На службе этот неизбежный штрих в его возросших внутренних запросах не остался безучастным. Чтобы остеречь его от колебаний в верности когда-то сделанного шага, на состоявшейся внеплановой летучке – ближе к осени, но приуроченной к успешно завершенному учебному этапу, его поздравили с уже одобренным перспективным назначением. Упомянув о некоторых его заслугах и пожимая руку, начальство было очень убедительно, при этом пожелало, чтоб в ответ и он чего-нибудь сказал. Честно говоря, он на такую помпу не рассчитывал и чувствовал себя под взглядами стоявших перед ним как перед римским триумфатором коллег немного не в своей тарелке. Ему не нравилось, претило даже, когда его достоинства превозносили: это подрывало в нем душевный строй, тот жизненный устав, заложенный еще в родительской семье и более направленный на самокритику, самим им утверждаемый авторитет. Он не запомнил, что сказал: от неумения витийствовать, кажется, он произнес всего десятка три негромких слов. Речь вышла маловыразительной: у многоопытных коллег могло сложиться впечатление, что он ни поздравлениям, ни назначению не рад. Но это ему мнилось от волнения. Он через меру был взыскателен к себе: никто из тех, кто знал о степени его квалификации и трудолюбии не понаслышке, чествуя его, не мог бы заподозрить что-то недостойное и покривить душой.
Елена этим обстоятельством гордилась, безмерно радовалась всем его успехам; и наряду с тем больше тратила. Хваля какой-нибудь ее очередной изысканный наряд с неброским ярлычком «Yves Saint Laurent» и глядя на свои высокоточные часы в прямоугольном корпусе – подарок к окончанию учебы, Статиков старался не впадать в уныние. Супруга была не по средствам расточительна; но дело было не в одном бюджете: любая неоправданная роскошь, как полагал он, портит, развращает ум. Он рассуждал так про себя: его очаровательной жене было не к чему напоминать об этом. Она могла чего-то не понять, истолковать его слова превратно, подумать чего доброго, что он скупится. И все-таки у них однажды состоялся нелицеприятный разговор. Елена заявила, что ее платья и другие туалеты приобретались кем-то в Монте-Карло или в Страсбурге: подруга говорила где, но, честно говоря, она уже не помнит. Короче, не в не таком и дорогом уж европейском бутике. А его часы, которые в момент вручения еще показывали время Бьена, летели в чьем-то кейсе прямо с горнолыжных Альп. Расспрашивать о прочих украшениях ему мгновенно расхотелось. Что ж, в общем-то, она вела себя, наверное, как все молодые жены в этих случаях. Ничуть не думая о том, насколько это можно совмещать с работой, хотела сутки напролет бывать с ним; ласково ворчала, если он опаздывал к столу, затем влекла в свои объятия и не желала больше слышать ни о чем. Он знал, ходя в его отсутствие по магазинам, она уже присматривает детское белье и собирается «как только повезет» рожать. Да, он обратил внимание на этот безусловный факт: и любящая роскошь и практичная, особой разницы между работой и семьей она не видела. И в этом отношении была до крайности амбициозна. Ее любовный пыл, который никогда не иссякал, и то, что рано или поздно выходило следствием того, по разумению ее, должно было способствовать тому, чтобы супруг все время совершенствовал свою карьеру, имел заслуженные почести и еще больше получал.
