Да нет, мечталось иногда и мне, маячили призраки на горизонте. Ух как мечталось! При этом краешком головы я отлично понимал, что никуда не поеду – просто эта история не из моего сценария жизни. А бывало, что бросался всё же за каким-нибудь ослепительным, как казалось, шансом, и вскорости понимал – не надо было.
Много лет я мечтал об удаве. Я с детства любил змей и жили у меня постоянно всякие полозы и веретеницы. Но удав – это же совсем другое дело! И вот однажды некая язвительная девочка прервала мой постылый монолог и сказала: а что тебе мешает? Или тебе просто нравится ныть по этому поводу? Я страшно удивился – правда, ничего не мешало. Кроме того, что это была история не из моего сценария. Но я это понял потом.
Я заказал огромный дорогой террариум – в полкомнаты. Молоденького удава мне подарил мой друг Юра Дуров. Радости не было границ. Потом начались проблемы. Сначала надо было найти поставщика живых крысок – удавы ими питаются. Это оказалось непросто. Потом вдруг обнаружилось, что змея, террариум и практически вся комната покрыта ровным слоем крохотных клещей – видимо, пара их приехала в дом на удаве, и они размножились с невероятной скоростью и размахом. Я лечил бедную змейку и проводил дезинфекцию. Но не это главное. Удав оказался девочкой. В юном возрасте пол у них определить практически невозможно. Так вот, мальчики растут в среднем до двух метров, девочки – до семи-восьми. Девочка моя (я назвал её Брунгильдой) ела крысок и росла как на дрожжах. Скоро она уже с трудом умещалась в террариуме и лежала там в три слоя, занимая всё пространство. Поднять её я уже не мог. Было понятно, что скоро она попросит отдать ей всю комнату. Пришлось отвезти Брунгильду в замечательный океанариум города Воронежа – она живёт там в огромном застеклённом вольере, и говорят, уже не скучает. Всё собираюсь навестить.
В другой раз я поддался искушению в Камбодже, когда наша весёлая дайверская компания вдруг решила взять напрокат скутеры и поехать смотреть заброшенные буддийские храмы. Такой шанс – это же наверняка раз в жизни! Скутеры были старые, битые-перебитые, резина напоминала самолётное шасси. «Не садись, – устало шептал мне мой хранитель, – навернёшься». (Он использовал другое слово, похожее, но более точное.) И я уже почти отказался, но моя тогдашняя жена посмотрела на меня с таким презрением, что я плюнул и поехал. Разумеется, навернулся. На ровном месте. Порвал связки на ноге.
В общем, я полагаю, что все эти шансы – красивые заманухи, не более того. Скорее всего, навернёшься, да ещё и сладко жалеть впоследствии будет не о чем. Предлагаю вместо этого предельно внимательно слушать своего ангела-хранителя – он знает, куда поворачивать. Только имейте в виду – у него очень тихий голос.
Шаг
Долгое время я думал, что вот эта способность шагать и отличает человека от прочих животных. Шагают на двух ногах. Крокодил шагать не может. Лошадь может даже идти шагом, но всё-таки не шагать. Совсем недавно понял, что помимо человека на двух ногах отлично шагают птицы. Только они, сволочи, ещё и летают.
Бо́льшая часть моей жизни протекает в гостиницах. Уже забылись пыточные сооружения советского периода. Их объединяла лютая ненависть и тех, кто их строил, и тех, кто в них работал, ко всем, кому приходилось в них останавливаться. Забылся неповторимый запах смеси дуста и горелого масла из кухни ресторана, забылись удивительные дизайнерские решения – телефон и телевизор в гостиной, ванна в прихожей, а кровать почему-то в спальне. Огромный невыключаемый, гудящий, совершенно пустой холодильник, из которого тяжело пахнет покойником. Тюлевые прозрачные занавесочки в городе, где полгода не заходит солнце. Забудьте! Мы семимильными шагами идём в будущее! Умный дом – слышали?
Я вхожу в номер и вставляю карточку в волшебный паз. Раздается тихое жужжание – и шторы плавно расползаются, открывая взору панораму бескрайней незаконченной стройки. Погодите-погодите, я не этого хотел! Молчи. Умный дом лучше знает, что тебе надо.
