Меж двух времён
Татьяна Браткова
Сборник составлен друзьями Татьяны Васильевны Братковой и посвящен светлой памяти этого прекрасного человека
Редактор Леонид Мазин
Дизайн фотоматериалов Елена Брагина
Корректор Лина Тархова
Технический редактор Наталья Коноплева
© Татьяна Браткова, 2024
ISBN 978-5-0060-0461-0
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
После окончания школы перед Таней Братковой не стояло выбора – кем быть? Уже с детства, занимаясь в литературном кружке Дома пионеров, знала, что хочет стать журналистом. И ее мечта исполнилась. Окончив в 1958 году журфак МГУ, она всю свою профессиональную жизнь посвятила журналистике. Печаталась в журналах «Новый мир», «Смена», «Молодой коммунист», «Советская женщина», «Сельская молодежь». В газетах «Литературная газета», «Московский комсомолец», «Молодежь Якутии».
Член Союза журналистов и Московского союза литераторов, Заслуженный работник культуры, Татьяна Браткова была замечательным журналистом, наполнявшим свои тексты ошеломляющей энергетикой. Не умела писать равнодушно. Журналистика – прежде всего объективность. Браткова умела соединять объективность с бескомпромиссным поиском правды. Став журналистом, она объездила многие углы нашей страны в поисках своих героев – целина, Дальний Восток, Средняя Азия, Якутия. Ее очерки были посвящены людям труда, кем бы они ни были – директорами заводов, водителями или охотниками на Крайнем Севере. Многих защитило от несправедливости ее перо, многих заставило поверить в себя. Ее статьи на моральные темы, как это называлось в советские времена, помогали молодым людям найти правильную дорогу в жизни. А еще она писала тонкие лирические воспоминания о детстве и юности, стихи.
Она была человеком страстным. Относилась к любой своей деятельности с азартом. Если в командировки, то в самые отдаленные места и желательно, чтобы тема была проблемной. Если путешествия, то обязательно, чтобы романтика и хотя бы небольшой, но риск. Если уж осваивать «дачную» жизнь, то в глухой лесной Костромской деревне.
Таня была лидером по своей натуре. Она не очень любила общественную работу, отвлекающую от творчества. Ее долго уговаривали возглавить секцию очерка и публицистики в Профкоме литераторов (ныне Московский союз литераторов). И только когда убедили, что это необходимо для секции, ее коллегам, взялась за руль и 20 лет крепко держала его в руках.
На время ее руководства секцией пришлось и одно из важнейших событий в жизни Профкома – попытка профсоюзных чиновников фактически уничтожить Профком как объединение литераторов. Генеральное «сражение» произошло на конференции, завершавшей серию собраний, нервных деловых встреч, ссор… Выступления литераторов перемежались речами профсоюзных деятелей. Мнения склонялись то в одну, то в другую сторону. Браткова выступала последней. Как только она заговорила, все вспомнили ее «подпольную» кличку – Громокипящий кубок. Прекрасный оратор, Татьяна говорила громко, ясно, убедительно, без сомнений в победе. И литераторы победили.
У Тани было обостренное чувство товарищества, даже иногда с «перегибом». Отрицала мудрость «Платон мне друг, но истина дороже». Говорила – пусть мой друг в чем-то неправ, но он мой друг, и значит, он прав. Но это, конечно исключительный случай. А так она умела и любила дружить с людьми. В каждой командировке она обрастала друзьями. Некоторые, особенно из Якутии, приезжали и останавливались у нее дома. Школьная дружба продолжалась до конца жизни подруг. Ее любимыми друзьями стали литераторы из Профкома. И уж тем более друзьями была вся компания, где она участвовала тем или иным способом в жизни каждого, начиная от советов по жизни, до походов и застолий. Люди тянулись к ней, потому, что она была верным другом, ярким человеком, замечательным рассказчиком и оратором.
РУССКОЕ УСТЬЕ
Так уж, видно, устроен человек – в последнюю минуту расставания с каким-то местом, куда забросила тебя судьба, обязательно сожмется сердце, защемит его от мысли: навсегда…
И когда маленький АН-2, попрыгав на своих лыжицах по льду Индигирки, взмыл над синей вечерней тундрой, я припала к его окошку с острым чувством утраты.
