
Но таящееся там по-прежнему оставалось загадкой.
Распаленный ежедневными упражнениями, в школе я стал тискать взглядами одноклассниц.
С точки зрения шанса познать главную тайну – которую, как я понял позже, наиболее смелые узнавали в безбашенном возрасте – все оставались одинаково неприступными.
Будучи тихим и скромным, я никогда не стоял в рядах секс-символов.
Однако определенные романтические опыты, как ни странно, имел.
Возможно, они были обусловлены тем, что в нашей отвратительной со всех других точек зрения школе №9 все-таки не сильно порицалась дружба с девчонками. В любом возрасте и в любых проявлениях. Если в иных мальчишку, не презиравшего открыто одноклассниц, подвергали обструкции, то у нас такому грозило лишь прозвище «девчачий пастух» – необидное, порой даже уважительное.
В первом классе – уже не помню, почему – наша учительница Анна Афанасьевна посадила меня на последнюю парту, а в соседки определила Люду Потапову. Неразвитую, заторможенную будущую двоечницу с длинными толстыми темно-русыми косами.
У Люды было необоснованно выразительное лицо – не потому, что что-то выражало, а ошеломительное от отсутствия мысли – и огромные глаза. Стоит признать, что больше таких не видел ни разу в жизни, а за четверть века приработков в университете женских глаз я видел больше, чем достаточно.
Но, конечно, в первом классе меня привлекали не Людины глаза, а она сама. Ведь, как я уже говорил, в детский сад я не ходил и никогда не видел вблизи настоящую девочку. Поэтому Людой я был увлечен как новой сущностью в целом.
Я ей тоже чем-то нравился, мы по-детски увлеклись друг другом, даже признавались в любви.
До сих пор помню, как на чаепитии – «выпускном вечере» – по случаю окончания первого класса мы с Людой объявили себя женихом и невестой и даже целовались напоказ. Причем по-взрослому, в губы.
Глазастая Потапова, конечно, была пробково глупа и не дотягивала до моего уровня; во втором классе я пошел на повышение.
Меня пересадили ближе к доске, на середину ряда. Соседкой по парте оказалась Света Капитанова.
Эта была умненькой, рыженькой, имела веселенькие веснушки, два тонких хвостика с бантиками и задорную челочку. Всем своим обликом она напоминала мартышку из мультфильма про 38 попугаев; в ней кипела сама жизнь.
Надо ли говорить, что Люду я забыл и влюбился в Свету.
Она ответила взаимностью, весь второй класс мы любили друг друга. Хотя с Капитановой не целовались: возраст уже начал диктовать приличия.
Через двадцать два года после окончания школы я узнал, что волоокая Люда умерла от внематочной беременности, а энергичная Света – от сердечной недостаточности. Или наоборот, что мало меняет суть: девчонки, пытавшиеся хоть на год соединить свою жизнь со мной, кончили плохо.
Правда, неудачными оказались лишь опыты первых двух, остальным повезло больше.
Но остальных было слишком мало для репрезентативной выборки, о чем я вспомню позже.
В третьем классе стало ясно, что я – прирожденный отличник.
Отличник не от усердия и не по призванию, а просто по образу отношения к жизни как таковой.
Меня пересадили к самой доске и в соседки определили Таню Авдеенко.
Эта девчонка с круглыми черными глазами была в меру умной, но без меры болтливой; меня определили к ней для демпфирования как человека сдержанного и молчаливого.
Надо сказать, что выбор оказался правильным. С Таней мы прожили в мире и согласии целых шесть лет, просидели на одной и той же парте, первой в ближнем к двери ряду.
И именно с ней я прошел все эволюции отношений – точнее, восприятия противоположного пола.
Сама по себе Таня была не высокой и не низкой, не полной и не тонкой, не красавицей и не дурнушкой, в общем, среднестатистической девчонкой, в которой есть все, кроме изюминки.
Но она росла и развивалась в непосредственной близости, превращалась из позавчерашней детсадовки в маленькую женщину на моих глазах.
Другие девчонки были привлекательнее, но Таня всегда была рядом, я относился к ней как к своей собственности, часто выручал подсказками на уроках, чему она оставалась благодарна.