Минут десять ты ищешь возможность привести в прежнее положение занавески и исправить освещение, которое цветными переливами напоминает тебе то ли тайский СПА, то ли бордель 90-х. Душа взывает к обыкновенному выключателю, но это осталось в другой жизни. Наконец ты находишь в укромном месте панель управления – это деталь из сериала Star Trek, только значительно современнее. Сила, последовательность и продолжительность прикосновений к светящимся кружочкам и квадратикам приводит к изумительным по разнообразию и совершенно непредсказуемым результатам, но добиться того, что тебе нужно – зажечь настольную лампу и погасить всё остальное, – невозможно по определению. Позвать горничную стыдно – я же всё-таки не обезьяна из джунглей. Через полчаса создаю более-менее приемлемую картину, ещё полчаса ищу кнопочки для задвигания штор (рукой не получается) – они, оказывается, спрятались по углам стен и этими самыми раскрывшимися шторами замаскированы навеки. И измученный иду в туалет.
На месте унитаза сверкает и подмигивает цветными лампочками огромное белое яйцо – чудо японской техники. Рядом с ним табличка – «инструкция к унитазу» с двусмысленными картинками и загадочными подписями – «обдув тёплый средний». Очень осторожно присаживаюсь, зажмурив глаза от страха. Унитаз начинает тихо урчать, как разбуженная собака. Господи, пронеси. Проносит. Обречённо жму кнопочку «ON». Машина ещё некоторое время рычит, потом громко щёлкает и умирает. Ура, не работает! Боже, они даже обычный слив забыли убрать! Победа!!!
Завтрак в гостинице для меня – вещь абсолютно функциональная. Ты уже распланировал свой день, рассчитал время и забегаешь туда ровно на десять минут, чтобы проглотить яичницу и выпить кофе. Но у нас тут ресторан. Официанты, измученные воспитанием, плавают неспешно, как корабли, и поймать их взгляд совершенно невозможно. Спасительный шведский стол отсутствует. Через десять минут один из небожителей швартуется рядом со мной и томно интересуется, что мне подать. Мой ответ «яичница и кофе» его оскорбляет – желаете омлет, скрембл, пашот, глазунью? Бекон, свиные либо куриные сосиски, помидоры, сыр, фасоль, грибы, зелень? С диким трудом, глядя на часы, я его останавливаю. Он делает понимающий вид и уходит. Через три минуты вижу его, идущего ко мне. Неужели? Нет, он несёт салфетку и набор вилок и ложек – штук восемь. И ту же уходит, чтобы принести мне стакан воды. Вам со льдом? Я не просил! Он очень старается, правда. Просто они тут живут на какой-то другой планете. Как им кажется.
И тогда я встаю и делаю шаг. И ещё один шаг, и ещё. И выхожу на улицу, и перебегаю дорогу, прямо к двери, из-за которой так хорошо пахнет жареными булочками и кофейными зёрнами.
Часы
Посвящается С. Руссу
Да нет, господа, даже не пытайтесь меня убедить, что эти дешёвые пластмассовые электронные игрушки вы всерьез называете часами – не разочаровывайте меня. Ну хорошо, в пространствах и помещениях, созданных для унижения людей – вокзалах, больницах, моргах, школах, кабинетах следователей, – они, пожалуй, смотрятся уместно и даже органично – не куранты же там вешать. Но предмет, которому вы доверили свой пульс, график своего дня и всей своей жизни, обязан быть только настоящим. Никогда не пристегивайте к перевязи картонную шпагу.
Удивительно – не могу вспомнить свои первые часы. Помню, о каких мечталось: дело было не в самих часах, а в ремешке. Коричневый, кожаный, он расширялся под часами, и они лежали в нём, как картина в раме. К тому же сверху и снизу от часов на этом ремешке располагались две маленькие полусферы из оргстекла: в одной крохотный компас, в другой – портрет Юрия Гагарина. Шпана носила эту конструкцию на внутренней стороне запястья – на случай драки.
В ящике тумбочки лежат часы, в которых папа вернулся с войны, – маленькие, прямоугольные, продолговатые, ремешок совсем истлел, железо корпуса потемнело, но циферблат по-прежнему очень красивого оранжево-коричневого цвета. Называются Lanco. Я достаю их, машинально кручу головку завода – и они идут! Спустя семьдесят два года – идут! Разве это не чудо? Какое время они показывают? Сегодняшнее или то, послевоенное? Тогда ведь тоже днём было 14.05!
