
И я убедился, что в субботний вечер 27 октября 1973 года будущий уголовник Дербак вряд ли нащупал что-то существенное.
С Таней Авдеенко мы больше не встречались и на контакт не выходили, ее философ сын как-то выучился без моей помощи.
Вспомнил я ее сейчас уже сам не знаю почему, мне пора вернуться в сладостное безвременье между двумя школами.
В те дни, когда я находился у очередного порога.
3
Я подхожу к главной критической точке своей жизни. Все уже описанное лишь предваряет и в некоторой мере обосновывает события. А после случившегося все, что продолжалось со мной, уже вполне обусловлено.
Повторю, что стояло лето 1974 года. Шло самое начало июля или заканчивался июнь – на самом деле эти мелочи неважны. Важно лишь то, что я прошел экзамены, получил свидетельство об окончании восьми классов и готовился к очередному этапу жизни, которая еще не сулила слишком сильных перемен.
И самое главное – я был свободен от всего.
Сейчас те времена видятся мне под иным углом зрения.
Семьдесят четвертый год в СССР означал некое затишье перед броском в бездонную пропасть последнего, десятилетнего периода коммунистической агонии, который казался естественным продолжением жизни, где мы буровили космос, но подтирались газетами.
Впереди черным светом сиял год семьдесят пятый.
Вовсю готовилось празднество в честь 30-летия победы, которая по совокупности итогов – материальных и человеческих – уже тогда кое-кому из умных людей виделась поражением.
Генеральный секретарь Политбюро ЦК КПСС Леонид Ильич Брежнев позиционировался не как простой участник событий, а результирующий фактор той «победы».
Брежнев стал символом времени. Маршалом Советского Союза, не помню скольки-кратным на тот момент Героем, автором книги века – жалкой брошюрки «Малая Земля», которую написал за него уважаемый писатель, а сам генсек и не заглядывал в рукопись
Сама история страны больше, чем когда бы то ни было, напиталась враньем и подтасовкой, замалчиванием одних фактов и головокружительным возвышением других.
Например, славословилось – как славословится до сих пор – имя маршала Жукова, который положил десять дивизий, сто тысяч молодых солдат, без стратегической нужды – лишь для того, чтобы сделать подарок Сталину в виде Берлина, взятого ровно к 1 мая.
Людей в этой стране всегда считали даже не на сотни тысяч, а на миллионы – безотносительно того, именовалась ли она Российской Империей, Союзом Советских «Социалистических» Республик, или просто Россией.
Но в те годы военная вакханалия приближалась к своему неаналитическому максимуму.
Бесконечная кровь, выстрелы, взрывы и снова кровь занимали экраны кино и телевизора, в реальности шли бесконечные встречи ветеранов, на которых разрешалось говорить лишь входящее в предустановленные рамки.
Советский народ существовал под лозунгом «Лишь бы не было войны!» – то есть в статусе заключенного, которому смертную казнь заменили пожизненным сроком.
Коммунизм, лживый по своей сути, входил в эпоху лжи, возведенной в абсолют и имеющий не минус 273, а все – 500 градусов Цельсия.
Позже этот период был назван «застоем», а его нравственная атмосфера – «победобесием».
Нынешним исследователям те времена кажутся в той же степени несовместимыми с человеческой жизнью, как нам – естественными.
Но, конечно, нет ни черной, ни белой исторических правд, есть лишь точки зрения отдельных людей, каждый из которых жил по-своему и видел все тоже по-своему.
В те времена бесились победоносцы, километры ткани шли на лозунги и флаги – как миллионы тонн стали спускали на танки, которыми СССР загромоздил сопредельные государства – и весь могучий советский народ жил от пленума до пленума, от постановления до постановления, от одной брежневской звезды до другой.
И в то же самое время люди продолжали существовать.
Работали и пьянствовали, ловчили и воровали, влюблялись, сходились и расходились – делали аборты и лечили венерические болезни, поскольку противозачаточных таблеток не было, а в презервативах советского производства что-то ощущать мог лишь наркоман, наглотавшийся «Экстази». А вылечившись, опять бросались в объятия порока, заклейменного в «Моральном кодексе строителя коммунизма». То есть – жили.