На Танином примере я наблюдал великий закон перехода количественных изменений в качественные при сохранении неразрывности времени.
Нет, конечно, я лукавлю, наполняю мировосприятие мальчишки мыслями зрелого профессора.
Ничего я не наблюдал и ни о каких законах не думал.
Просто видел, как меняется соседка, непрерывно изо дня в день, но скачкообразно от класса к классу, порой даже от четверти к четверти после каникулярных промежутков.
Таня развивалась, оснащалась новыми изгибами, под школьной формой у нее начинала вырастать грудь, наливались ноги.
Да, ее ноги менялись с наибольшей производной. И самой ударной из перемен оказалась резкая смена колготок – когда вместо привычных с туманных времен первого класса сероватых рубчатых на ней появились чисто женские.
Золотистые капроновые, причем такие тонкие, что через них были видны царапины на ее коленках, вдруг оказавшихся очень круглыми и очень красивыми.
Думаю, что, колготки у всех девчонок были примерно одинаковы, но Танины казались самыми лучшими. И ее ноги тоже казались лучшими из всех. Вероятно, потому, что она была мне как некая непознанная, но очень верная супруга.
И, кроме того, от Тани часто пахло влажным теплым капроном, чего у других девчонок я не замечал – хотя, возможно, лишь потому, что ни с кем не оказывался близко.
Так или иначе, но в седьмом классе я едва не окосел, пожирая Танины ноги глазами на всех уроках, где это представлялось возможным.
Мне очень хотелось потрогать ее коленку хоть одним пальцем, но я этого не делал, справедливо подозревая, что получу по лбу и от нее. Но смотреть она запретить не могла, хотя замечала мои голодные взгляды.
А вечером, запершись в туалете, я делал с Таней все, что хотел.
Что именно надо делать с Таней, я не представлял.
Процесс размножения живых существ в учебниках биологии ограничивался пестиками и тычинками или делением амеб.
Я завидовал одноклассникам, имевшим сестер; они-то наверняка знали больше моего.
4
Движимый тягой к знанию, однажды я совершил акт гнусного святотатства.
Иначе тот поступок поименовать нельзя.
Наша пятиэтажка принадлежала к переходному типу советской архитектуры. Построенный в 1957 году, дом был уже не «сталинским», но еще и не «хрущевским».
Сложенный из хорошего красного кирпича, дом имел трехметровые потолки со старомодными «зализами» по периметру потолка и своеобразную планировку квартир, полутемных из-за узости окон.
Многого из привычного в родительском доме я не встречал больше нигде – например, и в ванной комнате и в туалете были отдельные батареи центрального отопления.
Изначально в квартире стояла газовая водогрейная колонка, которая для притока воздуха требовала окно с жалюзи, выходящее из ванной в кухню. Лет за десять до описываемых событий городские власти произвели капитальный ремонт водопровода и подключили дом к теплоцентрали – что было встречено жильцами без энтузиазма, поскольку газовое оборудование чадило, но работало всегда, а горячую воду отключали на все лето.
Так или иначе, колонки демонтировали и увезли в металлолом, а ненужные проемы в ванных комнатах остались, и хозяева квартир расправлялись с ними каждый по своему усмотрению.
Чтобы из кухни не дуло, мой отец окно застеклил – до сих пор не пойму, почему именно застеклил, а не заделал наглухо фанерой – и с обеих сторон повесил полки для хозяйственных мелочей. Эти полки были забиты всякой дрянью до такой степени, что застекленность не воспринималась.
Однажды, зайдя в ванную сполоснуть руки и не включив лампочку, я уловил слабый свет, пробивающийся из кухни.
И понял, что нашел шанс.
Сомнительный, преступный, но все-таки шанс.
Днем, оставшись без родителей, я тщательно обследовал старое окно и понял что от перестановки хлама внешний вид полок не меняется. Зато, поставив в кухне табуретку, в просвет можно рассмотреть что-то, происходящее в ванной комнате.
Передвигая коробки и флаконы, я экспериментировал с обзором, хотя мало чего добился: окно располагалось так, что сквозь него даже без этих полок был бы виден лишь край чугунной ванны и блестящие краны на стене.