Уходили вниз, растворялись в ранних зимних сумерках покосившиеся от времени, заметенные жестокими пургами домишки, прощально протягивая длинные руки дымов вслед улетающему самолету, – крошечная горсточка теплой жизни, затерянная среди оцепеневшей на пятидесятиградусном морозе тундры. Навсегда… Когда покидаешь такие места, немыслимо удаленные от больших дорог, чувство это бывает особенно щемящим.
Шесть временных поясов разделяют Москву с Якутском. С Чокурдахом, центром одного из самых северных районов, или, как теперь здесь их называют, улусов республики САХА – Аллаиховского – восемь. А потом еще дальше – на север, в самую глубину необъятной тундры. Зимой, когда окрепнет, наберет силу лед на реке – на АН-2, который садится прямо на Индигирку. В остальное время добраться в поселок можно только вертолетом.
Я попала сюда впервые в феврале 1969 года. Работала я тогда в редакции республиканской газеты «Молодежь Якутии». Даже из Якутска поселок, который назывался тогда Полярный, виделся далью и глушью почти немыслимой. Семьдесят первая параллель. Всего восемьдесят километров до Ледовитого океана. Собираясь в командировку, я не нашла среди якутских коллег человека, которому довелось бы там побывать. Отправляясь в поселок, я знала о нем толком только одно – живут в нем охотники, промышляющие в тундре редкого и ценного зверя – белого полярного песца.
Могла ли я думать тогда, что поселок этот войдет в мою жизнь на долгие годы, что мне суждено еще не раз возвращаться сюда, что многие жители его станут моими друзьями, а некоторые даже будут гостить у меня в Москве.
Один из ящиков моего письменного стола сильно и вкусно пропах рыбой: там хранятся письма, полученные мной с Индигирки за три десятка лет. Письма редко приходят в конвертах. Чаще мои друзья вкладывают их в посылки о северным «гостинцем» – соленым чиром, по моему глубокому убеждению самой вкусной рыбой на свете. В каждом письме немудреные поселковые новости, иногда фотографии, а в конце обязательно приписка: «Когда приедешь, Васильевна? Ждём!»
Будто не за тридевять земель, не на край света…
Обычно я приезжала сюда зимой, поэтому попадала в Полярный по воздуху. Сорок летных минут скрадывали расстояние, приближали поселок к районному центру – Чокурдаху с его какой-никакой, а все же цивилизацией: аэропортом, магазинами, школой-десятилеткой, деревянными, но двухэтажными домами с городскими удобствами.
В единственный летний, самый долгий приезд, когда я провела в поселке больше двух месяцев, все было иначе…
На вертолёт я опоздала. Три дня я прождала его в Чокурдахе, рейс откладывался, синоптики не давали погоды, ждали, как они выражаются, когда «откроется окно». Открылось оно, как всегда в этих широтах, неожиданно, и вертолет поспешил уйти, пока оно не закрылось, что здесь случается тоже внезапно и стремительно. Именно в этот момент я, как назло, куда-то отлучилась из аэропорта. Ждать следующего рейса нужно было еще три дня, но, судя по тучам, которые подступали, казалось, со всех сторон, почти волочась по земле, тяжелые, как мокрый брезент, три дня вполне могли превратиться и в шесть, и в десять. Не верилось, что не только где-то в инопланетной Ялте, а совсем вроде бы рядом – в Якутске, люди изнемогают от тридцатиградусной июльской жары.
Мне повезло: во второй половине дня в Полярный должен был уйти катер с хлебом. В поселке кончилось горючее, бочонки с соляркой завезли по воде и сгрузили на берегу. Доставить их в поселок можно только трактором, а он, как на грех, сломался, и пока ждали из Чокурдаха какие-то запчасти, поселок сидел без электроэнергии. Без света, правда, можно было обойтись – стоял полярный день, где-то там, за тучами, солнце ходило кругами, не опускаясь за горизонт. Но не работала пекарня, а обойтись без хлеба было труднее.
Все это рассказали мне в аэропорту, где известны всегда все новости обо всех поселках, и посоветовали спуститься к Индигирке, разыскать среди множества приткнувшихся к берегу барж и лодок катер, принадлежащий Индигирторгу и носящий совершенно непонятное имя «Бодист». На самом деле все оказалось просто: раньше старенький катер был почтовым и получил название от телеграфного аппарата системы «Бодо». Так что таинственное слово осталось от прежних времён, когда и машинисток нередко именовали ремингтонистками, и означало не что иное, как «телеграфист».
