А медсестра как будто не удивилась и уж точно не рассердилась.
– Надо так надо. Давай так: я пойду полью цветы, а вы полежите. Оба! – она посмотрела на дурацкого Славика. – Скоро доктор придёт, а вы скачете тут, да ещё и ссоритесь. Он рассердится…
Дурацкий Славик, конечно, ныряет под одеяло, убеждая её нудным голосом пакостника:
– Нет-нет, мы не ссоримся.
А Лёка стоит, не зная, что делать, верить или не верить… Слёзы ещё льются, и дурацкая красная нитка из носа свисает на больничную пижаму.
– Ой, а кто тебе нос разбил?!
– Это он упал. – Славик, кажется, испугался, что его сделают виноватым.
Медсестра с подозрением смотрит на Славика и кивает Лёке:
– Ладно, ложись. Давай сперва нос вытрем. – Она уходит, потом возвращается с ватой и шипучей гадостью, которая щиплет, а цветок так и стоит неполитый. И кот…
У Лёки опять наворачиваются слёзы, но медсестра думает, что это из-за разбитого носа, и обещает, что до свадьбы заживёт.
* * *Цветок она полила, Лёка это заметил. А вечером пришла в палату и спросила, как он узнал про кота.
Пальцы у неё были перемазаны зелёнкой, а на руке алели свежие царапины, явно оставленные кошкой. Лёка сразу понял: ему поверили! Медсестра обработала коту ухо: нашла, обработала! Улыбка сама собой поползла к ушам: это здорово. Лёка думал, кот притих потому, что смирился, а вот…
– В окно видел, – он старательно изобразил честный взгляд, да ещё и кивнул на окно.
Медсестра подошла к окну, прижала ладони к стеклу, заслоняясь от света:
– Темно уже… Они обычно с другой стороны бегают, поближе к кухне. Ты в коридор выходил, да?
Лёка не выходил, но зачем-то признался. Наверное, ей так будет спокойнее. И ему тоже.
* * *…Помнит, как не мог есть. В тот день почему-то принесли сразу обед, наверное, завтрак он просто проспал. Прямо перед глазами, напротив его кровати, в желтовато-грязной стене светилось глупое окошечко доставки. Его тогда перекрыл огромный белый халат, и в окно просунулась толстенная рука с тарелкой:
– Обед!
Как будто через дверь войти нельзя.
Лёкины соседи засуетились, расхватывая тарелки, а Лёка лежал таращился, словно всё это не с ним и это кино. Почему-то опять вспомнился тот глупый фильм про браконьеров.
Последняя тарелка с чем-то жутко красным возникла в окошке, и никто за ней не подошёл. Наверное, это для него… Не хотел вставать. Или всё-таки не мог?
– Кто не ел?! – голос за окошком был властный, высокий.
Кто-то из соседей цапнул тарелку, поставил Лёке на тумбочку, сделав жуткую розоватую лужицу, сунул Лёке ложку, что-то сказал…
Лёка сел на кровати, оглушённый неголосами: тут и там кричали, плакали, звали на помощь. А он здесь…
– Ешь! – рявкнул ему в ухо сосед, и Лёка даже потянулся ложкой к этому кроваво-красному борщу. Может быть, даже и поел бы, так, по привычке: раз говорят «Ешь!» – значит надо. Но там плавал кусок мяса. С волоконцами, розовым от свёклы жиром: чья-то последняя боль, чья-то смерть, сваренная с овощами, в мутно-белой тарелке с трещинкой.
Если бы было чем, Лёку бы, наверное, вырвало. Конечно, он не слышал, не мог слышать кого-то давно убитого, конечно, тому уже не больно, конечно… Он так и сидел, оцепеневший, уставившись в кровавый борщ, в чужую боль, которую ему предлагают есть. Вокруг смеялись, болтали, кричали, а потом вошла эта.
Огромная, как гора, санитарка или повариха, как они там называются – те, кто развозит больничные обеды. Она еле прошла в дверь и рявкнула:
– Кто посуду не сдал?!