Но все-таки, наметив план, краснея и обливаясь ужасом от гадости замысленного, я дождался субботнего вечера, когда отец прочно засел перед телевизором, а мать пошла мыться.
Бесшумно приставив к стене табурет, я взлетел наверх.
Увидеть удалось еще меньше, чем ожидалось. Можно сказать, почти ничего не увидел – но все-таки преступление оказалось не напрасным.
Я достиг главного: со страшными проклятиями в своей адрес увидел живот голой женщины.
Точнее, голый живот своей голой матери.
Он меня ничем особенным не удивил, поскольку в поле зрения попал лишь пупок. Я отметил лишь то, что живот у матери сильно выпуклый сверху и круто сбегает вниз. В верхней части виднелись тени молочных желез – но, увы, не они сами. А внизу я скорее угадывал, нежели действительно видел основание перевернутого равнобедренного треугольника из курчавых черных волос.
Вот и все, что мне удалось подсмотреть.
Да и вообще, этот треугольник – древними греками именовавшийся «дельтой», на самом деле представляющий «наблу», знак градиента – я рассмотрел позже. И не на реальной женщине, а на рисунках, о которых еще расскажу. В тот день я увидел лишь полоску волос, обрезанную полем зрения.
Может быть, если б моя мать – страшное дело!.. – прежде чем залезть под душ и скрыться из зоны обзора, занялась какой-нибудь гигиеной, поставив ногу на край ванны… Может быть тогда, прежде чем сгореть со стыда, я смог бы разглядеть кое-что существенное.
Но тело матери мелькнуло таким малым фрагментом, что мое неведение не продвинулось ни на шаг.
Правда, в ту ночь, распаленный сознанием того, что подсмотрел свою обнаженную мать, я опять увидел нескромный сон.
Причем в этом сне уже не рассеянно, а вполне оформленным образом присутствовала женщина, чей предмет интереса прятался между ног, хотя имел необъяснимую форму.
5
Имелся, конечно, один стопроцентный источник информации, которым беспрепятственно пользовались менее разборчивые мальчишки: опыт сверстников.
В школе с определенного момента обсуждались различные детали, касающихся межполовых отношений.
Некоторые ухари разъясняли процесс «полового акта» – так они именовали то, в чем сами не имели понятия:
– Надо подойти к девчонке поднять платье, снять с нее трусы а потом подергать ее за пипиську…
Что такое пиписька девочки и как за нее дергать, мне было непонятно.
А выяснять и тем более слушать казалось противным, и я обычно уходил.
Я, наверное, считался чистюлей и маменькиным сынком, но меня воротило от таких обсуждений. Хотя более взрослые по развитию ребята – тот же будущий уголовник Дербак – уже имели некий опыт и могли им поделиться.
Но ими я брезговал.
Кроме того, я все время помнил о лежащем на мне страшном клейме.
Я до сих пор не знаю причин, по которым медицина объявляет вредной привычку удовлетворять самого себя. Хотя на мой взгляд, данное занятие более невинно, чем многие официально признанные виды спорта – например, мозгодробительный бокс. Хотя, конечно, спортсмены и так не отличались мозгами, а боксерам и вовсе было нечего выбивать.
Но с детским грехом боролись так жестоко, что после каждого акта самоудовлетворения я ощущал себя преступником, продавшим Родину – последнее в те годы считалось самым тяжким из преступлений.
И даже в среде отпетых мальчишек клеймо «онанист» было позорным, как «педераст» на зоне.
Хотя, как я теперь понимаю, этим делом в тот или иной период жизни грешат все.
Будучи убежденным адептом самоудовлетворения, я опасался проявить себя хоть чем-то и снискать несмываемый позор на свою голову.
Сейчас лицо Нэлли, очень свежее для ее сорока семи лет, опухло от слез и расплылось, несмотря на хороший макияж.
И наши сыновья, близнецы Петр и Павел, имевшие на двоих больше лет, чем мать, хлопотали вокруг нее.
Пашка был три года как женат; его светловолосая Оксана беззвучно сновала вокруг стола, тоже чем-то помогая и что-то поднося.