Насколько это было в его силах, он угождал амбициям жены и отвечал на ее прямоту взаимностью. И все же было кое-что, о чем он ей не мог сказать. Елена с ее женским здравомыслием и честолюбием, реализуемым через него, должно быть, сильно поразилась бы, узнай она об этом. Да, его собственное честолюбие, которое, как он считал, подчас паразитирует и губит урожай, безоговорочно не помыкало им. Когда он вглядывался утром в зеркало, которое по-прежнему висело в спальне, – часть скромного наследства, в ореховой с руническим орнаментом овальной раме, в нем пробуждался трезвомыслящий садовник. Зачем ему помог и проявлял с тех пор внимание к его судьбе, уже издалека, Трофимов? Сам не имеющий потомства и, может быть, на склоне лет переживший из-за этого, – направить, для начала подтолкнуть вверх по карьерной лестнице он мог бы и без всякой задней мысли. Но этот исполинский человек, больше уже не работающий в министерстве, но перед одной фамилией которого по-прежнему заискивало и трепетало местное начальство, похоже, до сих пор внимательно следил за продвижением его и опекал. Еще при жизни матери засевший в голове и мучавший с тех пор вопрос был всего-навсего один. Спросить тогда об этом прямо у нее он по малодушию остерегался, сама же она в разговорах избегала прикасаться к прошлому: когда отец еще не выпивал, еще до заключения его под стражу, что связывало всю семью с Трофимовым? И вообще, чего могло быть общего у этого чиновника с отцом? Имея мало представления о том, что было как скелет в родительском шкафу, он был, наверное, излишне мнителен, когда самостоятельно пытался разобраться в этих отношениях. Но что хоть раз пришло на ум, так же в одночасье уж не вычеркнешь, не сбросишь со счетов. И в направлении он все же не ошибся: издали, формально не имея никакого отношения к нему, вначале маловразумительно и грянул первый гром.
При неудачной смене областных властей в крепкоголовой, но дряхлеющей верхушке Управления произошел раскол. И из столицы для острастки, как популярный персонаж с метлой, молниеносно прибыла поджаро-сухопарая и долгорукая инспекция. Все понимали, для чего: исстари скучны без козней и интриг служилые дела! Как полевая мышь под жернова попал и Шериветев, – тот незадачливый субъект, с которым Статиков столкнулся как-то, будучи ещё курьером; талантливый, как было сказано в досье, однако начисто не признававший силы обстоятельств над собой. Здесь надо сделать пояснение для тех, кто незнаком с секретами казенной службы: такое бытовало представление и у ближайших сослуживцев Шериветева, которые хотя бы уж для пущей убедительности во всем равнялись на начальство, и у начальства, которое чуть что всегда ссылалось на авторитет коллег. Так было принято, жестких правил тут никто не устанавливал, так что под раздачу мог попасть любой. И все-таки за аверс этой мелкотравчатой характеристики, звучавшей для натренированного уха точно еретик и уж под самый занавес растиражированной кем-то, никто взглянуть не удосужился. Поэтому никто не знал об истинной природе Шериветева, той вольной вольнице и колдовской, приоткрывавшей тот же мир по-новому разумной внутренней свободе, целостной раскрепощенности – и многого и многого еще, что Статиков благодаря знакомству с тем узнал и погодя раскрыл в себе. (Он чуточку приподнимал сейчас завесу: непросто говорить о том, что дорого, чего ты своевременно не уберег и что вызывает даже от крупиц утраты в сердце боль). Сложным было это чувство. Если до конца быть откровенным, оно объединяло всё, чего он еще ранее не так отчетливо улавливал в своей душе, и что по-своему роднило Шериветева с фигурой… Анжелы! Да, ведомыми им одним путями, и гармонично и подчас воинственно сосуществуя в нем, они до времени уравновешивали ум и расширяли свод душевного пространства. При этом оба были в нем, казалось бы, еще до той поры, когда он встретил каждого, в латентной форме существовали в генах от рождения. К такому заключению пришел он, наблюдая за собой, и, как ни гадал, рационально объяснить это не мог. Законы Дао с их всеобъемлющей универсальной панорамой по-своему, конечно, тоже проявлялись здесь, влияли на его настрой. Вдобавок ко всему трезвая оценка, вдумчиво-спокойное переосмысление тех или иных житейских ситуаций были плодотворными и в отношении развития медитативной практики. Но к прежнему гаданию по «Книге перемен» он поостыл. Подбрасывание медных двухкопеечных монет, посредством проведенной девальвации вышедших уже из обращения, но до сих пор хранимых им в отдельном коробке, который извлекался из стола в отсутствие жены по случаю (Елена видела в таких занятиях одну забаву и, следовательно, потенциальную помеху для своей любви), теперь и самому ему казалось чем-то отвлеченным. Нет, это не было ребячливой и бесполезной тратой времени, как думала она: игра давала повод, чтоб поразмышлять, тренировала наблюдательность, была третейским въедливым судьей и закаляла волю. И все же равновесие меж «темным» Инь и «светлым» Ян, лишь как игра, уж больше не захватывало ум и не владело так сердечной мышцей. Меж тем при виде Шериветева он тут же вспоминал об Анжеле, испытывая наряду с тем то ли ревность, то ли жалость… Бывало, оба эти чувства возникали сразу, как переборы струн звучали в лад; отчетливо осознавая в этот миг себя, он как пещерный житель радовался им. Но даже этих утонченных проявлений своей психики, как следует, понять не мог: в натуре сослуживца ничто не отвечало складу Анжелы, все было в точности наоборот.
