Книга Листки из дневника. Проза. Письма - читать онлайн бесплатно, автор Анна Андреевна Ахматова. Cтраница 2
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Листки из дневника. Проза. Письма
Листки из дневника. Проза. Письма
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Листки из дневника. Проза. Письма

За меня не будете в ответе,Можете пока спокойно спать.Сила – право, только ваши детиЗа меня вас будут проклинать.

Мы разожгли костерок невдали от кладбища, соблюдая обычай древней Ивановой ночи. Через огонь мы не прыгали, но он исправно обогревал нас всю эту летучую белую ночь. На рассвете мы пошли к Щучьему озеру, чтобы искупаться на зорьке. Веяло прохладцей, туман плыл низко над озерными водами. По береговой тропе к нам вышел старик в поношенных кедах, с рюкзаком за плечами, с охотничьим ножом за поясом. «Откуда вы, дедушка?» – спросили мы его. «Издалека, – ответил он, – из Сибири. Да нас тут много – поглядите, вон костерки жгут, греются». Мы поглядели – по берегам озера тут и там дымили невысокие костры. «А зачем вы приехали сюда?» – спросил я. «Как это зачем, – удивился старик, – надо нашу Аннушку помянуть. Ведь она всю жизнь за правду стояла, как же не приехать, не помянуть…» Я понял, что это съехались, сошлись со всех концов Руси для поминания Анны Ахматовой в ее столетнюю годовщину, ревнители старой веры. И вспомнились ее стихи, написанные в 1937 году:

Я знаю, с места не сдвинутьсяПод тяжестью Виевых век.О, если бы вдруг откинутьсяВ какой-то семнадцатый век.С душистою веткой березовойПод Троицу в церкви стоять,С боярынею МорозовойСладимый медок попивать,А после на дровнях в сумеркиВ навозном снегу тонуть…Какой сумасшедший СуриковМой последний напишет путь?

Тогда я понял, что времена Анны Ахматовой имеют и еще одно измерение – они тайно живут в неистребимой душе народа, с которым она породнилась навеки великим русским словом.


Сборник, который предлагается вниманию читателей, объединяет произведения разных жанров: «Поэму без героя» (в двух редакциях), Прозу о Поэме, мемуарные очерки, исследовательские работы о Пушкине, письма. Возникает вопрос: а что объединяет, роднит все эти столь разножанровые произведения?

Что позволяет безоговорочно решить: да, все это создано рукой и сердцем одного человека, владеющего единым творческим методом. В основе всего, о чем бы ни писала Анна Ахматова, лежит

Души высокая свобода,Что дружбою наречена.

В основе творческого метода поэта два главных источника, из которых она черпает свое вдохновение: любовь и дружба. Любовь для нее – «творческий метод проникновения в человека», «последняя свобода»:

Дыши последней свободой,Оттого, что это любовь

Однако интересно, что эти традиционные для любого поэта понятия – любовь и дружба – объединяются у Анны Ахматовой третьим и, быть может, важнейшим: свобода.

И в этом смысле Анна Ахматова, конечно, наиболее достойная наследница и продолжательница гуманистических традиций Пушкина. Все ее творчество можно объединить под эпиграфом пушкинского «Послания в Сибирь»:

Во глубине сибирских рудХраните гордое терпенье,Не пропадет ваш скорбный трудИ дум высокое стремленье.Несчастью верная сестра,Надежда в мрачном подземельеРазбудит бодрость и веселье,Придет желанная пора:Любовь и дружество до васДойдут сквозь мрачные затворы,Как в ваши каторжные норыДоходит мой свободный глас.Оковы тяжкие падут,Темницы рухнут – и свободаВас примет радостно у входа,И братья меч вам отдадут.

«Любовь и дружество» – вот две важнейших составляющих творческого метода поэта.

Недаром в «Посвящении» к «Реквиему» Ахматова не только в кавычках упоминает «каторжные норы», но, как Пушкин к своим сосланным на каторгу товарищам, она обращается к своим сосланным на каторгу подругам. «Посвящение» к «Реквиему» – это ее, Анны Ахматовой, «Послание в Сибирь»:

Где теперь невольные подругиДвух моих осатанелых лет?Что им чудится в сибирской вьюге,Что мерещится им в лунном круге?Имя шлю прощальный мой привет.

Важнейшее свойство Ахматовой – это конкретная адресатность всех ее текстов.

Читайте все – мне все равно,Я говорю с одним,Кто был ни в чем не виноват,А впрочем, мне ни сват, ни брат.