Все притихли. Даже Лёка оторвал взгляд от жуткой тарелки. А эта подошла, встала над ним. Было страшно поднять глаза. Ухо щекотал грязноватый тёткин халат, от которого пахло мясом и силосом. Смертью.
– Это что за новости?! Быстро ешь, за шиворот вылью! – от её вопля, наверное, оглохла вся палата. – Надо есть! Умереть хочешь?! – она вопила так, как будто Лёка и правда умирает. Она вопила – а его голова сама вжималась в плечи.
Лёка думал, не сможет, думал, вырвет, думал, в обморок упадёт. Но рядом с тёткой-горой съел как миленький и первое, и второе (компот ещё раньше стащил Славик, а Лёка и не возражал). Когда он доел последнюю ложку, тётка отобрала посуду, пригрозив:
– Смотри, чтобы в первый и в последний раз! – И ушла. Наконец-то ушла.
В животе и почему-то рукам было тяжело. Лёка плюхнулся на кровать обессиленный, как будто дрова колол. Соседи захихикали, зашептались, кто-то сказал какую-то гадость. Всё равно. В ушах ещё гремел голос жуткой тётки. Надо есть, чтобы не привлекать её внимание. Вообще надо есть, чтобы не привлекать ничьё внимание. Поел бы сразу – так бы она и осталась толстой рукой в окошке доставки. А она – вот…
* * *…Помнит, как после того зеркала не мог уснуть и лежал, уставившись на тёмные разводы на потолке. Ещё летом он лежал так же на тёплой земле, смотрел на облака, а не на это жёлтое даже в темноте безобразие, слушал дерево, и всё было хорошо. А теперь…
– Плохо… – неголос был где-то рядом.
Перед глазами возникло что-то белое, в нос ударил противный и странно знакомый запах. Опять! Лека устал плакать по своей беззаботной жизни. Было ещё обидно: «Почему я?!» – но тогда он вспоминал, как долго и старательно тренировался сам, как пытался сказать хоть что-то на загадочном цветочном языке. Ведь он сам этого хотел – чего теперь-то?… А чего тогда другие не хотели? Дело не в тренировках или хотя бы не только в них, Лёка это чувствовал.
– Плохо… Плохо…
Лёка напрягся, но не увидел ничего нового, кроме белизны, не услышал ничего нового, кроме того запаха…
– Ты в туалете, что ли?
– Плохо…
Лёка откидывает одеяло, и на тело тут же нападает лёгкий холодок. Опускает ноги: пол ледяной, где там тапочки? Тихонько выходит, глядя на ряды белых пододеяльников. Спят, глухие, а он должен слышать это всё…
В коридоре тусклый дежурный свет. Пост медсестры пуст. Наверное, ушла поспать часок в ординаторской, один Лёка тут…
Грязноватая дверь туалета скрипит на весь коридор. Темно. Лёка нашаривает выключатель – и зажмуривается от света. Лампы зажигаются не сразу, а мигая, перемигиваясь, одна за другой, одна за другой, пока не успокоятся. Тогда они будут гудеть, тихо-тихо, но всё равно на нервы действует…
– Плохо…
Никого. Ряд унитазов, ведро и швабра в углу… Наверное, кто-то маленький…
Сердце застучало в ушах и ухнуло куда-то в живот. Лёка уже догадался, кто там такой маленький. В голове закрутился этот жуткий сон, из-за которого Лёка боялся засыпать: «Угадай, что мы здесь едим, маленький больной мальчик!» К горлу подступила тошнота, а в голове стучало: «Угадай…»
– Крыса!.. Кры-са! – он пытался позвать котов, но на цветочном выходило только это «Крыса!». – Здесь крыса! В туалете крыса!
– Плохо…
Лёка хватает швабру, с грохотом падает на пол жестяное ведро: отлично! Меньше всего ему хочется оставаться с крысой один на один – может, разбудит кого-нибудь это ведро, если коты не откликаются…
– Крыса! Крыса! – он ещё попробовал позвать котов, но выходило опять это глупое слово «Крыса»… Держа швабру перед собой, Лёка заглядывает в каждый угол: – Где ты? Ну где? Специально заманиваешь? Я живой!