– Ну, как вы, как? всё ли нынче хорошо у вас? – обычно вопрошал тот где-нибудь в сторонке, будто от чужого сглаза.
От должностных формальностей и некоторой заскорузлой лености открытой дружбы между ними не сложилось. Но, тем не менее, порой служебные пути их где-нибудь пересекались. И пробирала оторопь при мимолетных встречах с этим мудрецом. Тот обладал еще наклонностью брать под руку, стоило лишь зазеваться, и потихоньку увлекать по лабиринту коридоров с ажурно-голубыми барочными сводами, попутно что-то объясняя; как разошедшийся наставник на прогулке, рисуя в воздухе перстом замысловатые зигзаги и круги. Слушать его было интересно, вроде бы случайный разговор переходил в другую плоскость и порой затягивался. Но если посмотреть на их приватные беседы более придирчиво, то было бы нескромно и неосмотрительно довольствоваться без разбора тем, что он преподносил.
– Само собой, вы это знаете, – сказал он как-то раз. – Я лишь хочу напомнить вам о том, что в нашем здании – не в учреждении, вестимо, Боже упаси, а в здании, всего в наличии три этажа. На каждом этаже располагается по три-четыре департамента, каждый со своей структурой, служебным аппаратом и несколькими филиалами, как ленными вассалами на стороне, сиречь – опять же со своей структурой, но с ограниченными полномочиями. Ввиду специфики работы между соседними подразделениями, бывает, возникают споры. Ну, сами понимаете, нашему чиновнику следить за ежедневным соблюдением порядка – пытка, чего там только ни бывает. Но если прямо уж сказать, так чаще все пустяк какой-нибудь, как между не поделившими совок или участочек в одной песочнице детьми. Так что до принципиальных разногласий или лютой потасовки не доходит, а оборачивается чаще всё какой-нибудь бумажной волокитой и возней. Но эти мелочные споры, тем более, болезнетворно отражаются на аппарате. И руководство, чтобы навести рядок, вынуждено вмешиваться: кого-то поддержать, кому-то сделать нахлобучку, бывает, для примера даже жестко проучить, а филиал с таким названием и вовсе упразднить. Но это, как вы понимаете, единственно из соображений образцовой исполнительности или нравственности, для сведения непосвященных. Фактически, чего б ни говорилось и ни делалось, всё всегда заканчивается миром, а разногласия и наказания так и остаются на бумаге. Так вот. Чтобы устранить какие-либо разночтения и нестыковки, здесь есть еще один этаж, четвертый, со статусом иммунитета и нейтралитета. Сразу же замечу, что этот междуведомственный деловой этаж – не выдумка, не фикция, а собственно вполне материальная надстройка, так сказать. Но сколько ни смотри, хоть в самый мощный полевой бинокль, с улицы его не видно.