На тумбочке в спальне у родителей стоит будильник. Его зовут «Слава», это написано на циферблате. Белый пластмассовый параллелепипед со слегка выпуклыми верхом и низом, злые тонкие палочки вместо цифр, прямые бездушные стрелки. Дизайн эпохи «догнать и перегнать Америку». Без четверти семь «Слава» отвратительно тарахтит, возвещая приход серого утра буднего дня. Я отношусь к «Славе» как к участковому врачу – побаиваюсь и не люблю.
Вид механизма часов меня завораживает – тончайшая, свернутая изящной спиралью пружина, прямо с чертежа Леонардо да Винчи, передающая своё напряжение плотно уложенным в единственно возможном порядке шестерням, – и каждая опирается осью на маленький розовый рубин, и всё это умещается в крохотном круглом корпусе, и всё это живёт и двигается, и восхитительно тикает, и честно сообщает нам ту часть информации о времени, которую мы в состоянии воспринимать. Мне кажется, эти ювелирные кишочки часов, очень хрупкие, я боюсь даже дышать на них. Мой друг часовщик Славка уверяет меня, что это иллюзия – на самом деле там всё очень прочно, иначе бы не ходили они по семьдесят лет. И смело лезет внутрь какой-то железной иголкой. Я не могу отделаться от ощущения, что лезут в мой собственный глаз, и отворачиваюсь.
Я собираю наручные часы Omega. Началось это случайно – я гулял по антикварному художественному салону и увидел их на витрине – это было произведение искусства в стиле ар-нуво – моей любимой эпохи. Я полюбовался на них, заставил себя уйти, некоторое время бессмысленно бродил кругами, потом решил вернуться и спросить цену. Цена ожидаемо огорчила, я отошел снова, и вдруг просто почувствовал, что вот прямо сейчас к прилавку подойдет неприятный, возможно, толстый, человек, равнодушно купит мою «Омегу» не разглядывая и не торгуясь, нацепит на волосатую руку и исчезнет с ней навсегда. Нет, это была определенно любовь с первого взгляда. Так было положено начало коллекции.
Я собираю не всю «Омегу» – только мужские и заканчивая началом семидесятых, – часы позднего Джеймса Бонда и американских космонавтов меня уже не интересуют. К тому же во мне нет одержимости истинного коллекционера – я не буду мыкаться по аукционам в поисках единственной редкой модели – меня интересует застывшее в этих маленьких машинках время. Не то, которое им приходилось показывать, а то, которое навсегда осталось в формах их корпусов, стрелок, в изгибах или стройной сухости цифр. Согласитесь, господа, мы почти не знаем случаев, когда предмет, служащий утилитарной задаче, ещё обладает признаками произведения искусства. Представьте себе стетоскоп в стиле ар-нуво. Да и очки в те годы ещё не поняли про себя, что могут не только помогать людям видеть, но и быть красивыми. А часы сразу стали показателем вкуса, да и благосостояния их обладателя. И ещё – эстетическим знаком эпохи. А эпохи сменяли друг друга очень быстро.
И вот что ещё – часы умудряются переводить непостижимое, многомерное, неровное, как океан, Время, которое, скорее всего, и есть Бог, в ровно поделённую на секунды, минуты, часы и дни линеечку. Часы сняли с поверхности океана Времени узенькую полосочку, выровняли и заморозили её, и мы едем по ней на роликах в сторону кладбища. Они с самого начала договорились между собой о том, что людям этого достаточно. И даже если мы чувствуем, что на самом деле Время за нашей спиной ведёт себя иначе, – мы не оборачиваемся. Мы верим нашим часам. Часы – наши маленькие механические сердца, преданно ведущие нас по жизни в одном направлении.
Я смотрю на такие разные циферблаты – двадцатые, тридцатые, сороковые… Сколько раз в минуты своей жизни (а может, и смерти) смотрели на них хозяева, сколько взглядов отпечаталось на этих самых циферблатах, цифрах, стрелках… В окопе под Гельсингфорсом, в лениво гуляющей Одессе, за рулем эмки или «Победы»… Вы правда думаете, что всё исчезло, испарилось без следа?
А потом я осторожно снимаю с полки каждую машинку – по очереди – и завожу её. Это необходимо делать хотя бы раз в месяц, чтобы смазка в механизмах не застывала. И часы оживают в моих руках. И когда работа закончена и все часы уложены на места, я прикрываю дверку шкафа и прикладываю к ней ухо. Какой же замечательный, еле слышный разговор идёт там, внутри! Сколько рассказов звучит одновременно!
Разобрать бы.