Жил и я.
В описываемые дни я ни о чем лишнем не задумывался.
Лето радовало погодой.
Старые проблемы ушли, новые еще не народились.
Меня, как обычно, ждал Крым – то же море, тот же пляж, те же грецкие орехи и те же ежи под теми же самыми домиками на косогоре. Но родители еще не вышли в отпуск, я был полностью предоставлен самому себе.
Моя семья являлась антиобразцовой с точки зрения знаний жизни, данных родителями. Но даже в ней существовал один положительный момент: и мать и отец были городскими людьми, чуждыми любым сельским проявлениям.
У нас не имелось ни дачи, ни сада, ни дальних родственников в деревне. И если сверстников родители с ранней весны принуждали ездить на грядки и заниматься ненужными делами: подбирать стекла, откуда-то насыпавшиеся за зиму, копать землю и таскать воду, обрезать «усы» у клубники, окучивать картошку и собирать с нее колорадских жуков – то меня эта участь миновала. Между школой и базой отдыха я мог делать все, что угодно, меня никто ни к чему не принуждал.
Лето-74 не выходило из привычного разряда и, пожалуй, было даже лучше, чем прежние.
Я находился на той части синусоиды, где производная имеет знак «плюс». Пережив осенне-зимний, усиленный внутренним взрослением, спад, мое либидо опять устремилось вверх. И тому имелись причины.
На данный момент для счастья у меня имелось все.
Включая пустую до вечера двухкомнатную квартиру.
Это делало бытие еще более обещающим: в восьмом классе у меня появилась подружка.
Таня Авдеенко сидела рядом, коленки ее сияли столь же сладостно, от нее по-прежнему пахло влажным капроном, а порой чем-то, еще более волнующим. Но она прочно перешла в разряд друзей. Поднялась на новый уровень отношений, я перестал ее желать.
А подружка была девушкой того рода, которую стоило прежде всего вожделеть, уже потом рассуждать о высоком.
Ею оказалась не одноклассница.
Одноклассницы, конечно, не ушли из сектора абстрактных вожделений.
Там остались Сафронова, Альтман, Гнедич, Бубенцова, Харитонова. И зеленоглазая Файзуллина. Кроме того, появилась Башмакова, пришедшая из класса «Б»: ее круглые коленки, пожалуй, могли дать фору Таниным. Глаза Потаповой никуда не делись, ума в ней не прибавилось, а грудь выросла, смотреть на нее было приятно. Каждая из этих девчонок радовала глаз телом.
Меня отстраненно влекли не только признанные звезды; я согласился бы на внимание со стороны Зайнетдиновой, от которой всегда пахло пОтом, поскольку дезодорантов в те времена не существовало, а из слонихи можно было сделать двух Капитановых, а Минеевых – даже трех.
Честно говоря, и Линару Минееву – отставшую в физическом развитии настолько, что на физкультуре ей хватило бы одних трусиков – я бы тоже не отверг.
Но в своем классе, даже на своей параллели у меня шансов не было.
Ведь люди меняются, а сложившееся мнение остается на первоначальном уровне.
В первых классах я был тихим, скромным, молчаливым и невысоким. По совокупности факторов уже не помню кто обозвал меня «Лешей-галошей», кличка приклеилась намертво. Девчонки, которые обзаводились грудью, вступали в пору месячных, носили взрослые колготки из капрона – эти девчонки росли рядом и воспринимали меня таким, каким узнали 1 сентября 1966 года; даром, что тот день был не понедельником, а четвергом.
Хотя я не просто изменился внутренне: поумнел и увидел впереди свое истинное призвание – но и внешне стал другим.
С рождения до университета мать регулярно делала отметки моего роста на косяке той двери, что была снята в моей комнате. И за конец 1972- го – начало 1973-го, в течение седьмого класса, я вырос на 20 сантиметров, достиг роста в сто семьдесят восемь. Это определило меня на всю оставшуюся жизнь, потом я добавил лишь четыре сантиметра. Из малого задохлика я превратился в статного красавца, перегнал даже общего кумира Дербака.
Но девчонки остались дурами, для них я был все тот же «Леша- калоша», водиться с которым не позволяло достоинство.