Дед Павел Петрович сидел неподвижно, не спуская глаз с черно-белой фотокарточки на серванте.
Я смотрел на него и видел истинного мужчину, отдававшегося разнообразиям на стороне, пока хватало сил и куража, но по-настоящему оценившего жизнь лишь ее исходе и особенно с уходом жены.
Тестю год назад исполнилось семьдесят.
Теща была моложе; фотокарточка относилась к предыдущей декаде, а в гробу она осталась навсегда шестидесятивосьмилетней.
Имевшей резервы жить дальше.
Часть третья
1
Так бы я и продолжал изнывать в одиночестве неосведомленного рукоблудия, не появись около меня мальчик, переведенный к нам из другой школы в последней, четвертой четверти седьмого класса.
Здесь я могу поставить точный временной маркер и даже обозначить год – 1973-й – поскольку дальнейшие события уже строго привязаны к этапам моего вхождения в жизнь.
Сейчас седьмой класс ничем не отличается ни от шестого, ни от восьмого, недостижимо далекими кажутся девятый, десятый и одиннадцатый. В мои времена среднее образование было десятилетним; до восьмого класса все учились на одинаковых условиях, а в последние два переходили лишь желающие учиться.
Нежелающие отсеивались и завершали образование в ПТУ – профессионально-технических училищах, предтечах современных колледжей. Слово «пэтэушник» было синонимом понятия «отброс общества»… впрочем, нынешние колледжи от тех училищ отличаются несильно – равно как переименование институтов в «университеты» не сделали из них университетов.
Каюсь, меня понесло в педагогические дебри; о ничтожности нынешнего российского образования, от начального до высшего, я могу говорить бесконечно. Вспомнил я про эти ПТУ лишь для того, чтобы обозначить этапный момент в советском среднем образовании. Отсев из школьных рядов происходил по результатам экзаменов, которые состоялись по окончании восьмого класса; экзамены предстояли и после девятого, как репетиция выпуска на аттестат.
Для меня восьмой класс предполагал точку еще более этапную. Я должен был получить идеальное свидетельство об его окончании и перейти в школу №114 – специализированную математическую, соответствующую моим наклонностям. Она являлась единственной в городе, туда после восьмого класса принимали, мягко говоря, не всех. Мне предстояло серьезно потрудиться, чтобы вырваться из своей девятой школы достойно, с отличным результатом.
А вот седьмой класс был последним этапом ничем не омраченного детства: экзамены еще не грозили, годовые оценки выставлялись по корреляции с четвертными, никто из нас ни о чем не волновался, конец учебного года воспринимался лишь как буйство весны в преддверии счастливого лета.
Оно тоже ожидалось последним в абсолютной беззаботности.
И в ту счастливую пору в мой жизни возник Костя.
Приятеля с таким именем у меня не существовало ни до, ни после, он остался в памяти один, навсегда.
Воспитанный в такой же приличной семье, как и я, он тоже сторонился отмороженных школьных компаний, по этой причине мы сразу сблизились.
Новый одноклассник был высоким, но субтильным, хотя имел за плечами почти пятнадцать лет, поскольку в школу из-за слабого здоровья пошел не со своим возрастом, а потом пропустил еще год. Очки делали его похожим на безобидного цыпленка-переростка.
Но за хилой Костиной внешностью, как выяснилось, скрывалась изощренная страсть.
Учился мой новый друг через пень-колоду.
В отличие от меня, нацеленного на математику – и мечтающего о школе, где меня будут окружать нормальные ребята, а не дебилы вроде Дербака – Костя все усилия направлял на рисование. И даже учился параллельно в художественной школе.
Наш контакт, приведший к истинной дружбе, произошел случайно. Хотя не может быть случайным единение таких одинаково томимых эстетов, каковыми оказались мы.
Случилось все светлым и жарким майским днем, перед самым завершением учебы.
Весна бушевала, обрушивала с небес полную чашу жизни.
Стояла отличная погода, кругом все зеленело, за заборами готовилась к цветению сирень, которой был богат наш большой, но еще полудеревянный, уютный город. Повсюду порхали ожившие бабочки-крапивницы; да и сама земля, высохшая и прогретая солнцем, источала аромат радости, предчувствия неопределенного счастья.