Каждое ее произведение, будь то стихотворение или поэма, мемуарный набросок или дневниковая запись, заметка из записной книжки или письмо, – обращено к кому-то, к одному человеку или сразу к нескольким, но непременно обращено и обязательно – к человеку. Быть может, именно в этом и кроется разгадка того, почему так интересно спорить на тему того, кому посвящено то или иное стихотворение Ахматовой. Но вопрос этот касается далеко не только и не столько личных привязанностей или симпатий Анны Ахматовой, он намного шире. Произведения ее – часто воображаемые беседы, («Дружбы светлые беседы», как сказала она сама в одном из стихотворений).

«Поэму без героя» Анна Ахматова посвятила «памяти ее первых слушателей, погибших в Ленинграде во время осады», а в Ташкенте ей казалось, что она пишет ее вместе с читателями. «Реквием» написан в ответ на просьбу «женщины с голубыми губами», стоявшей в одной тюремной очереди с Анной Андреевной. Имя ее не названо (да, быть, может, Ахматова и не спросила имени). Важно ведь не столько имя, сколько первотолчок «от сердца к сердцу».

А я говорю, вероятно, за многих:Юродивых, скорбных, немых и убогих,И силу свою мне они отдают,И помощи скорой и действенной ждут.

Анну Ахматову до последних дней не баловала вниманием критика, книги ее выходили редко и малыми тиражами, отсюда ее постоянные сетования о том, что ее «не знают». Но ее связи с читателями были прочными и постоянными. В архиве поэта хранятся многие сотни писем ее читателей; на многих из них пометка «отвечено». Когда-нибудь лучшие чтательские письма будут опубликованы, как и ответные письма самой Ахматовой, и тогда станет ясно, насколько живой и действенной была ее дружба с читателями. Однажды Анна Андреевна получила письмо от Петра Лобасова, заключенного. Оно ее поразило поразительно точным определением ее поэзии (на основании только одного стихотворения «Мартовская элегия»).

П. И. Лобасов писал: «Каким-то холодком несет от раненого чувства простоты». Анна Андреевна горячо откликнулась на это письмо, послала автору телеграмму, а вслед за ней свой сборник стихотворений 1958 года, где сделала рукописные пометы и проставила некоторые даты. Но мало того: в стихотворении «Ты стихи мои требуешь прямо…» слова П. И. Лобасова нашли уже стихотворный отклик:

Мы сжигаем несбыточной жизниЗолотые и пышные дни,И о встрече в небесной отчизнеНам ночные не шепчут огни.Но от наших великолепийХолодочка струится волна…

Существует мнение, что Анна Ахматова не любила писать писем. Это отчасти верно, но если бы сохранились все письма, написанные ею за ее долгую жизнь, то их набралось бы не так уж мало. К сожалению, многие ее письма погибли, будучи уничтоженными самой Анной Ахматовой (ранняя переписка с Н. С. Гумилевым была сожжена по их взаимному согласию), письма к В. Г. Гаршину были возвращены Ахматовой по ее требованию и, вероятно, уничтожены ею. Письма к Н. В. Недоброво могли быть уничтожены ревнивой супругой Николая Владимировича после его ранней смерти; письма же Н. В. Недоброво были сожжены Ахматовой после обыска у нее в квартире 7 ноября 1949 года.

Об этих невосполнимых потерях нельзя не пожалеть, но и то, что сохранилось, свидетельствует о необыкновенном внимании Анны Ахматовой к своим друзьям даже после расставания с ними (таковы случайно сохранившиеся письма к В. К. Шилейко, в которых проявляется ее трогательная забота о сенбернаре Тапе). Необходимо отметить и то, что Анна Ахматова зачастую не отвечала своим читателям из осторожности, из боязни повредить им, – ведь ее имя на протяжении многих лет после партийной хулы А. А. Жданова было чем-то вроде красной тряпки, а чтение ее стихов могло повлечь за собой крупные неприятности.

Во всех жанрах, образцы которых вошли в эту книгу, Анна Ахматова предстает писателем, заведомо предполагающим равновеликого собеседника.

За это и любят ее благодарные читатели.

Михаил Кралин

Анна Ахматова

Коротко о себе

Я родилась 11 (23) июня 1889 года под Одессой (Большой Фонтан). Мой отец был в то время отставной инженер-механик флота. Годовалым ребенком я была перевезена на север – в Царское Село. Там я прожила до шестнадцати лет.