Кроме того, я не участвовал во внеклассных тусовках.
Впрочем, тут я грешу против истины; слово «тусовка» пришло уже в университетские, даже не студенческие, а аспирантские времена. Как именовались в моем отрочестве посиделки в подъездах, где парни пили портвейн, бренчали на расстроенных гитарах и щупали девчонок, я не помню и даже не хочу вспоминать. Просто хочу сказать, что мне были чужды сборища черни.
Сейчас я понимаю это ясным зрелым умом, тогда просто ощущал подсознанием и планов на одноклассниц не строил.
По жизни я был хаусдорфов.
Пояснять понятие не вижу смысла, желающих отправляю к Пэ-Эс Александрову, к его введению в топологию. Просто «Александров» математики не говорят, поскольку был и А.Д. и кто-то еще.
Итак, в классе я был чужим среди своих.
Искать даму сердца в эпсилон-окрестности мне не приходилось, я нашел ее на параллельной плоскости.
Моя подружка училась в нашей школе и была двумя годами моложе.
Я появился около нее уже нынешним – высоким и умным. А калош она никогда не носила, видела лишь у Чуковского, даже я застал эти штуки только в первом классе, когда с ними обходились без сменной обуви.
Разница в курсах студентов неразличима, разница в классах школьников эквивалентна различиям поколений.
Эта девочка буквально смотрела мне в рот. Впрочем, я и в самом деле был умнее ее во всех отношениях. Кроме, пожалуй, житейского – но говорить о житейском относительно восьмиклассника и шестиклассницы смешно.
Но при всем том моя избранница физическим развитием опережала свой возраст столь сильно, что со стороны ее принимали за мою ровесницу.
Правда, развитие я обнаружил в процессе отношений. А познакомились мы зимой на улице – то есть в условиях, когда фигура пряталась шубой и ни на что не влияла.
Наш встреча оказалась не романтической. Я возвращался домой и при выходе со школьного двора наткнулся на девчонку, склонившуюся над рассыпанными тетрадками, учебниками, ручками, карандашами, открытками, платочками и прочей дрянью, какой всегда набиты портфели. До сих пор не могу понять, что заставило меня остановиться, подойти и спросить, что случилось и могу ли я помочь.
Она вскинула заплаканные голубые глаза и пробормотала, что ей кто-то нехороший порвал портфель, и теперь все выпало в снег, и она не знает, как донести барахло до дома.
Я был каким угодно, но не злым, девчонка вызвала жалость. И потому помог ей собрать вещи, запихал обратно, сунул себе подмышку безнадежно лопнувший портфель и пошел провожать владелицу домой, благо особых дел у меня не имелось.
Всю дорогу – неполных два квартала – девчонка благодарила меня, потом благодарности зазвучали из уст ее матери, открывшей дверь и предложившей зайти выпить чаю.
Мне стало неловко, я не видел особенного в пустяковом добром деле – покраснев и почти ничего не ответив, я ушел домой.
Однако добрая мать оценила все по-другому: на следующий день девчонка бог знает как разыскала меня в школе и вручила кулек с домашними пирожками. На этот раз она была без шубы, и я как-то ненарочно оценил ее выпуклости.
Надо сказать, что она сама демонстрировала все свои достоинства: и ослепительно круглые коленки, и подпирающие фартук млечные бугры – с такой утонченной целенаправленностью, что лишь полный дурак мог ее не рассмотреть.
В сравнении с этой девочкой рассыпались в прах мои одноклассницы; ничего не стоила даже Сафронова, которая своим ляжками заслонила и солнце и луну.
Впрочем, догадка относительно целенаправленности пришла ко мне голову много позже. В тот день я просто смотрел на неожиданную знакомую и понимал, что у нее есть все, чем гордятся одноклассницы, но – в отличие от последних – она не дерет нос.
И что-то говорило, что таким знакомством пренебрегать не следует.
И само собой получилось, что мы пошли в буфет, чтобы съесть пирожки вместе и запить их теплым какао. Что на следующий день я сам – неизвестно зачем – разыскал ее в большую перемену, а еще через день, не уговариваясь, мы столкнулись после уроков в гардеробе и я пошел ее провожать.