Моторист, мрачный невыспавшийся дядька, покрикивал по-хозяйски на двух бичей, таскавших по узеньким сходням серые бугристые мешки с буханками хлеба, и костерил на чем свет стоит и Индигирку, и погоду, и начальство, выдернувшее его из теплого кубрика, где он отсыпался, «приняв на грудь» после очередного рейса.
Я приготовилась к тому, что мне придется долго и нудно канючить, однако он легко согласился взять меня на борт. «Корысть» его я поняла, когда он, сграбастав мой рюкзак, кинул мне через плечо: «Пока грузимся, слетай за пивом». И медленно опустился, словно погрузился, в люк, ведущий в машинное отделение.
Мы вышли из Чокурдаха в пятом часу вечера. Я впервые шла в Полярный по воде и не представляла себе, сколько времени это должно занять. Жители поселка иногда летом отправляются в Чокурдах на своих «Прогрессах» и, выйдя рано утром, добираются до цели лишь к вечеру. Катер был, конечно, мощнее моторной лодки, плыли мы вниз по течению, однако шел час за часом, а по берегам тянулась все та же ровная пустынная тундра. Индигирка петляла так, что Бурулгинский камень – последний отрог хребта Улахан-Сис, за которым река делится на три рукава, оказывался то слева, то справа, но все так же далеко впереди, временами едва угадываясь сквозь серую сетку дождя.
И приходило постепенно ощущение дали, расстояния истинного, земного, украденное у нас авиацией. И впервые тогда, наверное, я не просто поняла, а почувствовала безмерную огромность тундры и ужаснулась, представив себе горстку людей, затерянную в этом бесконечном океане в совсем недавнюю в общем-то пору, когда не было ни самолетов, ни вертолетов, ни даже таких вот неторопливых катеров, как наш «Бодист»
Меж двух времён
Тетка Огра поправила на голове полинявший платок, заправила корявым пальцем выбившуюся из-под него почти невидимую прядку волос, истончившуюся, потерявшую золотой, видимо, когда-то цвет. Беспощадные годы выпили с ее лица все краски, только глаза остались пронзительно голубыми.
– Дак я, чай, и не вспомяну, – пожевала она бледными тонкими губами. – Этту песню-то я ишшо в девках слыхивала. Стара песня. Шибко стара. Досельная. Уговариват молодец девку с им поехать и расхваливат городок свой, и расхваливат. Городок-де тот на красе стоит, на реченьке, что медом протекла. А девка яму и отвечат…
Тетка Огра смотрит куда-то вдаль долгим неподвижным взглядом и медленно, протяжно запевает. И голос её, усталый, словно изношенный и тоже выцветший, не взмывает ввысь, а стелется низко, как звук старого надтреснутого колокола.
Врешь ты, врешь, мальчишечка,Меня омманывашь.Казань-городочек на костях стоит,Казанска реченька кровью протекла,Мелки ручеечки горючими слезьми,А по бережку – не камешки, буйны головушки,Все солдацкие да молодецкие…И у меня мурашки бегут по спине от звуков и от слов этой песни – и не только потому, что пришли они из глубин веков и поется в этой песне о покорении Казани Иваном Грозным. А потому, что за окном, в которое смотрит невыцветшими голубыми глазами – глазами старой русской крестьянки – тетка Огра, Аграфена Николаевна Щелканова, – не поле российское и не российские березы. За окном – ровная, как стол, тундра, уползающая на рыже-зеленом брюхе своем из мхов и лишайников за горизонт, к близкому Восточно-Сибирскому морю. А если выйти на порог дома, увидишь могучую холодную реку с нерусским названием Индигирка. Самое сердце якутской тундры. А в поселке живут русские. Не приехавшие сюда – здешние, исконные, местно-русские, как они сами себя называют. Самый западный из трех рукавов, на которые делится в дельте своей Индигирка, так и называется Русско-Устьинская протока. И поселок прежде так именовался, пока не пришла в чью-то чиновную голову прихоть обозвать его на долгие годы безлико – Полярный. Несколько лет назад историческое имя было, слава Богу, возвращено. Здесь, в низовьях Индигирки, жили отцы, деды, прадеды нынешних жителей поселка.