Он поделился этим заключением как совершенным им открытием, какое надо было тут же намотать на ус. Но для человека с опытом курьерской службы это был секрет полишинеля. Этот дополнительный, или запасной, как бы надстроенный этаж был, вообще-то говоря, неполным. Предположительно он проходил на уровне в двух метрах ниже потолка фойе и актового зала, бывшего на третьем этаже, и представлял собой довольно протяженную закрытую террасу на консолях, внутри имевшую вид галереи. Своими суженными как бойницы окнами в венецианском стиле этот дополнительный этаж глядел во двор с темневшим арочным люнетом у ворот и стриженой лужайкой перед мусорными баками, где утром можно было наблюдать работу дворника в техническом жилете. В зависимости от сезона тот в одиночку управлялся с распространяющей осиный звук косилкой, зимой – с лопатой, имевшей спаренную рукоять как у арбы, а осенью – с метлой, которая была на просмолённом, в косую сажень древке. Он был без сменщиков, что можно было угадать по его сдвинутой папахой на затылок черной шапочке с двумя крестообразными мурамными нашивками, как галунами. И сверху выглядел оставшимся тут с древних пор гофмейстером двора, который кремовым каркасом здания, по форме равнобедренной трапеции, был замкнут с четырех сторон. Рабочих помещений в этой галереи не было, задумана она была у актового зала, возможно, для придания особого удобства и солидности когда-то заседавшей здесь Управе и, как говорили, была тогда по всей длине застелена ковром с расставленными через промежутки столиками для сигар и креслами. Но после многократных изменений надобности в ней не стало и дверь, которая вела на этот капитанский мостик из фойе, была забита и задрапирована, так что со временем о ней забыли. По уверениям разведавшего некую «окольную дорогу» Шериветева, чего тот преподнес с лицом открывшего пролив между двух океанов Магеллана, пробраться сюда можно было, если знать, как подобрать ключи к обшитой цинковым листом и неприметной, в самом тупике, у туалета двери в коридоре. В четверти от пола она имела черные мазки от скрябанья подошв, а покоробленный паркет вокруг, как в ожидании ремонта, никто не прибирал. Планка наверху была привинчена как сослепу небрежно, и трафарет на ней гласил: «Запасный выход». Напору тех, кто, может, в спешке, путал ее с дверью в туалет, она не поддавалась, за что ей, горемычной, и перепадало. Тот, кому надо, впрочем, знал, что ключ лежит – наискосок, под свернутым пожарным рукавом, который был за дверцей шкафа на стене посредством муфты состыкован с краном. Всех регулярных или самозваных посетителей, что попадали сюда в первый раз, из коридора уводила вверх, под самый потолок – дощатая крутая лесенка с проложенной по левой стороне полиуретановой трубой взамен перил. И то, что снизу выглядело как чердачным смотровым окном, при восхождении оказывалось лазом. Здесь потолок приподнимался, и трехметровый тамбур выводил за поворотом на террасу. Две махоньких ступеньки вели вниз, на выложенный чем-то грязновато-беловатым пол. А сбоку снизу и до кровли пристройку продырявливала шаткая и безобразная железная конструкция, которая по плану экстренной эвакуации была известна как «ПВ-1» и в обиходе представляла собой просто лестницу. Как сколопендра, упираясь в штукатурку здания своим грохочущим и содрогавшимся во время гроз хребтом, она в двух метрах от земли карабкалась на крышу. Хотя здесь никакого смысла в этом не было, такой запас был сделан, видно, по единому шаблону, чтобы в иных общественных местах отвадить от пустого скалолазания ватаги подрастающих акселератов из авангарда уличной пронырливой шпаны. Но это лишь предположение, поскольку вход через люнет у кованых ворот всегда был на цепном замке. Специально галерея не отапливалась, но теплый воздух проникал сюда через отдушины из актового зала, поэтому во время перерывов – их каждый мог устраивать себе, когда хотел, чтобы рассеяться, лишь бы это не мешало основной работе, – даже и зимой при оттепели здесь можно было беспрепятственно гулять. В хорошую погоду из узких запыленных окон видны были две розоватых башенки у зеленеющего младшего кокошника на противоположной крыше и между ними – будто разгоняющие облака, рожки и мачты УКВ антенн. То, что этот запасной этаж при веской надобности использовался для переговоров, скорее всего, было пущенной с руки кого-то уткой. Известно, горы всяких небылиц о погребах, заброшенных мансардах и отсеках в старых зданиях на ниве мифотворчества как на дрожжах плодятся сами. И все же если в шкафчике с пожарным шлангом не было ключа, никто из посторонних больше уж сюда не заходил.