А потом делал это уже каждый божий день.
И тоже сам не знал, почему.
Мы не спеша шагали к ее дому по заснеженным улицам и болтали о всякой чепухе, и мне казалось что девочка умна и непроста. Что я встречаюсь с ней не ради голубых взглядов снизу вверх, не из-за титек и коленок – которые на самом деле у нее были до такой степени хороши, что захватывало дух – а потому, что мне с нею интересно. Что мне есть о чем с ней поговорить, погрузиться в ее мир.
Сейчас, в нынешнем возрасте – а главное, в нынешнем состоянии – я понимаю, что с моей стороны не могло быть общих интересов; два года разницы в школьном возрасте стоят двадцати во взрослом.
Все иллюзии были рождены моей тягой к ее телу, которую я, осознавая, не признавал. И пытался оправдать чем-то умственным.
Привычка все оправдывать прежде, чем делать, были вбита в нас русской классикой, всеми этими Тургеневыми, а еще больше – Толстыми.
На самом деле я уже полностью созрел для того, чтобы стать мужчиной.
И готов был последовать Костиному примеру, но следовать было не за кем.
Поэтому все свои помыслы я как-то незаметно сфокусировал на подружке-шестикласснице.
4
Итак, встречались мы…
Нет, слово «встречались» не пойдет.
В те времена оно не употреблялось, а в наши означает – «занимались сексом».
В дни моего отрочества говорили «дружили».
Причем слово «дружить» в отношении девчонки несло все возможные оттенки.
Дружить можно было в огромном диапазоне. Практически в интервале от минус до плюс бесконечностей.
Дружбой именовалось и переглядывание через ряд и исследование молочных желез в бюстгальтере.
По большому счету, со своей несостоявшейся невестой Потаповой я тоже дружил. Просто от лихорадочных воспоминаний первого класса остались лишь поцелуи за чайным столом, во время которых я закрывал глаза, а она – нет.
С Капитановой дружба поднялась на более высокий уровень, вплоть до классического несения портфеля. Сам я тогда носил ранец; мать принимала превентивные мере против искривления позвоночника, которое – как однажды пояснила жена – никогда не бывает благоприобретенным, а передается с генами. Но все-таки этот тяжелый, как смертный грех, ранец сослужил службу: выработал у меня горделивую осанку прежде, чем пришла обоснованная гордость собой.
А вот с Таней Авдеенко я и в самом деле дружил, с каждым годом переходя со ступени на ступень.
Я вроде бы решил больше не вспоминать о ней, но, заговорив о дружбе с девочками, не вспомнить не могу.
Портфелей я Таниных не носил, поскольку она жила в другой стороне, а от необходимого мне курса я не отклонялся никогда и ни ради кого.
Но мое отношение к ней поднималось и поднималось.
В третьем классе, когда нас посадили вместе, я по собственному желанию предлагал ей лучшие ластики из своего пенала.
В четвертом я давал ей почитать лучшие книжки из своей домашней библиотеки и почти не огорчался, если какую-то она зачитывала навсегда.
В пятом я всегда имел при себе лишнюю перьевую ручку.
Современный школьник не поймет этих слов, но я напомню, что мы шли по старой советской системе. Учились писать простым карандашом, потом целый год пользовались перьевыми «вставочками» и ходили испачканные, как папуасы. Сейчас это кажется тем более странным, что чернильницы-«непроливайки» с конусовидным жерлом имели одностороннюю пропускную способность и вылить из нее обратно, когда требуется, никому не удавалось. С третьего класса нам разрешили писать автоматическими ручками – правда, почему-то лишь с «открытым» пером. Эти пачкались не меньше перьевых, но писать ими было удобнее. Когда мы перешли в четвертый класс, страна Советов начала массово выпускать шариковые ручки, запатентованные, если не ошибаюсь, в 1888 году и в цивилизованных странах появившиеся с 40-х. Пользоваться ими оказалось еще лучше, они не требовали ежедневной заправки и не пачкались до последнего момента, хотя я долгие годы оставался приверженцем чернил, в ранние профессорские времена имел даже настоящий золотой «Паркер». Но писать шариком не разрешалось по каким-то неясным причинам. Учителя смотрели сквозь пальцы, но Нинель могла в любой момент явиться на любой урок – хоть на контрольную по математике, где отсутствие ручки означало автоматическую «двойку» – отобрать у всех запрещенные «шарики» и вышвырнуть их в окно.