Мои первые воспоминания – царскосельские: зеленое, сырое великолепие парков, выгон, куда меня водила няня, ипподром, где скакали маленькие пестрые лошадки, старый вокзал и нечто другое, что вошло впоследствии в «Царскосельскую оду».

Каждое лето я проводила под Севастополем, на берегу Стрелецкой бухты, и там подружилась с морем. Самое сильное впечатление этих лет – древний Херсонес, около которого мы жили.

Читать я училась по азбуке Льва Толстого. В пять лет, слушая, как учительница занималась со старшими детьми, я тоже научилась говорить по-французски.

Первое стихотворение я написала, когда мне было одиннадцать лет. Стихи начались для меня не с Пушкина и Лермонтова, а с Державина («На рождение порфирородного отрока») и Некрасова («Мороз, Красный нос»). Эти вещи знала наизусть моя мама.

Училась я в Царскосельской женской гимназии. Сначала плохо, потом гораздо лучше, но всегда неохотно.

В 1905 году мои родители расстались, и мама с детьми уехала на юг. Мы целый год прожили в Евпатории, где я дома проходила курс предпоследнего класса гимназии, тосковала по Царскому Селу и писала великое множество беспомощных стихов. Отзвуки революции Пятого года глухо доходили до отрезанной от мира Евпатории. Последний класс проходила в Киеве, в Фундуклеевской гимназии, которую и окончила в 1907 году.

Я поступила на юридический факультет Высших женских курсов в Киеве. Пока приходилось изучать историю права и особенно латынь, я была довольна, когда же пошли чисто юридические предметы, я к курсам охладела.

В 1910 (25 апреля ст. ст.) я вышла замуж за Н. С. Гумилева, и мы поехали на месяц в Париж.

Прокладка новых бульваров по живому телу Парижа (которую описал Золя) была еще не совсем закончена (бульвар Raspail). Вернер, друг Эдиссона, показал мне в «Taverne de Pantéon» два стола и сказал: «А это ваши социал-демократы, тут – большевики, а там – меньшевики». Женщины с переменным успехом пытались носить то штаны (jupes-cullottes), то почти пеленали ноги (jupes-entravées). Стихи были в полном запустении, и их покупали только из-за виньеток более или менее известных художников. Я уже тогда понимала, что парижская живопись съела французскую поэзию.

Переехав в Петербург, я училась на Высших историко-литературных курсах Раева. В это время я уже писала стихи, вошедшие потом в мою первую книгу.

Когда мне показали корректуру «Кипарисового ларца» Иннокентия Анненского, я была поражена и читала ее, забыв все на свете.

В 1910 году явно обозначился кризис символизма, и начинающие поэты уже не примыкали к этому течению. Одни шли в футуризм, другие – в акмеизм. Вместе с моими товарищами по Первому Цеху поэтов – Мандельштамом, Зенкевичем, Нарбутом – я сделалась акмеисткой.

Весну 1911 года я провела в Париже, где была свидетельницей первых триумфов русского балета. В 1912 году проехала по Северной Италии (Генуя, Пиза, Флоренция, Болонья, Падуя, Венеция). Впечатление от итальянской живописи и архитектуры было огромно: оно похоже на сновидение, которое помнишь всю жизнь.

В 1912 году вышел мой первый сборник стихов «Вечер». Напечатано было всего триста экземпляров. Критика отнеслась к нему благосклонно.

1 октября 1912 года родился мой единственный сын Лев.


В марте 1914 года вышла вторая книга – «Четки». Жизни ей было отпущено примерно шесть недель. В начале мая петербургский сезон начал замирать, все понемногу разъезжались. На этот раз расставание с Петербургом оказалось вечным. Мы вернулись не в Петербург, а в Петроград, из XIX века сразу попали в XX, все стало иным, начиная с облика города. Казалось, маленькая книга любовной лирики начинающего автора должна была потонуть в мировых событиях. Время распорядилось иначе.

Каждое лето я проводила в бывшей Тверской губернии, в пятнадцати верстах от Бежецка. Это не живописное место: распаханные ровными квадратами на холмистой местности поля, мельницы, трясины, осушенные болота, «воротца», хлеба, хлеба… Там я написала очень многие стихи «Четок» и «Белой стаи». «Белая стая» вышла в сентябре 1917 года.

К этой книге читатели и критика несправедливы. Почему-то считается, что она имела меньше успеха, чем «Четки». Этот сборник появился при еще более грозных обстоятельствах. Транспорт замирал – книгу нельзя было послать даже в Москву, она вся разошлась в Петрограде. Журналы закрывались, газеты тоже. Поэтому в отличие от «Четок» у «Белой стаи» не было шумной прессы. Голод и разруха росли с каждым днем. Как ни странно, ныне все эти обстоятельства не учитываются.