Похоже, чувствуя себя весьма комфортно в роли чичероне, Шериветев это место показал и время погодя, когда они бывали тут, любил припоминать их первую совместную прогулку и поддразнивать.
– Заметьте: сорок восемь или пятьдесят шагов в один конец вдоль этой, сиеной крашеной стены, и столько же обратно. Но уж никак не сорок два! С вашими кабалистическими выкладками что-то, я смотрю, не совпадает. Никак не получается! Или надо на три с половиной умножать?
Он имел в виду определенную взаимосвязь всех чисел в Управлении, в мистику чего Статиков был склонен верить раньше.
– Так вы сказали, что этаж неполный?
– Я этого не говорил. Хотя за вами не угнаться: вы уж, знамо дело, до меня тут всё разнюхали, успели побывать! И что, надеетесь, придете как-нибудь, а вам тут на стене зараз совет какой-нибудь и выведут?
– Совет?
– Ну, или пророчество.
– Пророчеств вроде и внизу хватает.
– Да полно, неужто вы не поняли! «мене, текел, упарсин», – ни этого ли, часом, ожидаете? А ведь подсказывать тогда вам будет некому. Нет, все эти ваши цифры ровно ничего не значат. И герменевтика, и теософия вне сокровенных областей, где они еще пригодны, как журавли в тарелку мелкую с полбяной размазней клюют. По долгу обязательности как бы. Возьмите хоть какого-нибудь представителя распространенных неортодоксальных направлений: они, как правило, все начинают с критики масштабной и огульной, в своем святом пылу готовы ниспровергнуть всё до основания. Они, так, и не думают об этом, да в результате как с ораторским глаголом получается. Наговорил с три короба. А дело, как и было, швах. А почему? А потому, что они этого хотят, считают, что если правы в чем-нибудь одном, то правы и в другом. А если человек возводит что-то от ума, а не от разума, то он со временем, неровен час, заносится. Возьмите хоть бы госпожу Блавадскую.
– А что, ум, разум – разве не одно?
– Может и одно, это как кому досталось уж и повезет. Дело не в словах. Да ведь когда меж чем-то разницы не видят, то одинаково и применяют. Инструкция тут очень немудреная, по образу восходит еще к Библии: ум нужен, чтобы яблоко с ветви сорвать, а разум – чтоб совсем не рвать. Первый есть почти у каждого, второго же при нашей таковости, прошу покорнейше простить, всем малость не хватает. Короче говоря, все то, что связано с оценочно-рациональной человеческой структурой, небесспорно. А если так, хоть это и не есть первостепенной значимости вывод, тогда сознанием возможно управлять. Не манипулировать, это для поденщиков с трех первых этажей, а управлять. Такая вот эвристика: как ни посмотри, а всё наука. Не перепутать бы ее на нашем хлебосольном языке с софистикой! Чего вы недоверчиво так глянули? У нас ведь так бы все и шло своим путем, если б не дороги. Напрасно, глядя на Европу, в российском теле косметические недостатки ищут, да имена на разные лады меняют. Переживали не такое. Мне все же любопытно: а почему вам кажется, что этот дополнительный этаж неполный? Неплохо бы узнать!
