил приоритеты».
Я пошёл в конюшню и застал только запах моего любимца. Я не успел с ним попрощаться и в знак протеста решил не приходить на ужин и не разговаривать с отцом. Конечно, за мной пришли, и меня привели, и отец отчитал меня, но я молчал, и отец спрашивал своё любимое «что это такое?», а я молчал и заплакал от злости. Отец ударил меня по щеке, и я ответил: «Простите, мистер Авельц».
Позже ночью мне приснилось, что покупатель завёл Париса в бурную горную реку и утопил. Не знаю, что с ним случилось на самом деле.
Однако домашним тираном я бы отца не назвал – когда он срывался на меня в присутствии друзей или прислуги, поднимал на меня руку, заставлял глотать слёзы и рыдать по ночам, он хотел добра. Он так хотел вырастить из меня «совершенного ребёнка», так хотел вылепить из меня свою улучшенную копию.
Сейчас я понимаю: отец ошибался почти во всём. Его проповеди зависели от настроения, его этика и философия менялись ежегодно, если не ежемесячно. Но давление, якобы дисциплинирующее, помогло отрастить толстую кожу, которая позже очень пригодилась в Аббертоне.
Там, в Академии, где нас учили мыслить самостоятельно и смотреть на мир шире, я возненавидел его. Не за унылые пытки, которые он мне устраивал, – в сравнении с истязаниями в Аббертоне это были детские забавы. Я возненавидел его за то, что моё детство могло быть безоблачным и счастливым, как у многих моих однокурсников, а вместо этого стало чередой гладиаторских сражений.
Это всё правда, но правда и то, что именно годы, проведённые с отцом, научили меня притворству; они научили меня ценить свободу и привили иммунитет к боли и одиночеству. Если бы не отец, не уверен, что выдержал бы девять лет в Академии. Более того, я понимаю, почему моё обучение в Аббертоне было для него так важно: у самого отца в моём возрасте не было и малейшего шанса туда попасть.
– Ты не глупый, – «поддерживал» он меня в тяжёлые минуты, – но вот что насчёт воли? Есть ли у тебя воля? Окончишь Академию? Посмотрим!
Жаль, до своего триумфа – моего выпуска – он не дожил ровно месяц. В гробу он выглядел столь же грозным. Высокий, с очень длинными руками и ногами, высоким лбом и худым телом, мёртвый саблезубый тигр.
Когда он неожиданно умер, мой главный враг, с которым я намеревался разругаться сразу после выпуска, мой тиран и угнетатель, казавшийся бессмертным, как Солнце, я не плакал. Я даже слегка обрадовался, когда узнал, что помутнения старческого сознания перестанут мне докучать, а необъятные ресурсы семьи теперь в моём распоряжении. Напоследок, правда, отец мне подсобил: треть состояния он внезапно пожертвовал «Церкви восьмого дня», какой-то эсхатологической секте, о которой я раньше и не слышал. Она на эти деньги попыталась устроить в Бразилии госпереворот, но это случится позже.
Всё остальное отошло мне. И ещё я узнал, что на окончание Аббертона он планировал приехать сам и сделать мне подарок: золотой перстень с печаткой, большой буквой «А». Я ношу этот перстень до сих пор, хотя надеваю теперь не на безымянный палец, а на мизинец.
Я смотрю на эту букву «А» и думаю: специально ли ты выгравировал лишь «A», решил не добавлять треугольник «L», для которого как раз есть свободное место?.. Не изменил ли ты заказ в последнюю секунду, чтобы напомнить, на кого я должен равняться?..
Поглядывая на перстень, покручивая его в минуты напряжения и раздумий, словно призывая его дух на помощь, я вспоминаю о нём, о мистере Ноэле Авельце-старшем, слышу стук копыт, крики чаек и шум волн, и его гены просыпаются во мне.
3. Аббертон
Политическая академия Аббертона при Правительстве Евросоюза и ныне считается самым элитарным и закрытым учебным учреждением планеты. Её основали семьдесят лет назад, ещё на заре Организации, когда мир вдруг оглянулся на себя и понял, что пора выбирать: либо саморазрушение и похороны в ядерном пепле, либо надо что-то менять.