Таня писала шариковой ручкой и о возможных инцидентах не задумывалась, за нее думал я, держал перьевую для нее.
В шестом классе я отщипывал копейки от скудных карманных средств и время от времени угощал Таню любимыми «школьными» пирожными.
Но и это не было вершиной.
Однажды соседка пришла в школу со страшными темными кругами вокруг глаз, каких я у нее не видел. В этот день у нас была физкультура, после разминки Таня ни с того ни с сего упала в обморок. Физрук Алесковский без лишних слов отправил ее домой и приказал кому-нибудь проводить до порога. Я вызвался добровольцем, подождал, пока Таня переоденется в штатское за дверью девчоночьей раздевалки, потом подал пальто, сам застегнул ей сапожки, на себе дотащил до дома и передал на руки какой-то бабушке.
В седьмом, дежуря при гардеробе в рамках классной трудовой повинности, я сам бегал от окна к вешалке и обратно, ей давал сидеть на стуле. Не только потому, что так было удобнее любоваться ее великолепными коленками, просто в тесном помещении отовсюду торчали железки, а моя форма рвалась меньше, чем ее платье.
А в восьмом наша дружба превратилась в нечто вроде теплого супружества, незаметно миновавшего чувственную ступень.
Приходя на первый урок, мы нежно заботились друг о друге. Я подтягивал Тане резинку, которой она собирала пучок на затылке, она поправляла мне загнувшиеся углы воротника.
Однажды я совершил почти интимный акт: заметил, что соседкин фартук сзади застегнут неправильно, перестегнул, а после этого поцеловал ее душистые волосы.
Вершиной наших отношений – уже после того, как я застал Таню с Дербаком – стали наши обычные дежурства по классу.
На них всегда назначали парами парней и девиц, даже если они сидели на разных партах, а соседи всегда дежурили вместе.
Само дежурство распадалось на хлопоты во время уроков: подготовку доски и наглядных материалов, обеспечение учителей журналами, общий порядок – и обязательное мытье полов после окончания смены. Последний этап у всех заключался в том, что парень сидел на подоконнике, а девчонка убиралась: так полагалось в стране, где женщины клали асфальт, а мужчины лазали по горам.
Я откуда-то: то ли из журнала «Здоровье», который выписывала мать, то ли из одноименной телепередачи – знал, что девочкам нельзя поднимать тяжести, поскольку это сказывается на их будущем женском здоровье. И я не давал Тане носить ведро с водой, не позволял даже передвигать его по полу.
Это являлось из ряда вон выходящим, поскольку наш класс – кабинет русского языка – находился в одном конце коридора и примыкал к девчоночьему туалету. А мальчишеский, где когда-то хвастался звездами Дербак, лежал в другом, и до него было метров сорок, если не пятьдесят. Но я таскал оттуда неподъемное ведро, пока мы не догадались, что Таня может покараулить в коридоре, а я набрать воды в пустом туалете у девчонок.
А перед началом экзаменов мне однажды почудилось, что один из одноклассников, поганый мухортый недомерок, ее обидел. Я, тогда уже почти ставосьмидесятисантиметровый, подошел и молча ударил его в лоб – так сильно, что он отлетел, упал и поднялся не сразу. При том, что в жизни я никогда не дрался.
Вероятно, такой уровень отношений, на котором мы расстались с Таней, побудил меня ехать с водкой к доброму пьянице Мухамату. Ведь попроси меня о своем долбаке сыне какая-нибудь Сафронова или Гнедич, я бы и пальцем не пошевелил.
Но дружба с Таней осталась на уровне, лишенном страстей.
А вот с моей девочкой мы дружили, постепенно двигаясь именно от минус до плюс бесконечности.
Это длилось почти целый год.
Точнее – семь месяцев, две полных четверти, чуть-чуть от еще одной и месяц моих переходных экзаменов.
Срок, огромный по масштабам школьных отношений, которые меняются со скоростью небесных светил.