– Здесь… Плохо… – Под батареей валяется какая-то мокрая тряпка. Лёка осторожно приседает, чтобы разглядеть.
Маленькая серая тряпка, удивлённо открытая пасть, резцы – жёлтые, длиннющие… Лёка не видел ни крови, ни ран – чего плохо-то? Крыса тяжело дышала. Чёрные глазки-бусинки удивлённо таращились в стену.
– Плохо…
– Тебе… Подарок. – Этот неголос был другим. Он доносился, кажется, с улицы, но там было тепло. Сидя на корточках у батареи, Лёка слышит запах сена и пыльного сухого мешка из-под крупы и будто слышит… не слышит – чувствует кожей кошачье мурлыканье.
– Тебе, – повторил кот. Кажется, ухо у него ещё побаливает.
Лёка так и сидит на корточках, уставившись на крысу. Она лежит на боку, маленькая и совсем не страшная…
– Плохо…
– Подарок.
Лёке хочется вскочить и завопить «Я не ем крыс!» – но он помалкивает. Нельзя обижать кота. Не хочется. У него, у Лёки, не будет других друзей, в смысле друзей-людей, а не цветов и животных. Эта мысль зрела давно, а теперь явилась во всей красе. Даже крысу обижать не стоит.
– Плохо…
– Сейчас будет легче. Потерпи… – Лёка не понял, кого уговаривает: себя или её. Крысе уже не помочь. Ей очень больно.
Лёка переворачивает швабру палкой вперёд, рывком вытаскивает крысу из-под батареи. На кафеле остаётся ржавая дорожка, как если бы и правда грязной тряпкой протёрли. Руки трясутся. Лёка набрасывает на крысу тряпку, чтобы не видеть, хотя понимает, что бесполезно. Он видит, он слышит, в этом беда. Ей очень больно. Так не должно быть, даже с крысой не должно!
– Сейчас…
Перехватывает палку поудобнее – удар! Дерево шмякнуло по мягкому. Кажется, крыса охнула вслух, но это было уже не важно. Всё. Лёка шумно выдохнул, и самому стало легко. Он знал, что всё.
Голова кружилась, наверное, от удушливых запахов. Лёка зажмурился, осознавая, что сделал, и боялся открыть глаза. Тихо как. Ни шороха, ни неголоса, ночь, все спят. Только он стоит как дурак – в трусах со шваброй посреди туалета. А если кто-то войдёт? Надо убрать. Надо убирать за собой, даже если тебе страшно открыть глаза.
Он провозился почти час, отмывая туалет, потом руки… Тельце боялся трогать. В конце концов сгрёб в совок и смыл в унитаз. Крыса уплыла. Не с первого раза. Но когда уплыла, стало спокойнее.
В ту ночь Лёке уже не снились страшные крысы. Никогда больше не снились.
Глава V
Пирожок
Потом была поездка в город. Не в тот, где больница, а в большой, далёкий, Ленинград или даже Москву. Это было уже весной, после выписки. Лёка с матерью ехали на поезде долго-долго, даже ночевали там на странных полках, похожих на полати в бане, только кожаных. Лёке досталась верхняя. Он лежал смотрел в окно и наслаждался тишиной. Никто не говорил с ним на цветочном языке, не жаловался и не звал, ни в поезде, ни снаружи. Наверное, поезд ехал слишком быстро. Только на одной из станций он услышал собаку.
Тут и там сновали торговки со всякой всячиной, пассажиры, вышедшие купить пирожок или газету. Лёка выходить не хотел, мать заставила: «Двадцать минут стоим, належишься ещё. Неужели самому неохота размять ноги?» Охоты не было, но Лёка пошёл, что делать. Слез со своей полки, накинул курточку («Застегни как следует, только что из больницы!»), спустился за матерью на платформу по жутковатым железным ступенькам. Они высокие и узкие, того и гляди нога провалится.