Но чаще он рассказывал о чем-нибудь предметном, на замечания, оброненные вскользь, можно было и не отвечать, если он не заострял на них внимание. Да он и не рассчитывал немедля получить какой-нибудь ответ и, если такового не было, не переспрашивал, не придирался. И вообще, когда он что-то говорил, то надо было затаить дыхание и лишь внимать. Рассудок, занятый поденной канителью, в ходе этих разговоров прояснялся, делался взыскательней к себе. При этом Шериветев никогда не оставлял что-либо недосказанным, начатый и не всегда приятный разговор двусмысленно не прерывался им на полпути, а если он хоть в чем-то сомневался, то не таил это в себе и, коли был неправ, то признавался в этом не колеблясь прямо. Когда он увлекался, с живостью описывая что-нибудь, его речами можно было всласть заслушаться, он рассуждал с такой наглядной и исчерпывающей ясностью, что сказанное сразу же легко усваивалось. Но после, если возникала надобность припомнить что-то, в мыслях обратиться к тем же эпизодам разговора, то это было очень трудно воспроизвести, ибо оно обладало общим свойством тонкой популяризации, наглядности рассказа, в осадке оставалась только гуща. Глядя на него, невольно приходило в голову, что, не окажись он в Управлении, сложись его судьба иначе, он мог бы стать великолепнейшим рассказчиком и толкователем, таким импровизатором, который мог на пальцах объяснить как суть какой-нибудь метафизической теории, так и любой обыденный вопрос; и вообще придать нерядовой акцент всем злободневным темам (чему он с величайшим интересом предавался, как бы уступая жившему еще в нем детскому азарту, даже здесь). Порой, когда они вдвоем бывали в галерее, то он, подчеркивая важность темы и момента, замедлял шаги. А его взгляд, обыкновенно вдумчиво-открытый, как наливался тяжестью под бременем чего-то надвигавшегося издали, едва приметного, пока еще невидимого большинству людей, но неотвратимого. В течение таких бесед казалось, что он рассуждает более с самим собой. Словно бы ища, за что бы ухватиться, маетно поглядывал по сторонам, кружил своими карими глазами то по белесому настилу под ногами, то по элементам кровли за стеной, хотя не различал наверно ничего.
Однажды, накануне перемен, удушливым дымком которых еще только-только потянуло в Управлении, они прохаживались так же вместе. Косой расческой падали из окон в галерею теплые светло-оранжевые солнечные клинья: как срезы свежеструганной сосны с жужжавшими над ними мухами, они стелились по полу, переменяясь у простенков четкой сумеречной тенью. И было впечатление, что они идут по клеткам края шахматной доски.
– Обаче виночерпиев блазнит зело: перемещение, специалист бо дозде уньший! – промолвил Шериветев с ироничной грустью по поводу начавшихся перестановок. – Вот так, мой друг. Чего тут скажешь? без повода и конской упряжи не возразишь. Ну, воля ваша, коли уж на то. Да ведь кафтан-то, может, и ко времени, как говорят, да сшит не по фигуре. У вас, я слышал, тоже перемены: боярские хоромы, первенец в семье?
Когда он, хоть и редко, с ласковым укором спрашивал об этом, в более привычных выражениях или же используя свои не тлимые фигуры речи, незаурядные пропорции перспективы нарушались. Всепроникающий чудесный свет всё заполнял собой, струясь из выпученных, только что смиренных глаз. И Статиков мгновенно растворялся в этом свете, – возвышенно сникал, как сам же он определял это. И чувствовал в себе давящую громоздкость круга внешнего: и лепых белокаменных палат – и тех, что есть уже, и тех, что еще будут впереди, и неги домотканого уюта, среди которого он почему-то был один, не было уже ни Анжелы и ни Елены. На миг он впадал в панику, был целиком подавлен этим представлением. «Вот так и всё… и всё не так!» – свербело в голове. Но тут, испытывая как бы стыд за эту мысль, он снова видел Шериветева, уже иначе, более – физически и без смущающей харизмы, отстраненно. Не полубог, а точно падший ангел брел уж перед ним без мощных, растворенных за плечами крыл и лучезарных, защищающих рамена лат. И этот падший ангел, который им повелевал, был в твидовом обвисшем пиджаке с болтавшимся селедкой галстуком, в несвежей и застиранной у ворота рубашке и в сбитых порыжелых башмаках. В придачу – и с невнятными глазами, как топаз. Бубнил своё: «эге, загвоздочка!» – и шел к своей погибели, будто бы совсем не понимая этого. Чудаковатый всё-таки и… слишком откровенный!