После Октябрьской революции я работала в библиотеке Агрономического института. В 1921 году вышел сборник моих стихов «Подорожник», в 1922 году – книга «Anno Domini».

Примерно с середины 20-х годов я начала очень усердно и с большим интересом заниматься архитектурой старого Петербурга и изучением жизни и творчества Пушкина. Результатом моих пушкинских штудий были три работы – о «Золотом петушке», об «Адольфе» Бенжамена Констана и о «Каменном госте». Все они в свое время были напечатаны.

Работы «Александрина», «Пушкин и Невское взморье», «Пушкин в 1828 году», которыми я занимаюсь почти двадцать последних лет, по-видимому, войдут в книгу «Гибель Пушкина».

С середины 20-х годов мои новые стихи почти перестали печатать, а старые – перепечатывать.

Отечественная война 1941 года застала меня в Ленинграде. В конце сентября, уже во время блокады, я вылетела на самолете в Москву.

До мая 1944 года я жила в Ташкенте, жадно ловила вести о Ленинграде, о фронте. Как и другие поэты, часто выступала в госпиталях, читала стихи раненым бойцам. В Ташкенте я впервые узнала, что такое в палящий жар древесная тень и звук воды. А еще я узнала, что такое человеческая доброта: в Ташкенте я много и тяжело болела.

В мае 1944 года я прилетела в весеннюю Москву, уже полную радостных надежд и ожидания близкой победы. В июне вернулась в Ленинград.

Страшный призрак, притворяющийся моим городом, так поразил меня, что я описала эту мою с ним встречу в прозе. Тогда же возникли очерки «Три сирени» и «В гостях у смерти» – последнее о чтении стихов на фронте в Териоках. Проза всегда казалась мне и тайной и соблазном. Я с самого начала все знала про стихи – я никогда ничего не знала о прозе. Первый мой опыт все очень хвалили, но я, конечно, не верила. Позвала Зощенку. Он велел кое-что убрать и сказал, что с остальным согласен. Я была рада. Потом, после ареста сына, сожгла вместе со всем архивом.

Меня давно интересовали вопросы художественного перевода. В послевоенные годы я много переводила. Перевожу и сейчас.

В 1962 году я закончила «Поэму без героя», которую писала двадцать два года.

Прошлой весной, накануне дантовского года, я снова услышала звуки итальянской речи – побывала в Риме и на Сицилии. Весной 1965 года я поехала на родину Шекспира, увидела британское небо и Атлантику, повидалась со старыми друзьями и познакомилась с новыми, еще раз посетила Париж.

Я не переставала писать стихи. Для меня в них – связь моя с временем, с новой жизнью моего народа. Когда я писала их, я жила теми ритмами, которые звучали в героической истории моей страны. Я счастлива, что жила в эти годы и видела события, которым не было равных.

Анна Ахматова1965[8]

Проза

Слово о Пушкине

Мой предшественник П. Е. Щеголев кончает свой труд о дуэли и смерти Пушкина рядом соображений, почему высший свет, его представители ненавидели поэта и извергли его, как инородное тело, из своей среды. Теперь настало время вывернуть эту проблему наизнанку и громко сказать не о том, что они сделали с ним, а о том, что он сделал с ними.

После этого океана грязи, измен, лжи, равнодушия друзей и просто глупости полетик и неполетик, родственничков Строгановых, идиотов-кавалергардов, сделавших из дантесовской истории une affaire de régiment (вопрос чести полка), ханжеских салонов Нессельроде и пр., высочайшего двора, заглядывавшего во все замочные скважины, величавых тайных советников – членов Государственного совета, не постеснявшихся установить тайный полицейский надзор над гениальным поэтом, – после всего этого как торжественно и прекрасно увидеть, как этот чопорный, бессердечный («свинский», как говаривал сам Александр Сергеевич) и уж, конечно, безграмотный Петербург стал свидетелем того, что, услышав роковую весть, тысячи людей бросились к дому поэта и навсегда вместе со всей Россией там остались.

«Il faut que j’arrange ma maison <Мне надо привести в порядок мой дом>», – сказал умирающий Пушкин.

Через два дня его дом стал святыней для его Родины, и более полной, более лучезарной победы свет не видел.