Откуда взялись здесь, на дальнем, глухом якутском севере русские люди? Давно пытаются ученые разгадать загадку Русского Устья.
Впервые официально упоминается оно в научной литературе в отчетах Великой Северной экспедиции капитан-командора Витуса Беринга. Участник этой экспедиции лейтенант Дмитрий Лаптев летом 1739 года проводил опись берега между Яной и Индигиркой, намереваясь пройти на боте «Иркутск» до Колымы. Бот вмерз во льды недалеко от устья Индигирки, и отряд Лаптева, покинув судно, перебрался на зимовку в «русское жило», то есть в Русское Устье.
В XIX веке в этих краях побывали участники различных экспедиций, обследовавших низовья якутских рек: и экспедиция М. Геденштрома, и П. Анжу – Ф. Врангеля и, уже в 90-х годах, И. Д. Черского.
Все они упоминают в своих записках странных, неизвестно как оказавшихся в этих краях несомненно русских людей, сохранивших в окружении разноязычных и разноплеменных местных народностей свой язык, обычаи и облик.
Подробное описание Русского Устья и его обитателей оставил Владимир Михайлович Зензинов. Он не был географом-исследователем или ученым-этнографом. Не по своей воле пришлось ему провести здесь девять месяцев – с января по ноябрь 1912 года. Зензинов был членом ЦК партии левых эсеров и первым политическим ссыльным, попавшим в столь отдаленные края.
В Исторической библиотеке я листала пожелтевшие от времени страницы журнала «Этнографическое обозрение» за 1914 год с воспоминаниями В. М. Зензинова. «Перед отъездом своим в Русское Устье я усиленно наводил в Якутске справки о жизни своих будущих сограждан, но, к удивлению своему, почти ничего не мог о них узнать. С трудом даже я мог составить себе представление о точном географическом положении Русского Устья и путях к нему: многие якутяне смешивали Русское Устье с Усть-Янском, а одно официальное учреждение даже сообщило мне, что маршрут мой в Русское Устье лежит через… Средний Колымск. О Русском Устье не было сведений ни у областной администрации, ни у ученых учреждений Якутска. Твердо знали здесь лишь одно: хуже и дальше Русского Устья в Якутской области нет места. Оно лежит на пределе человеческого жительства вообще – дальше идет ледяная пустыня Северного океана».
И вот почти после двух месяцев изнурительного и опасного путешествия в январе 1912 года Зензинов достиг, наконец, Русского Устья и почувствовал себя перенесенным на два столетия назад. Среди населения не было ни одного грамотного человека. Жили, отрезанные от всего мира, не зная ничего о жизни других людей, кроме ближайших их соседей – якутов и юкагиров. Календарем служила палочка с зарубками. Некоторую путаницу вносили високосные годы, о существовании которых здесь и не подозревали. Расстояния меряли днями пути, на вопрос, сколько времени прошло, отвечали: «чайнику доспеть» или «мясу свариться». Когда Зензинов разбирал свои вещи, жители с детским любопытством рассматривали незнакомые предметы – а таких оказалось весьма много: наибольший эффект произвела керосиновая лампа – и озадачивали Зензинова вопросами типа: «А как мука растет?» В ответ на его рассказы о далекой «тамошней» жизни, качали головами: «Мудрена Русь!» Но не это в первую очередь поражало Зензинова и тех исследователей, что побывали в Русском Устье и до, и после него. В такой же дикости и невежестве жили в то время и коренные северные народности, отрезанные от мира сотнями километров непроходимой тундры. Поражало больше всего то, что русскоустьинцы говорили на странном языке – вроде бы русском, но не совсем понятном человеку, приехавшему из России. Эта был древний русский язык – со многими присущими именно ему грамматическими особенностями, язык, на котором говорили наши предки. Зензинов приводит в своих записках много старинных слов, давным-давно ушедших из русского языка, но бытовавших здесь, на Индигирке. Ютить /хранить, сберегать/, баять /говорить/, морок /туман/, дивно /много/, досельный /прежний/, лонесь /в прошлом году/, шепеткой /красивый/, щерба/рыбная похлебка/, лопоть /одежда/. Их сотни, этих слов. Многие из них имеют в словаре Даля весьма примечательную ссылку: северные губернии. Действительно, чаще всего встречались в русскоустьинском наречии слова и обороты, свойственные обитателям русского Северного Поморья конца XVI – начала ХVII века.