Чемодан
Чемоданы бывают разные:Элегантные, безобразные,Дорогие, недорогие,Чисто дамские и другие,Из фанеры, брезента, из кожи иВообще ни на что не похожие,Заменимые, незаменимые…А бывают – твои любимые!Это посвящение я написал одному из своих последних чемоданов. Прямо на его же крышке. Толстым белым маркером. Вообще-то, конечно, чтобы его не спутать с чужими, – в век унификации много одинаковых, а мой на ленте сразу видно – вон он едет, родной. Но не только для этого. По-моему, ему было приятно.
Кто-нибудь помнит свой первый чемодан? По своим чемоданам я могу восстановить историю собственной жизни. В пионерлагерь я поехал со своим первым чемоданом – кажется, его для этого и купили: из серо-белой рябой клеенки, на молнии, с черной пластмассовой ручкой – последний писк! Рядом с ручкой наклеили бумажку – «А. Макаревич, ст. гр.». Пара предыдущих семейных чемоданов были ещё, видимо, бабушкиными-дедушкиными – фибровые, непонятного цвета, с двумя металлическими неработающими замками и оклеенные изнутри чёрт знает чем. В общем, они уже тогда казались старинными. Роскошный чемодан был у папы – он с ним раз в два года выезжал в загранкомандировки: он был большой, картонный, наглого оранжевого цвета, с хромированными уголками и весь облепленный яркими липучками с эмблемами иностранных отелей. Думаю, липучки эти лежали прямо в холлах этих отелей – мода была такая. Папа уверял, что он заклеивает ими царапины на чемодане, но я-то знал, что это не так: папа награждал чемодан орденами и медалями за отличную службу. Сколько лет он ездил в командировки, и всё с этим чемоданом, другого я не помню. А вы говорите – картон. Собирая папу в дорогу, мама укладывала в чемодан тушенку, бычки в томате, чай, кипятильник, эмалированную кружку – из денег советским работникам полагались только суточные, а надо же было всем купить подарки! Однажды в Америке или в Канаде кипятильник у папы коротнул, и во всем Хилтоне погас свет. Изумленные иностранные монтёры так и не поняли, что произошло, – папа успел спрятать советский прибор. Во жизнь была!
Довольно скоро школа закончилась, учась в институте я не так уж много и ездил, а если и путешествовал – то с зелёным брезентовым рюкзаком. А с 1979 года «Машину времени» вдруг пустили на гастроли – и вопрос функционального, надёжного и приятного во всех отношениях чемодана встал ребром. Время шагнуло вперед – я купил (на свои деньги!) невероятно модный чемодан из чёрного сверкающего пластика, зализанной космической формы, с роскошной скобой матового металла по всему периметру и утопленными в эту скобу замками. Отечественный, между прочим! Слушайте, я недавно был в музее Джимми Хендрикса в Сиэттле – он ездил с таким же, только, наверно, американским! Нет, ну получалось у наших иногда!
На гастролях проходила бо́льшая часть жизни, и умение правильно обращаться с чемоданом точилось от года к году. Это сегодня группа приезжает в город с одним выступлением, а тогда заселялись в среднем на неделю – это четырнадцать концертов, а потом ещё на шесть – в соседний город. Гостиницы отличались крайним недружелюбием по отношению к тем, кто в них останавливался, о каких-то услугах типа стирки или заказа перекусить в номер ещё и слыхом не слыхивали. В одиннадцать часов, когда мы возвращались в гостиницу после двух концертов, возбужденные, голодные и готовые на всё, в ней как раз окончательно замирала жизнь – буфет и ресторан закрыты, и только дежурная на этаже строго следит за уровнем шума и наличием посторонних дам в вашей камере. Как же мы весело жили в этих приближённых к боевым условиях!
Так вот. Чемодан становился для тебя частью далёкого дома, и от того, как он сложен и что в нём лежит, напрямую зависели две недели твоей жизни. Я дошёл до совершенства. Сегодня я точно знаю, сколько и чего мне понадобится на предполагаемый отрезок жизни, и главное – что мне не понадобится. Чемодан – квинтэссенция необходимого и достаточного. Предмет моей особой любви – маленькие дезодоранты, одеколончики, пена для бритья и прочие косметические радости – каждый сантиметр в чемодане имеет значение. Есть у меня пара друзей, чемоданы которым собирают жены, – я сознательно обхожу в разговорах с ними эту тему, так как не хочу их потерять. Но вообще, это, конечно, чёрт знает что такое: укладка чемодана – интимнейший процесс, какие жены?