Вся эпоха (не без скрипа, конечно) мало-помалу стала называться пушкинской. Все красавицы, фрейлины, хозяйки салонов, кавалерственные дамы, члены высочайшего двора, министры, аншефы и не-аншефы постепенно начали именоваться пушкинскими современниками, а затем просто опочили в картотеках и именных указателях (с перевранными датами рождения и смерти) пушкинских изданий.

Он победил и время и пространство.

Говорят: пушкинская эпоха, пушкинский Петербург. И это уже к литературе прямого отношения не имеет, это что-то совсем другое. В дворцовых залах, где они танцевали и сплетничали о поэте, висят его портреты и хранятся его книги, а их бедные тени изгнаны оттуда навсегда. Про их великолепные дворцы и особняки говорят: здесь бывал Пушкин – или: здесь не бывал Пушкин. Все остальное никому не интересно. Государь император Николай Павлович в белых лосинах очень величественно красуется на стене Пушкинского музея; рукописи, дневники и письма начинают цениться, если там появляется магическое слово «Пушкин», и, что самое для них страшное, – они могли бы услышать от поэта:

За меня не будете в ответе,Можете пока спокойно спать.Сила – право, только ваши детиЗа меня вас будут проклинать.

И напрасно люди думают, что десятки рукотворных памятников могут заменить тот один нерукотворный, аеге perennius.

26 мая 1961Комарово

Пушкин и дети

Хотя Пушкин сам меньше всего представлял себя «детским писателем»[9], как теперь принято выражаться, хотя его сказки вовсе не созданы для детей, и знаменитое «Вступление» к «Руслану» тоже не обращено к детскому воображению, этим произведениям волею судеб было суждено сыграть роль моста между величайшим гением России и детьми.

Нет и не было ни одной говорящей по-русски семьи, где дети могли бы вспомнить, когда они в первый раз слышали это имя и видели этот портрет.

Но все мы бесчисленное количество раз слышали от трехлетних исполнителей «Кота ученого» и «Ткачиху с поварихой» и видели, как розовый пальчик тянулся к портрету в детской книге: и это называлось – «дядя Пускин»[10].

Стихи Пушкина дарили детям русский язык в самом совершенном его великолепии, язык, который они, может быть, никогда больше не услышат и на котором никогда не будут говорить, но который все равно будет при них как вечная драгоценность.

В 1937 г., в юбилейные дни, соответственная комиссия постановила снять неудачный памятник Пушкину в темноватом сквере на П<ушкин>ской ул. в Ленинграде[11]. Послали грузовик-кран – вообще все, что полагается в таких случаях.

Но затем произошло нечто беспримерное. Дети, игравшие в сквере вокруг памятника, подняли такой вой, что пришлось позвонить куда следует и спросить: «Как быть?» – Ответили: «Оставьте им памятник», и грузовик уехал пустой.

Февраль 37 г. – расцвет ежовщины. Можно с полной уверенностью сказать, что у доброй половины этих малышей уже не было пап (а у многих и мам), но охранять дядю Пускина они считали своей священной обязанностью.

1965

«Каменный гость» Пушкина

1

Известно, что в первый период своего творческого пути (когда вышли «Кавказский пленник», «Бахчисарайский фонтан» и ранняя лирика) Пушкин был любим своими современниками, литературный путь его был прям и блистателен. И вот где-то около 1830 года читатели и критика отшатнулись от Пушкина. Причина этого лежит прежде всего в самом Пушкине. Он изменился. Вместо «Кавказского пленника» он пишет «Домик в Коломне», вместо «Бахчисарайского фонтана» – «Маленькие трагедии», затем «Золотого петушка», «Медного всадника». Современники недоумевали, враги и завистники ликовали. Друзья отмалчивались. Сам Пушкин в 1830 году пишет:

И альманахи, и журналы,Где поученья нам твердят,Где нынче так меня бранят,А где такие мадригалыСебе встречал я иногда…(VI, 183)[12]

В чем же и как изменился Пушкин?

В предисловии, предполагавшемся к VIII и IX главам «Онегина» (1830), Пушкин полемизирует с критикой: «Век может идти себе вперед», но «поэзия остается на одном месте… ‹…› Цель ее одна, средства те же» (VI, 540, 541).