Именно это обстоятельство послужило главным основанием для одной из бытующих догадок об истории появления русских на Индигирке – будто их предки еще в первой половине XVII века или даже раньше пришли сюда морским путем «прямо из России». Эта версия, очевидно, как более романтическая, была принята некоторыми писателями. А. Алдан-Семенов, например, в своей повести «Сага о Севере» пишет: «Как перелетные птицы, сбившись в большую стаю, отплыли они на самодельных кочах в метели Ледовитого океана. Какие ветры трепали их паруса, какие лишения перенесли они на гиблом своем пути? Как шли они сквозь слепые туманы, мимо ледяных полей и айсбергов, мимо диких островов и заснеженных берегов? Кто вел их без карты, без компаса, без опыта по глубинам Белого, Баренцева, Карского морей? Через сколько лет и сколько их добралось до Индигирки? Почему именно в этом окаянном, никому не известном месте прервали они свой мучительный путь на северо-восток? Для чего обосновались в устье реки они, предшественники Витуса Беринга, братьев Лаптевых, Семена Дежнева?»
Белеепоздние исследователи низовья Индигирки, например, Андрей Львович Биркенгоф, входивший в состав экспедиции Наркомводтранса и уже в советское время – в 1931 году – проживший почти год в Русском Устье, считал, что русские поречане-индигирщики являются потомками русских землепроходцев, которые в XVII веке пришли на Индигирку и Колыму сушей. И в погоне за драгоценными мехами – «мягкой рухлядью» – продвигались все дальше на север, глубже в тундру. «И если действительно специальные материалы указывают на консервацию здесь языка конца XVI – начала XVII века, – пишет А. Л. Биркенгоф, – то это только лишний раз подтверждает правоту такого заключения. Ведь достигшие Индигирки землепроходцы, участники походов „по прииску новых землиц“ были людьми, родившимися в конце ХVI – начале ХVII века. Владеть и говорить они могли только языком этого времени, языком своего детства и юношеских лет. И понятно, что в условиях территориальной изоляции, при отсутствии тесной связи с развивающимися районами русского заселения и дальнейшего притока оттуда русских людей, в окружении иноязычных и разноплеменных народностей здесь создались условия для консервации языка и фольклора конца ХVI – начала ХVII века».
Достоверных данных по истории появления русских в низовьях Индигирки нет до сих пор. Неясные устные предания о далеком прошлом сохранялись лишь в народной памяти. Тягуче и проголосно пели руcскоустьинцы песни и былины, в которых упоминались терема и кареты, никогда не виданные здесь, русские богатыри, например, Илья Муромец и Алеша Попович. Люди, никогда не видевшие ничего, кроме тундры, понятия не имевшие ни об истории, ни о географии, пели старинные былины, в которых упоминались Казань, Таганрог и даже Дунай-река. В.М.Зензинов пишет в своих воcпоминаниях, какое впечатление произвело на русскоустьинцев оброненное им замечание, что он неоднократно видел царя. Царь – лицо мифическое, имени его не знал никто. Но в былинах звучали имена Ивана Грозного и Петра I. Слышал здесь Зензинов и один из вариантов песни о Стеньке Разине, записанной в свое время еще Пушкиным:
Во городе то было, во Астрахани,Появился детина, незнамой человек.Не могу удержаться, чтоб не поделиться мыслью, которая меня тогда поразила: Пушкин мог знать о Русском Устье! Он виделся со своим приятелем по Лицею Федором Матюшкиным уже после того, как тот вернулся о Севера, где принимал участие в экспедиции Врангеля. А уж кто наверняка слышал о Русском Устье – это Владимир Набоков, с которым дружил Зензинов в парижской эмиграции. Воистину – «мудрена Русь»!
А. Л. Биркенгофу уже не удалось услышать многих из тех песен и былин, которые слушал Зензинов. Вот и мне уже почти через сорок лет после Биркенгофа досталась лишь одна из «досельных» песен. Старики поумирали, а былины и песни передавались из поколения в поколение только устно: до 30-х годов население здесь было поголовно неграмотным. Но говорили в начале 30-х еще на том же причудливом языке, что и двести лет назад. Я застала уже «следы» этого говора, в основном в речи стариков.