На платформе было солнечно и неспокойно. К Лёкиной матери тут же подскочила бабулька с детской коляской и завопила, как на рынке:
– Пирожки! – хотя у бабки не было в руках ничего, кроме этой коляски. В таких колясках же детей возят – какие ещё пирожки?
Лёка вцепился в мать, а эта с коляской подошла ещё ближе, чуть не наехав колесом Лёке на ногу, и стала уговаривать:
– С чем ты хочешь, смотри: у меня есть с повидлом, с капустой… – Она откинула тент коляски, и Лёка невольно зажмурился… – Смотри же! – бабка (точно бабка, мать Лёка держал за обе руки) тронула его за рукав. Лёка распахнул глаза. В коляске на рыжей клеёнке в рядок стояли алюминиевые кастрюли с закрытыми крышками. Бабулька стала открывать всё по очереди, и там действительно были пирожки.
Лёка шумно выдохнул. Нет, он не маленький, он знает, что нет никакой Бабы-яги, которая живёт в лесу и ест детей. Но эта коляска… За спиной торговки мельтешили точно такие же бабульки с детскими колясками, да ещё вопящие «Пирожки!», и мысль о Бабе-яге не хотела уходить.
Матери, кажется, тоже было неуютно. Она что-то промычала, потянула Лёку прочь от бабки…
– С повидлом, – прозвучало на цветочном языке.
Лёка встал под раздражённым взглядом матери и забегал глазами: на платформе было столько всего: торговцы, пассажиры, огромные котлы с плавающими солёными огурцами…
– Кто здесь?
– Иду.
– Ну? – торговка догнала и наклонилась прямо к нему.
Мать, не сводя глаз с грязноватой коляски, опять потянула Лёку восвояси:
– С-спасибо…
– С повидлом! – быстро выпалил Лёка. – Можно, мам?
Мать глянула на него: «Ты правда хочешь это есть?» – но торговка так шустро откинула крышку, подхватила пирожок и завернула в бумажку, что матери оставалось только молча полезть за кошельком. Лёка оглядывался (ну где оно?), когда ладонь защекотал тёплый мех. От неожиданности он отдёрнул руку.
Собака. Огромная грязно-белая, похожая на поседевшего волка, она сидела у Лёкиной ноги, вопросительно подняв морду:
– С повидлом, пожалуйста.
Лёка думал, этого слова нет на цветочном языке. «Спасибо», «Пожалуйста» – он не слышал этого от животных. Торговка уже протягивала ему пирожок, когда мать заметила пса и, пятясь, потянула Лёку к себе:
– Это что такое? Ну-ка кыш!
Собака покладисто сделала несколько шагов в сторону, не сводя глаз с пирожка.
– Она не злая, мам…
– Откуда ты знаешь, знаток?
Собака ждала. Лёка цапнул пирожок, вывернулся у матери, быстро, пока она не сообразила, подскочил к собаке и протянул пирожок ей:
– Скорее!
Мать за спиной уже кричала «Отойди сейчас же!» – но почему-то не подбегала, не оттаскивала Лёку. Собака деликатно, за бумажку, взяла пирожок и драпанула прочь:
– Спасибо. Пока.
Лёка только моргнул, а собаки уже не было видно: только толпа и огурцы-пирожки-газеты. Она знает «Пока» и «Спасибо», и… Что-то было не так, Лёка чувствовал, но понять не мог…
– Погоди! А почему не с мясом?
– Надо… – неголос был уже далеко. – Не мне надо. Пока. Спасибо.
– Ну ты где там? Потеряться хочешь? – мать. Голос не злой. Уже не сердится?
Лёка повернулся: мать и торговка стояли в паре шагов от него. Торговка держала мать под руку и что-то ей шептала. Мать кивала рассеянно и как-то задумчиво. Лёка расслышал только «Пенсия маленькая», и всё. Увидев, что Лёка идёт к ним, торговка резко замолчала, отпустила мать и полезла в свои кастрюли.