5
Конечно, дружба между мальчиком и девочкой… мягко говоря, редко является платонической.
Обычная, не наполненная чувственностью дружба может быть лишь внутригендерной; это я понимал даже тогда.
Ведь относясь к Тане как к другу, даже в восьмом классе при дежурстве, оберегая от ненужных нагрузок ее органы малого таза – как могу выразиться сейчас, подкованный женой-медиком – я все-таки ждал минуты, когда по завершению дел она будет приводить в порядок одежду.
Отойдет в угол класса, поднимет черный фартук и подол коричневого платья и подтянет спустившиеся колготки, быстро показав что-нибудь, не предназначенное для чужого глаза – например, трусики: то черные, то белые, то красные, то в горошек.
Таня, несомненно, видела, что я все вижу, но делала вид, что не видит ничего. Вероятно, сама она расценивала зрелище как плату за заботу о ней.
Ведь одноклассница дурой не была; к дуре типа моей матери, вероятно, Дербаки в школе не приставали.
Для дружбы требуется нечто более важное, чем наличие предмета, который в моем детстве назывался то пиской, то пипиской, то ненормативным словом.
У меня не могло найтись ничего общего с массой своих одноклассников. Не только с полностью отмороженным Дербаком, но и с относительно нормальными ребятами.
Ведь я внутренне горел математикой, а их интересовали только спортивные игры, да патлатые трясуны с гитарами, из которых самыми приличными были «Битлы». А я даже у Ливерпульской четверки любил и принимал всего лишь три-четыре песни.
Моим другом в течение нескольких месяцев был Костя. Какое-то время мы составляли единое целое, поскольку у нас имелось объединяющее начало.
Но эта дружба сверкнула и пропала, второго Костю было искать бесполезно.
Тогда мне казалось, что без Кости я пропаду. Но теперь понимаю, что и с ним у нас бы долгой содержательной дружбы не получилось.
Ведь его либидо отличалось повышенным уровнем; с созреванием гормонов он не видел ничего, кроме женских тел, которыми хотел обладать, сначала умственно, потом физически, мучимый одновременно и желанием и презрением.
Его отношение к женщинам мне кажется потребительским, хотя оно сформировалось не по его воле.
Во всяком случае, я полагаю, что ведер бы он Тане не таскал.
А я оказался обычным человеком, нормальным мальчишкой в простом смысле слова.
Женщины не стали для меня ни религией, ни проклятием.
По крайней мере, так кажется сейчас.
Испытав в соответствующем возрасте гормональный всплеск, я изучил себя, потом ударился в самонаслаждение, прошел фетишизм, фантазии, все прочие стадии.
Однако через некоторое время испробованное приелось.
Место имитированного секса заняла математика, подпитанная мыслями о будущем, которое придвинулось ближе.
Но гормоны никуда не ушли, они продолжали бурлить в моем существе, ведь я был здоров и полон сил.
Но теперь меня не тянуло работать над собой, запершись в душном туалете перед рисунком, изображающим Таню Авдеенко.
Хотелось почти того же самого, но подпитанного чем-то реальным и возвышенным.
И со мной произошло то, что случается с любым юным существом: я влюбился.
6
Любовь – на мой жесткий математический взгляд – прежде казалась мне столь примитивным явлением, что о ней было смешно говорить, а писать, так и вообще невозможно.
Силу любви по-настоящему я испытал в зрелом возрасте – когда я понял, что люблю свою жену до такой степени, что ради ее блага готов уничтожить все человечество. Но этому способствовали обстоятельства, которые ни с какой точки зрения нельзя назвать благоприятными.
Это я, возможно, еще вспомню, хотя все то слишком тяжело вспоминать.
Но и сейчас мне кажется, что любовь не имеет рационального зерна в своей основе.
Мальчишкой, разумеется я не задумывался о сути этого чувства.
По крайней мере, до определенного момента.
На уроках литературы я часто вспоминал Костины отчаянные слова о том, что принятое эпохами обожествление женщины есть страшная ложь. Высказав наболевшие мысли, мой друг одним движением растоптал само понятие платонической любви и заявил, что единственное право на существование имеет любовь плотская.