Я приземлился в Дублине под вечер – мы с клубом Михаила Кожухова затеяли маленькое путешествие по Ирландии. Свой любимый четырехдневный чемодан (у меня в парке чемоданы 1–4, 5–10, 11–20, далее специальные) – так вот, любимый крохотный полосатый чемоданчик я почему-то в этот раз сдал в багаж – очень уж много напридумывали правил безопасности, обязательно придерутся к какому-нибудь флакончику или баллончику, и придётся унижаться, доказывать, а то и расстаться с предметом. В Москве уже началось лето, я прилетел в маечке, тёплые вещи лежали в чемодане. Я даже не понял сначала, что произошло, когда опустевшая лента транспортера остановилась. Мой верный чемоданчик не прилетел. Он потерялся.
Мне трудно описать, какая печаль и беспокойство на меня вдруг нахлынули. Я напрасно убеждал себя, что мы не в пустыне, и сейчас в ближайшем дешёвом магазине я за десять минут куплю всё необходимое, и что двенадцать градусов – не такой уж смертельный холод, чтобы не добежать до машины, и что моя привычка слишком уж одушевлять любимые предметы выглядит глупо, а чемоданчик завтра найдётся, – ничего не помогало: я ждал близкого друга, а с ним что-то случилось. Что с ним, где он сейчас? А ведь я летел через Париж! Ну конечно, он потерялся в Париже! Неужели он сейчас один в огромном бестолковом ангаре аэропорта Шарль-де-Голль?
Конечно, сила воли и логика взяли верх. Мы заехали в копеечный магазин Penny’s, где я за восемь евро купил отличную куртку, зубную щетку и бритву. А мой чемоданчик на следующее утро торжественно привезли в отель на отдельном лимузине, как важную персону. И всё-таки слёзы счастья выступили у меня на глазах, и мы пошли с ним в бар, и я выпил за его здоровье.
Скажете, я псих?
Корабли
Если строго по-русски – кораблём называется исключительно военная посудина: крейсер, линкор, торпедоносец. Даже тральщик. А вот сухогруз или мирный круизный теплоход следует называть судном. Ударение на первом слоге. Я всегда вздрагиваю – не дай бог ошибёшься с этим ударением – и сразу получится чёрт знает что такое.
В молодые годы я очень любил уезжать на рыбалку один. На пару дней. На дворе тихо стояли семидесятые годы прошлого века, и конца советской власти еще ничего не предвещало. Я собирал свой зелёный брезентовый военно-пионерский рюкзак (других мы тогда не видали) – вермишель, банку тушенки, котелок, чайничек, кружку, буханку чёрного, бутылку водки, свитер, накидку от дождя, блесны, запаренный геркулес для леща и плотвы, спиннинг и удочки. Палатку и спальный мешок я не брал – мои ватные штаны, усиленные многократным вытиранием об них рук после снятия пойманной рыбы, не пропускали ни воды, ни холода, и поскольку плотность их напоминала шкуру ящера, они звались «зауроподы». Однажды я ночевал в них прямо на снегу.
Потом я направлялся в районе часа ночи на Савеловский вокзал. Страшен и тёмен он был в эту ночную пору. Впрочем, и днём в те годы он глаз не радовал. Я шёл к плацкартному вагону, давал проводнице рубль – билетов никто не покупал – и, огибая редких и уже пьющих рыбаков и каких-то звероподобных личностей, забирался на вторую полку, клал рюкзак под голову и чутко спал до Калязина – к этому моменту уже светало, я выглядывал в окно – поезд, казалось, стоял прямо посреди бескрайней воды, из которой одиноко и несколько криво торчала колокольня – всё прочее накрыло водохранилищем. Пейзаж был грустный и всегда нереально красивый – в любую погоду. Потом поезд начинал ползти в обратном направлении – менял ветку. Еще через час я сходил на станции под названием Высокое. Не сходил – спрыгивал со ступеньки вагона в ковыль, доходивший мне до подбородка, перрона там отродясь не было. И станции, собственно, не было – стоял высокий почерневший сруб из трёх стен и крыши – прятаться от дождя. Кассы, разумеется, там тоже никакой не было, и я всё время думал – где местные жители покупают билет когда, скажем, едут в Калязин или Углич за покупками? Тоже дают рубль проводнику?