Новой эпохе понадобятся новые политики – не ослеплённые шорами «национальных интересов», высокообразованные и разбирающиеся в науке космополиты, способные работать не на «свою страну», а на общее благо.
Отдаю дань уважения основателям Академии – они, старые дипломаты и пожилые вояки, поняли в кои-то веки, что их время подходит к концу. У них, всю жизнь защищавших нерушимость границ и суверенитетов, просто не хватало силы духа, знаний и интеллекта, чтобы понять, как можно образумить, образовать и изменить разобщённое, противоречивое и влюблённое в свои предрассудки человечество. Привести его в мир без войн, государств и насилия, в справедливый единый мир, где международная политика исчезнет и уступит место всеобщим законам и глобальному парламенту, а армия превратится в полицию. Люди больше не будут тратить время на распри друг с другом, а займутся наукой и творчеством. И полетят ракеты к далёким звёздам, и Марс превратится в цветущий сад, а Галактика – в обретённый Эдем.
Те ветхозаветные политиканы едва ли могли вообразить такое. Но они сделали первые шаги: заложили фундамент Организации, создали Евросоюз, Азиатский союз, Лигу Южной Америки и ещё – Политическую академию Аббертона. Там они собирались растить новую элиту, чтобы она возглавила человечество и провела его сквозь смуты и тревоги в обещанный золотой век.
Ничего из этого, естественно, не вышло. Остались лишь слова «Et unum sint» («Да будут все едино») на железных старинных воротах, торжественные речи преподавателей и выпускников, полные пафоса книги и фильмы об Академии.
Однако, хоть стать кузней «новых людей» Аббертону не удалось, выдающихся людей Академия исторгала из своего чрева исправно. Её выпускники действительно составили некую политическую, культурную и бизнес-элиту Земли. Пусть они и не справилась с изначальной мессианской задачей – возможно, проблема была не в Академии, а в задаче?
Обучение здесь стоит целое состояние, а чтобы получить грант или стипендию, вы должны быть гостем из будущего, пришельцем или искусственным интеллектом. Из всех, с кем я общался в Академии, я знал только двух, кто учился не на деньги родителей, – и поверьте, это были не люди. Я бы заподозрил в них савантов, вот только саванты обычно талантливы в чём-то одном, у них проблемы с социализацией и тому подобное. Наши же гении-самородки были идеальны во всём.
Поступить в Аббертон самостоятельно – раз и навсегда устроить свою жизнь. На окончивших Академию дикий спрос: их мечтают заполучить все компании и все государства мира; стоит ли уточнять, что за стипендиатов борьба идёт в разы жёстче?
Нас, только вышедших из учебных стен желторотых птенцов двадцати с лишним лет, сразу угодивших на верх в банке с пауками, куда прочие карабкаются десятилетиями, – разумеется, нас ненавидят. Нам завидуют, нас презирают и оскорбляют, от нас ждут наших неминуемых провалов, ждут, когда мы сломаемся и сдадимся (понимаете, почему именно меня послали в Шанхай?). В нас видят неопытных, зазнавшихся, возомнивших о себе детей из слишком богатых семей.
Только вот незадача – мы почему-то не ломаемся и не проигрываем.
Обучение в Аббертоне, вопреки сплетням болтунов, представляет собой вовсе не томные прогулки вдоль аллей и почтительные беседы с наставниками в духе перипатетиков. В этом заблуждении мы и сами виноваты: выпускники Академии любят вспоминать о ней, произносить трогательные речи и «вдохновлять» новые поколения. Я и сам грешен: ходил на торжественные вечера, жал руку канцлеру, смеялся с педагогами.
Даже в тесном кругу выпускников (а это особое общество, и я не раз видел, как прежде незнакомые люди роняли в разговоре название городка к югу от Колчестера и между ними возникала настоящая магия), за разговорами о прошлом меня не покидает впечатление, что все мы притворяемся. Вспоминаем Академию пусть с ругательствами, но и с признательностью, с горькой ностальгией, с какой-то неизбывной грустью.