В 1928 году в поселке открыли школу. Построили ее, раскатав на бревна старую церковь. Преподавание велось на современном русском языке – учителя были люди приезжие. Якутский писатель Николай Алексеевич Габышев, учительствовавший в предвоенные годы, рассказывал мне о том, как старался научить детей говорить «правильным», то есть современным русским языком. В речи тех, кто окончил школу, сохранялись лишь некоторые черты исконного русскоустьинского говора.
Но сами люди, их быт, их привычки, их представления о мире в начале 30-х годов, судя по воспоминаниям А. Л. Биркенгофа, мало чем отличались от тех, которые застал здесь Зензинов в начале века. Время, казалось, стояло здесь – неподвижное, словно вмерзшее во льды и снега.
Перемены начались с появлением авиации – самолетов и особенно вертолетов.
В начале 30-х годов, когда сюда прилетел с разведывательными целями самолет и кружил над поселком, люди в панике побросали дома и бежали в тундру. В 60-х годах они пользовались и самолетом и вертолетом с такой же простотой и естественностью, как мы автобусом. Впрочем, первым колесом, которое они увидели «живьем», а не в кино и не на картинке, было как раз колесо вертолета.
Вообще коренные жители тундры – это явление, конечно, уникальное. В их вхождении в цивилизацию «постепенности» почти не было. Достижения современной цивилизации буквально свалились на голову людям, по образу жизни мало отличающимся от своих предков. Из-за страшной своей удаленности еще в середине века они мало что знали о другой, «тамошней» жизни. Железнодорожные рельсы и шоссейные дороги, поезда и машины, высокие каменные дома и заводы – да и вообще все, что составляет жизнь современного человека, они впервые увидели, когда в поселок стали привозить кинофильмы. В кино увидели они колосящиеся поля, горы, леса. Пришли к ним неведомые им доселе звуки: стук колес и шелест листьев, гудок поезда и пение соловья. Им открылись красота и многообразие мира. И то страшное, что было в нем: одними из первых фильмов, которые они увидели, были военные хроники. Единственное оружие, ведомое им до той поры, было охотничье ружье. Они настолько «не вписывались» в существующую жизнь, что во время войны здешних мужчин не брали на фронт.
Переломным годом в жизни индигирцев стал 40-ой год, когда вышло постановление Правительства о поселковании. Предписано было съезжаться в одно место и ставить общий поселок. До этого жили в рассыпанных «по лицу тундры» зимовьях, иногда по три-четыре семьи – это уже считалось поселением. Нередко – одна семья. Центром было Русское Устье – там было до десятка «дымов» – поселения считали не по домам, а по дымам. Место это для строительства нового поселка признали непригодным – берег сильно размывается весенней водой. Выбрали крутой берег на 20 километров ниже по течению. Как потом выяснилось – опять не слишком удачно: гора оказалась огромной ледяной линзой, которая по весне подтаивает и размывается ничуть не меньше, чем на старом месте. Однако в сороковом году переселили сюда жителей старого Русского Устья и приказали переселяться сюда всем из заимок, рассыпанных по необъятной тундре. Идея была понятна: приобщить людей к достижениям современной цивилизации, учить детей, снабжать централизованно товарами, наладить медицинскую помощь. Никто не думал о последствиях, к которым приведет такая ломка привычного, веками сложившегося уклада жизни.
Строились так, как привыкли, как умели. Помочь государство практически не могло – шла война. Техники не было никакой. Строительные материалы, как встарь, давала река. Начинаясь в тайге, полноводная Индигирка выносит в дельту свою множество стволов деревьев – их называют здесь плавником. Течением стволы прибивает к берегам. Тяжелые мокрые бревна надо было вытащить из воды, поднять на крутой берег, потом их составляли в своеобразные пирамиды-конусы, напоминающие очертаниями летнее якутское строение – урасу – для просушки. Так же здесь всегда хранили дрова – чтобы не заметало зимой снегом. Некоторые дома рубились, как в русских деревнях, некоторые строились на здешний манер: стены складывались из бревен, поставленных вертикально, и обмазывались глиной. Крыши во всех домах делали плоскими, обкладывали дерном. Из-за этого дома имели какой-то неуютный, недостроенный вид, напоминая собой большую коробку или ящик.