Однако в том же году в набросках статьи о Баратынском Пушкин совершенно иначе рисует отношения поэта с читателем: «Понятия, чувства 18-летнего поэта еще близки и сродны всякому, молодые читатели понимают его и с восхищением в его произведениях узнают собственные чувства и мысли, выраженные ясно, живо и гармонически. Но лета идут – юный поэт мужает, талант его растет, понятия становятся выше, чувства изменяются. Песни его уже не те. А читатели те же и разве только сделались холоднее сердцем и равнодушнее к поэзии жизни. Поэт отделяется от них и мало-помалу уединяется совершенно. Он творит – для самого себя и если изредка еще обнародывает свои произведения, то встречает холодность, невнимание и находит отголосок своим звукам только в сердцах некоторых поклонников поэзии, как он уединенных, затерянных в свете» (XI, 185).

Странно, что до сих пор нигде не отмечено, что эту мысль подсказал Пушкину сам Баратынский в письме 1828 года, где он так объясняет неудачу «Онегина»: «Я думаю, что у нас в России поэт только в первых, незрелых своих опытах может надеяться на большой успех. За него все молодые люди, находящие в нем почти свои чувства, почти свои мысли, облеченные в блистательные краски. Поэт развивается, пишет с большою обдуманностью, с большим глубокомыслием: он скучен офицерам, а бригадиры с ним не мирятся, потому что стихи его все-таки не проза. Не принимай на свой счет этих размышлений: они общие» (Пушкин, XIV, 6).

Из сравнения этих двух цитат видно, как Пушкин развил мысль Баратынского.

Итак, не поэзия неподвижна, а читатель не поспевает за поэтом.

В герое «Кавказского пленника» с восторгом узнавали себя все современники Пушкина, но кто бы согласился узнать себя в Евгении «Медного всадника»?

2

К числу зрелых произведений Пушкина, не услышанных не только современниками, но и друзьями поэта[13], относятся его «Маленькие трагедии». Быть может, ни в одном из созданий мировой поэзии грозные вопросы морали не поставлены так резко и сложно, как в «Маленьких трагедиях» Пушкина. Сложность эта бывает иногда столь велика, что в связи с головокружительным лаконизмом даже как будто затемняет смысл и ведет к различным толкованиям (например, развязка «Каменного гостя»). Мне кажется, объяснение этому дает сам Пушкин в заметке о Мюссе (24 октября 1830 года), где он хвалит автора «Contes d’Espagne et d’Italic» за отсутствие морализирования и вообще не советует «ко всякой всячине приклеивать нравоучения» (XI, 175–176). Это наблюдение дает отчасти ключ к пониманию якобы шутливой концовки «Домика в Коломне» (9 октября 1830 г.):

Да нет ли хоть у вас нравоученья?Нет… или есть: минуточку терпенья…Вот вам мораль…(V. 93)

и далее следует явно вызывающая пародия на нравоучительную концовку («Больше ничего // Не выжмешь из рассказа моего»).

Понятно, что для поэта, так поставившего вопрос о морализировании, многие обычные пути изображения страстей были закрыты. Все сказанное выше в особенности относится к «Каменному гостю», который все же является обработкой мировой темы возмездия, а у предшественников Пушкина, касавшихся этой темы, не было недостатка в прямом морализировании.

Пушкин идет другим путем. Ему надо, с первых же строк и не прибегая к морализированию, убедить читателя в необходимости гибели его героя. Что и для Пушкина «Каменный гость» – трагедия возмездия, доказывает уже само выбранное им заглавие («Каменный гость», а не «Дон Жуан»). Поэтому все действующие лица – Лаура, Лепорелло, Дон Карлос и Дона Анна – только и делают, что готовят и торопят гибель Дон Гуана. О том же неустанно хлопочет и сам герой:

Все к лучшему: нечаянно убивДон Карлоса, отшельником смиреннымЯ скрылся здесь…(VII, 153)

А Лепорелло говорит:

…Ну, развеселились мы.Недолго нас покойницы тревожат.(VII, 140)

После проделанной пушкинистами работы мы знаем, чем похож пушкинский Дон Гуан на своих предшественников. И теперь имеет смысл определить, в чем он самобытен.

Характерно для Пушкина, что о богатстве Дон Гуана упомянуто только раз и вскользь, в то время как для Дапонте и для Мольера это существенная тема. Пушкинский Гуан и не дапонтовский богач, который хочет «наслаждаться за свои деньги», и не мольеровский унылый резонер, обманывающий кредиторов. Пушкинский Гуан – испанский гранд, которого при встрече на улице не мог не узнать король. Внимательно читая «Каменного гостя», мы делаем неожиданное открытие: Дон Гуан – поэт. Его стихи, положенные на музыку, поет Лаура, а сам Гуан называет себя «Импровизатором любовной песни» (VII, 153).