Мы с Костей возвращались из школы: нам было по пути все три квартала до моего дома, он шел чуть дальше – и весна так разленила, что мы оба еле волочили ноги.
– …Смотри!!!
Оборвав на полуслове безобидный разговор о нехороших предметах, которые появятся в восьмом классе, Костя дернул меня за рукав.
– Смотри, как трусы врезаются ей в ягодицы!!!
– Какие… трусы? – я понял не сразу. – Кому? В какие ягодицы?..
Много позже, повзрослев и все познав, я понял, что по неимоверной чувственности натуры мой новый друг был в сто – нет, в тысячу раз более страстным, нежели я.
Ведь я самостоятельно выбрал математику – точную науку, лишенную эмоций – а он решил двинуться по пути художника, что в начале благополучных семидесятых не казалось из ряда вон выходящим. Мои опыты со своим телом, стремление познать предназначение парных частей и все прочее, о чем стыдно вспоминать, являлись только периодом, характеризующим переход из мальчишества в отрочество: неким временным пиком интереса, который затем сошел на нет.
А Костя, едва ощутив первое томление, отдался сексуальному до такой степени, что уже не мог отвлекаться ни на что другое. Его мысли были продиктованы чувственностью; глядя на мир он неосознанно подмечал все, связанное с интимной сферой. Он не говорил о том непрерывно лишь потому, что до сих пор не имел достойного собеседника.
– …Да вон, женщина перед нами идет! В синей юбке!
Костя так и сказал «женщина» – а я, подняв глаза, увидел, что впереди на высоченных каблуках шагает тетка.
Для меня, не утонченного до нужного предела, все представительницы противоположного пола делились на девчонок – то есть ровесниц плюс-минус год – и «теток».
Возраст последних колебался от семнадцати до девяноста.
Тетка шла, и юбка обвивалась между ее длинных ног.
– Да она же старая совсем, чего ты на нее смотришь, – отмахнулся я, ненужно подумав о Тане, которая пришла в школу без колготок и пахло от нее иначе, чем обычно.
«Старой» тетке, по теперешним воспоминаниям, было лет двадцать.
– Ну и что? – с философским спокойствием возразил Костя. – Какая разница. Все равно у нее есть всё, что нужно.
– Что всё и где «где»? – уточнил я.
– Где у всех – между ног, «где», – снисходительно пояснил он. – Потом объясню… Ты смотри лучше, а то она сейчас свернет куда-нибудь.
Я присмотрелся и понял, что привлекло моего утонченного спутника.
Синяя юбка, болтающаяся вокруг ног, была узкой. И при каждом шаге ткань обтягивала очень круглый и очень красивый – несмотря на безнадежную старость – зад.
Ткань была очень тонкой, на ягодицах проявлялись две бороздки от резинок – невидимые трусы угадывались явно.
– Разглядел? – спросил Костя.
– Ага, – ответил я.
– Нравится?
– Спрашиваешь… – я вздохнул.
– Подожди, сейчас спереди зайду – посмотрю, что оттуда видно.
– А как ты… – начал я.
Костя махнул рукой, не объясняя, и почти побежал к стоящему на перекрестке ларьку «Союзпечати». Постоял там пару секунд, рассматривая почтовые марки, затем очень медленно пошел обратно.
Я видел, что он рассматривает место под животом, где сходились ноги, облепленные синей юбкой.
– И как? – поинтересовался я, когда Костя миновал женщину, развернулся и мы снова пошли следом за пропечатавшимися трусиками.
– Никак, – он разочарованно вздохнул. – Фасон такой, что обтягивает только сзади. Спереди не обтягивает и ничего не видно.
– А что… могло быть видно? – очень осторожно, чтоб не выдать неосведомленности, спросил я.
– Ну… Это от ткани зависит, от ветра, от формы живота, от походки. В общем, много от чего, – рассудительно ответил одноклассник.
Я понял, что попал на знатока.
И молчал, ожидая продолжения.
– …Иногда видно только живот и пупок. Если, конечно, он не гладкий, а выпирает. Или наоборот, если втянут лункой. Иногда нижний край. А если волосы у нее жесткие, то бывает, удается разглядеть их через трусы. А иногда облепит так удачно, что видно где ложбинка между губами уходит внутрь…
– А причем тут губы? – перебил я, раскрыв невежество.