– Вот, держи, – она протянула ему второй пирожок. – Ты всё сделал правильно. – Они с матерью странно переглянулись, и та засобиралась на поезд:
– Идём уже, а то отстанем, что тогда? Спасибо-то скажи.
Лёка буркнул «Спасибо», сжимая в руке несчастный масляный пирожок, есть который не хотелось. Ему было неинтересно, о чём они там болтали, что ему нельзя слышать, он думал о вежливой собаке. Интересно, кому она носит пирожки?
– …Надо же, а? Вот как бывает… – мать шла за Лёкой по вагону поезда и бормотала что-то невнятное себе под нос. – Лёка понимал, что это не для его ушей, что она проговаривает это самой себе, пытаясь осознать или запомнить. – Вот так бывает…
– Как? – не выдержал Лёка.
Мать будто не слышала. Она плюхнулась на полку и уставилась в окно. За окном ещё было видно ту торговку. Она не смотрела на них, она смотрела по сторонам, беззвучно выкрикивая своё «Пирожки!».
– Как бывает, мам? Тётя знает эту собаку, да? А кому она носит пирожки?
Мать обернулась, рассеянно глядя сквозь Лёку:
– Догадался? Какой ты уже большой. Ну правильно: другая бы сглотнула сразу вместе с бумажкой, а эта, вишь, унесла…
– Кому? Тебе же тётя сказала!
Мать покачала головой и неопределённо шевельнула ладонью. Она так делает, когда речь идёт о каких-то взрослых делах, о которых Лёке знать ещё не положено. Было обидно, что его считают маленьким. И ужасно захотелось выскочить на платформу, найти ту собаку, расспросить… Хотя она, пожалуй, не ответит, Лёка сам не понял почему, просто ему так показалось.
– Собаки верные, Лёнь. Собака не бросит. Все бросят, а собака – нет… Тоже, что ли, собаку завести?
Лёка замер. Он никогда не просил собаку: ему не нравилось, что их держат на цепи на улице, даже зимой, когда холодно, даже летом, когда жарко. Но если построить тёплую будку и укрепить забор, можно обойтись без привязи. Собака хорошая. Собака вежливая и всё время радуется, как тот больничный пёс. Сидел на цепи на холоде, ни на что не жаловался, только радовался: утру, каше, даже котам радовался. Хорошо, когда животные радуются, Лёке легче. И ещё у него будет настоящий друг.
– Правда?!
Мать глянула на Лёку, словно её выдернули из каких-то важных мыслей.
– Что «правда»?
– Правда, что собаку заведём?
Мать смотрела непонимающе, как будто не сама только что говорила о собаке:
– Посмотрим…
– На моё поведение?
– На твоё здоровье.
* * *…Здоровье оказалось паршивым. Обидно. Из всего огромного, оглушительного города Лёка запомнил только лошадь милиционера и вредного молодого доктора. Их было много, тех докторов, в большом городе, больше, чем собак. Лёка с матерью только и делали, что бегали от одного к другому – как их запоминать? А этого Лёка запомнил. Этот сказал, что у Лёки какая-то там астма и что заводить собаку ему будет нельзя очень долго или даже всю жизнь.
Лёка разревелся тогда на всю больницу, да так, что медсестра пригрозила сдать его милиционеру. В доказательство она подвела его к окну. Там за окном дежурил милиционер на лошади. Лёка даже притих на секунду: он такого не видел.
Лошадь была рыжая, как понимающий человек Галка, и очень красивая как лошадь. На ней был форменный вальтрап со звёздочкой. Лёка жутко робел, но не мог не спросить:
– Вы меня правда заберёте?
Лошадь повернула голову в Лёкину сторону. На улице было жарко, и окно кабинета было распахнуто, Лёка даже услышал её запах – запах кожаных ремней и шерсти. Она выгнула шею набок, наверное, чтобы внимательнее разглядеть Лёку и эту медсестру, которая ещё стояла за его спиной:
– Не бойся. Врёт. Дура.