VI. Перемещения
В кулуарах и у самоваров с журавлями и шнурами между затяжками и расстегаями с груздями и севрюжиной тянущим, поокивающим волжским говорком как мантру повторяли. – И эту новость тут же разносили сновавшие по этажам, все точно навощенные, в серых полиэстровых костюмах и стрижками ньювэй, почти под ноль, проворно-наглые, как мушки дрозофилы, клерки:
– Инспекционная проверка удалась!
Когда служебная шумиха поутихла, Статиков уже был в ранге референта. Из переполненного как муравейник зала его перевели в просторную приемную на четырех персон, не столько приближённых, как он полагал вначале, а лишь географически приближенных к начальству. Хотя ни для кого такое положение не было в новинку, приказ о назначения сюда при открывавшейся не менее чем раз в три года должностной вакансии воспринимался с завистью и лестно. Помимо разных преференций – надбавки к жалованию и нескольких непротокольных привилегий, сама уж комната для тех, кто наделен был чуточкой художественного вкуса, могла претендовать на некоторый изобразительный оазис и дендрарий. Еще с тех пор, когда ему попалась на глаза служебная записка Шериветева, и он по десять раз на дню заглядывал сюда, досадуя на свой хронический роман, и стоя как болван перед всеядной и любвеобильной Шамахановой, здесь ничего не изменилось. Душа-скиталица, известно уж, сама не знает, где найдет.
Оставшись рудиментом интерьерной роскоши и шика в учреждении еще с былых времен и сразу ставшая предметом сокровенных устремлений в плановом отделе, приемная по-прежнему была представлена – величественной Butia eriospatha в потолок, скребущей по плафону с пляшущими нимфами соломенно-зеленоватыми перьеобразными ветвями; разросшейся в кашпо и ниспадающей как дикий виноград по всей стене нефритово-шафрановой бегонией. Затем, в придачу ко всему она была с узорчатыми сверху стеклами в двух окнах и с малоизвестными гравюрами Шаллена и Буше по сторонам… (Если уж придерживаться тут абсолютной точности, руке Буше могли принадлежать с натяжкой две работы – «Автопортрет» и «Дама с веером» с картин Ватто: в лучшем случае две копии, но посторонних уверяли, что оригиналы; чего-нибудь в таком же роде, надо полагать, было и с «малоизвестными» гравюрами Шаллена). И всё это богатство дополнялась генеральным живописным дивом: крылатым женоликим Сфинксом на панно, предметом эстетического преклонения Доронина. В диагональ немногим больше метра, чудовище на львиных лапах восседало под загоравшимися в небе звездами среди унылого пейзажа из песков с проглядывавшей сбоку перголой у равелина и своей грозно приоткрытой пастью преграждало вход. По общим наблюдениям искорку «зловещего» вносил сюда еще оптический, точнее – стереоскопический эффект: комната была пятиугольной, от секретарского стола к массивной двери в кабинет Доронина, вдоль пятой дополнительной стены с панно и под углом к ассиметричным окнам вела ковровая дорожка. И женоликий Сфинкс, который словно был готов подняться на дыбы во весь свой рост, взирал на всякого входящего свирепыми, горящими как огненный пироп очами.