– Причем тут что? – Костя посмотрел на меня без усмешки. – Я же не об этих губах говорю, а о тех. О больших половых.
Новое слово упало в мое сознание.
Внутри у меня все заныло и задрожало не столько оттого, что я полквартала наблюдал сквозь юбку женские трусы, а от предчувствия новой информации.
– Костя… – прямо сказал я.
И даже взял его за рукав.
– …Костя. Дело в том, что я. Как бы тебе сказать…
– Говори прямо, – великодушно сказал будущий художник.
– Дело в том, что я… Я не знаю… что там у теток творится между ног. Как там устроено, как называется, и так далее. И когда ты говоришь по какие-то губы…
Я не договорил, все-таки покраснев от стыда.
– Ясно, – спокойно ответил он. – Ты ни разу в жизни не видел голую женщину. Я так и думал.
– Ну…
Мгновенно размыслив, я решил промолчать о таком гнусном поступке, как подглядывание за моющейся матерью; тем более, что ничего существенного не увидел.
– …В общем да. Не видел.
– Я тоже, – одноклассник вздохнул и добавил печально. – Где ее увидишь-то?
Как сейчас вижу выражение Костиного лица, и даже движение пальца, каким он поправил очки на своем носу.
Я помню все с ненужной точностью, и сердце мое обливается кровью от жалости к моему поколению, полностью обделенному всем, касающимся вопросов пола.
Я вспоминаю тонкий Костин палец и его круглые, как у Джона Леннона, очки-велосипеды, и думаю что сейчас любой мальчишка путем минимальных ухищрений выйдет в интернет и увидит все, что нужно.
И пусть записные моралисты обрушат на мою голову ушаты благочестивой грязи, но я буду стоять на своем.
Ошибки рождаются незнанием, знание выводит на нужную дорогу.
И, кроме того, для психики, для формирования межгендерных отношений гораздо полезнее разглядывать части тела у порнозвезд, чем у своей матери.
– Где увидишь-то ее… – повторил он.
И столько грусти звучало в его словах, что я не выдержал.
Покраснев, как переваренный рак, я пробормотал, чувствуя невозможность оставлять недоговоренное между обретшими друг друга в неясном поиске:
– Я вообще-то не совсем… Я…
Я чувствовал, что признаюсь в святотатстве, после которого вновь обретаемый друг может повернуться и уйти, но все-таки договорил:
– Я… мать свою… голую видел… один раз, когда она мылась…
Костя молчал, не меняя выражения лица.
– …Примерно вот это место и то мельком.
Я показал рукой на себе, чуть повыше того, где у меня бушевал огонь.
– Ну, так это считай вообще ничего не видел, – еще грустнее ответил друг. – Когда мы ездили к бабушке в деревню, я мать свою сто раз видел совсем голую со всех сторон. Выйдет обливаться во двор, а полотенце в доме забудет. Кричит – «Костя, принеси». Ну, я и приносил.
Меня бросило в жар.
Оказалось, что все, ценой немалых усилий доставшееся мне, не шло в сравнение со знаниями Кости, пролившимися на него с небес.
– Да только это не считается ни фига. Я же тоже ничего такого не увидел. Не мог же я ее просить: «Мама, встань к лесу передом, ко мне задом, наклонись вперед и покажи, что у тебя есть»! И вообще мать не считается, у меня на нее не вставал ни капли. Я не мать имел в виду, а женщину.
– Да… – протянул я неопределенно.
– В деревне и женщин тоже можно было увидеть. Там по вечерам девки голыми купаться ходят, на пруд. Там по берегу кусты, все парни подсматривают, и у каждого елда вот такущая…
Я не знал, что такое «елда», но подсознательно ассоциировал слово с чем-то опасным, вроде кувалды.
– …Но я тоже ничего не разглядел, и так плохо вижу, а в сумерки у меня куриная слепота. Слишком близко лезть боялся, могли побить за просто так.
– Но тогда откуда ты все это знаешь? – спросил я. – Все эти… губы.