Лёка расхохотался от таких слов, а медсестра стала оттаскивать его от окна, да ещё и закрывать его зачем-то. Вредный доктор спрашивал мать что-то про нервы, а Лёка хохотал как ненормальный, забыв обо всём, даже о собаке.
…А потом, когда вернулись домой, на Лёку сразу, будто из-за угла, набросилась школа.
Глава VI
Прутик
Она даже выглядела унылой и какой-то грязной. Крыша, издалека видно, что покосившаяся, того и гляди свалится на голову; несколько печных труб торчат как иглы; окна будто никогда не мытые, и занавесок нет. Огромный вытоптанный двор без единой травинки, зато с доской-качелями, словно кому-то придёт в голову здесь играть.
…А ребята у школы ничего: смеялись, болтали, в глаженых рубашках, с цветочками все. Лёке мать тоже нарезала цветов, что настроения не прибавило. Он ещё спал, когда услышал, как они кричали, как плакали… Выскочил в одних трусах, стал отбирать ножницы, конечно, распорол себе ладонь, конечно, получил оплеуху, и цветы были уже срезаны. Они будут умирать медленно в какой-нибудь уродливой вазочке, каких полно в любом школьном классе, будто за этим в школу и ходят, чтобы любоваться умирающим цветами. Держать в руках это было жутко, но Лёка ничего не мог поделать. А мать не понимала:
– Ты же не хочешь в первый же день опозориться перед учителем? Давай без этих твоих глупостей хоть сегодня. А вечером пирогов напечём, праздник как-никак.
Ничего себе праздник!
Дурацкий Славик тоже был здесь, с Юркой, Витькой, да почти со всеми ребятами с пятидневки, со всей бандой. А мать такая:
– Ой, там ребята, идём поздороваемся! – будто Лёке надо. Пошёл.
Она-то пошла к их матерям, сбившимся в стайку чуть поодаль, а Лёку прямо втолкнула в этот улей дурацкого Славика.
– Привет, малахольный! – Славкины дружки засмеялись.
А чего Лёка ждал – что Славик изменится? Война, начатая не один год назад, никуда не делась…
– Чего молчишь?
Ещё чего: с ним разговаривать!
Лёка молча показал Славику язык и покрутил пальцем у виска. На физиономии Славика отразилась гамма чувств: удивление и что-то похожее на обиду: как это так – ему, дурацкому Славику, показывают язык! Он выпятил нижнюю губу и привычно противным голосом заныл:
– Татьяна Аркадьевна!
Лёка сообразить не успел, что за «Татьяна Аркадьевна», они вроде уже не в садике, а Славкины дружки уже вовсю хохотали:
– Привычки детства! Ну ты даёшь!
– Что, Артемон в первый класс пошла?! Не знал!
Кто-то хлопнул Славика по спине, чуть подтолкнув в сторону Лёки. Славик сверкнул глазами, больше от неожиданности, чем от злости, и как бы нечаянно втолкнул Лёку в дощатый сарай с инструментами. Кто-то не закрыл дверь, она и стояла распахнутой. Лёка влетел, выставив ладони, и упёрся в стену. За спиной послышался новый взрыв смеха, дверь захлопнули, шаркнул деревянный затвор.
Темно. Ну и ладно! В щёлочку видно, как эти дурные хохочут, как болтает с подругами мать, ничего не замечая вокруг. Умирающий букет помялся, но ему уже не помочь. Дурацкий Славик небось думает, что Лёка сейчас начнёт стучаться, реветь, – вот ещё! Если его здесь забудут, то и в школу можно не идти. Не ждать, пока заставят читать, не сидеть с дурацким Славиком в одной комнате по полдня. Хотя полдня ладно – это не пять суток, как раньше…
Вышла учительница в уродском платье, всех пересчитала, под хохот Славика и банды выпустила Лёку, даже, кажется, отругала, Лёка плохо помнит.