Стены сруба изнутри были сплошь украшены надписями – обычные, приличествующие таким местам слова из трех-пяти букв, иногда в сочетании с женскими именами, но попадались довольно пронзительные вещи: «4 октября 1971 года. Уезжаю в армию. Меня никто не провожал», и особенно (я оторопел, прочитав): «Что есть наша судьба, как не проявление воли и рассудка среди инертной массы обстоятельств, которые предоставляет нам жизнь?» Вот за что я люблю нашу страну.
Я шёл по шпалам километра три до маленького железнодорожного моста – справа, почти на горизонте, виднелась широченная Волга, от неё начинался большой залив, через который мост и был перекинут. Слева от моста залив расширялся и превращался в огромное озеро, окружённое давно не паханными лугами. Дальше темнел сосновый бор, богатый белыми грибами. Ни души, ни признака жилья до горизонта. У меня было любимое место по правому берегу – он тут был сухой, довольно высокий, и прямо от кромки шла глубина: отличное место для леща. Я садился на край бережка, не спеша распаковывал рюкзак, разматывал снасти. Покой и благость, в которые я погружался, я нигде и никогда больше не испытывал (имея привычку делиться радостью, несколько раз брал с собой друзей и даже подруг – напрасно: мешали). Леща следовало прикормить, брать он начинал не сразу.
В тот раз погода стояла какая-то особенно тихо-дремотная – ни звука, ни ветерка. Лещ не клевал, и я не заметил, как заснул. Пробуждение моё было ужасным: странные звуки вернули меня в сознание, я испуганно обернулся: весь луг позади меня был заполнен коровами, а самая главная стояла от меня на расстоянии вытянутой руки и, грустно глядя мне прямо в глаза, ела своей огромной мордой, роняя слюни, чёрный хлеб прямо из моего рюкзака – вместе с целлофановым пакетом. Я заорал, корова нехотя ускакала вдаль с остатками моего хлеба в зубах. Приковылял маленький лукавый мужичок – пастух. Мы познакомились.
Пастуха звали дядя Лёша. Мы поговорили о рыбалке – о том, что второй день не клюёт, потому что давление, и рыба от этого ушла на самое дно, а вот третьего дня – да, клевало, и сам дядя Лёша натаскал отличных лещей («Лящ – шо лопата! Его тащишь, а он глазами крутит, как дезертир!»). В процессе беседы дядя Лёша поглядывал на бутылку, торчавшую из моего разорённого коровой рюкзака, и в конце концов позвал меня к себе ночевать. Деревня стояла неожиданно недалеко – просто с берега её не было видно.
Деревня оказалась маленькой, древней и почти брошенной – я пришёл туда уже в темноте. И избушка у дяди Лёши была крохотная, ушедшая одним боком в землю. Кринки на заборе, пара совсем чёрных икон в углу, фотографии родителей в рамке, немыслимый коврик с оленями на стене, русская печка, занимавшая половину всего пространства, – дядя Лёша и его бабка Матрёна на ней спали. Мы как-то сразу подружились, и останавливался я у них потом много раз. Дядя Лёша, выпив, делался озорным и начинал божественно врать про свою жизнь. Утверждал, например, что он старый рабочий-путиловец, отчаянный революционер. По возрасту не очень сходилось, но это ещё ладно. А вот тот факт, что он лично присутствовал на съезде, на котором Ленин провозгласил Советскую власть, уже совсем ни в какие ворота не лез. У дяди Лёши, правда, было неопровержимое доказательство – вырванная из журнала «Огонёк» репродукция картины Серова, на которой Ленин как раз провозглашает эту самую Советскую власть. Дядя Лёша тыкал коричневым пальцем в затылок какого-то большевика на переднем плане и кричал: «Вот! Смотри! Я!» Аргумент обычно сражал собеседника наповал.
В тот первый вечер мы прекрасно выпили водки под варёную картошку с малосольными огурчиками, поговорили про рыбалку, про восстание путиловцев. Потом бабка Матрёна постелила мне на лавке, дядя Лёша, кряхтя, полез на печку, а хозяйка задула керосиновую лампу и замерла у окна. Сделалось темно, в окошке видна была Волга, горели огоньки бакенов, и мимо них беззвучно шли баржи и пассажирские теплоходы, палубы и окна их светились. «Волга-то вся в огнях», – проговорила бабка Матрёна, чудесно окая. И, помолчав, добавила: «Вот чего не могу понять: как это такая тяжесть – и на воде держится?» «Эх, дура баба…» – огорчился дядя Лёша с печки, и замолчал. Похоже, у него не было ответа. Я прямо чувствовал в темноте, как он смотрит на меня с надеждой.