Он вообще не запомнил её лица, ни в первый день, ни в десятый: узнавал по уродскому платью, а зимой – по другому уродскому платью. Только классу ко второму стал кое-как узнавать её на улице в пальто, а после третьего с удовольствием забыл.
* * *…Она оказалась злая. Всё время кричала на Лёку, что он лентяй, что не может сосредоточиться, ставила двойки, вызывала мать. Особенно её сердило, когда Лёка вставал посреди урока, чтобы полить цветы в классе.
Никто ж не польёт, если Лёка не польёт, полила бы сама – ничего бы не было! Не понимала! Вопила, срываясь на визг: «Луцев, сядь, ты срываешь мне урок!» Лёка разве срывал? Он тихо-спокойно брал лейку, набирал воды: зимой – из бака у большой печки, которая отапливала класс, весной и ранней осенью – из бочки с дождевой водой во дворе. И пока эта орала «Мать в школу, двойка в четверти!», спокойно поливал цветы в классе.
Дурацкий Славик, сидящий у окна, по своей подхалимской привычке преграждал ему путь, пытался не подпустить к цветам, а один раз даже спрятал горшок под партой – резко, грубо, как во всём… Он сломал тогда стебель.
Цветок закричал так, что Лёка закричал вместе с ним и, скорее всего, на человеческом, потому что в первый раз увидел, как у дурацкого Славика округляются глаза. Выронив лейку, Лёка набросился на него с кулаками. Получил, конечно. Потом мать вызывали в школу. Но урок дурацкий Славик усвоил и цветы при Лёке не трогал. Жаль, что только цветы.
…Хотя всё равно пытался мешать, когда Лёка их поливал во время урока: кривлялся, загораживал собой подоконник, исподтишка пинал Лёку по ногам. Лёка тогда лил воду ему за шиворот под вопли училки и в конце концов получал от неё метровой линейкой и от Славика на перемене получал.
После уроков училка бежала к матери скандалить, говорила даже, что Лёке место не в нормальной школе, а в специальной, для дурачков, потому что он не только мешает учителю, но и в науках успевает неважно. Мать сперва что-то ей шептала, как-то уговаривала, потом плакала: «За что мне такое проклятье?!» – и просила в последний-препоследний раз поставить троечки. Училка ворчала, но позволяла себя уговорить, и Лёка догадывался, кому должен быть за это благодарен.
* * *Это было зимой, ранним вечером, когда спать ещё рано, даже мать ещё не приехала с работы, а на улице такая темень, будто за полночь давно. В большинстве домов ещё не горел свет (на работе же все), Лёка шёл по тёмной улице, видя только белый снег под ногами да редкие горящие окошки, настолько редкие, чтобы сохранилось это ощущение глубокой ночи.
Он возвращался от собаки из зелёного дома. Лёка не помнил и, честно говоря, знать не хотел, кто там её хозяин, его и дома-то никогда не было. В тот день собака опять осталась голодной, и Лёка принёс ей каши и воды. А потом ещё забалтывал несколько часов, чтобы она не скучала.
Он возвращался домой, шаркая по тулупу пустой алюминиевой кастрюлей, когда услышал:
– Танец! Танец! – Неголос доносился из ближайшего освещённого дома.
Это было так странно, что Лёка тут же рванул туда. Обычно жалуются, просят о помощи или, наоборот, делятся радостью, а тут… Неголос был вроде спокойный, даже равнодушный, но в то же время какой-то… шкодливый, что ли?
– …Танец глупых тапок!
Лёка даже не спросил, кто там! Взбежал на крыльцо, не заботясь, что его не приглашали: от людей дождёшься! Мало ли, что там – любопытно же!
Если бы он напряг человеческий слух, он бы без проблем услышал, что в доме играет музыка. Весёлая, хотя приглушена, словно кто-то не хочет беспокоить соседей – глупо, если ты в частном доме, да ещё и почти всей улицы дома нет.
Лёка распахнул дверь, ворвался в комнату – и увидел. Кошка. Кошка скачет под музыку, охотясь за дрыгающимися в такт тапками.