А ведь и обошлось бы, утряслось, да потихонечку и рассосалось – как не единожды на его памяти бывало, с тех пор, как Константин Павлович взялся за исполнение обязанностей царского наместника… Продолжилась бы жизнь – налаженная, почти себе спокойная, как раньше… Всего и надо было – чтобы коронация прошла обычным образом, при соблюдении традиций, по старым, столетиями выверенным правилам…
Да, в польском обществе и до того все последние месяцы замечались брожения. Да, мутили народ смутьяны из офицерства, кое-кто из обиженных ксендзов – «мучеников за свободу и веру». Но в людях всё ещё преобладало благоразумие. Вся Польша с достоинством готовилась к коронации нового «круля», ожидаемого из Петербурга, столицы империи. Николай Павлович прибывал в Варшаву со всей семьёй, в сопровождении огромной свиты.
Варшава, празднично украшенная флагами, коврами, гирляндами, вензелями царя и царицы, встречала высоких гостей. В торжественно убранном кафедральном костеле святого Яна ожидала государя древняя корона польских королей и с ней священные старинные регалии. Примас готовился возложить корону на голову новому помазаннику.
Однако церемониал оказался слегка изменённым… Император Николай Павлович прибыл в Варшаву с короной Российской империи и во время коронации собственноручно возложил оную себе на голову.
Ропот возмущения, едва уловимый в стенах священного костёла, постепенно распространялся по площадям и улицам, по дешевым кабакам и роскошным гостиным. Побрезговал! Не снизошёл до древней короны польских крулей! Природная, национальная болезненная гордость подверглась неслыханному унижению. Казалось, что среди поляков это осознавали и переживали все.
Сам молодой самодержец после коронации не долго погостил в Варшаве, но пробыв несколько дней, необходимые по этикету, благополучно отбыл. Заваренная же его стараниями каша набухала, булькала, и постепенно поднималась, грозила вырваться кипящей массой из котла…
В выражениях лиц, в глазах, в самом варшавском воздухе чувствовалось – вот-вот, ещё немного, и что-то страшное и неизбежное начнётся. И… И что тогда?
Ещё вчера отправлена в Санкт-Петербург срочная депеша для Михаила Павловича. Вот кто родная кровь, вот на кого надежда.
Константин встал с кровати, который раз приблизился к окну. Снова с тревогой посмотрел, прислушался. Темно, да ветер. Не горят факельные огни, не слышно криков. Так ведь это пока, а к тому же варшавский дворец из рук вон плохо защищён, и захватить его при желании возможно с минимальными усилиями. Надо было перебираться в зимнюю резиденцию, надо было! Да уж больно свыкся он с этим своим скромным Бельведером – так, что из летнего жилища тот превратился в место проживания на круглый год. Простой, удобный для обычной повседневной жизни, летний дворец был не задуман для защиты. Хотя… Хотя и укрепленный замок с рвами и тяжелыми воротами батюшку Павла Петровича от рук мерзавцев и убийц не спас. Как спрячешься, как сбережёшься, когда не ведаешь, кто есть твои враги.
Великий князь Михаил Павлович, любимый младший брат… На кого, кроме только тебя, и надеяться…
Михаил когда-то был рожден на свет, как миротворец, спаситель погибающей семьи – после тяжелого, казавшегося невозможным примирения супругов. Чудо случилось, и появился он – порфирородный сын, как с гордостью называл младшего принца Павел Петрович.
Порфирородный – сын императора, а не цесаревича, не великого князя, в отличие от Александра и Константина. Те и воспитывались на половине бабки, Екатерины, так и не испытавши толком родительской любви. А Мишенька, ангел, стал сразу всеобщим любимцем. Да отчего же было его не любить. За что же было его не любить? Ежели нет на Мишеньке ни одного хоть сколь-нибудь серьёзного греха. Лицом он походил на матушку, Марию Федоровну, принцессу Софию, прямотой характера – на Павла Петровича, а благородство и чистоту души, как видно, взял от Бога.
Константин не сомневался, что получив тревожную депешу, брат тут же поведёт войска к Варшаве. А это будут верные войска. Не те, что здесь… Польская армия ненадёжна. Константин Павлович так и не смог расположить к себе большую часть польского офицерства. Он чувствовал это.
Походивши взад и вперед по кабинету, цесаревич подошёл к заветному шкапчику и, распахнувши дверцу, потянулся к фляге с коньячком, да передумал. Поосторожничал. Хмель хоть и успокоит, приглушив тревогу, а лучше всё-таки иметь трезвую голову, дабы не потерять способность принимать решения. Кто теперь знает, что может случиться в следующий момент. Он таки лег опять в постель, попытался расслабиться. Дай то Бог пережить без потерь этот день и эту ночь. Дай-то Бог. В приёмной нёс дежурство преданный генерал Жандр с двумя товарищами из высшего офицерства. Любимая жена Жансю, княгиня Лович, была в своих покоях в удалённом флигеле. Внизу, в вестибюле дворца, находились несколько солдат охраны. Авось обойдётся, авось…
К несчастью, на этот раз не обошлось. Спустя чуть более получаса, толпа заговорщиков из числа военных курсантов, ворвалась в Бельведер. Ошалевшие юнцы закололи штыками всех, кто попался им на дороге. Солдаты-инвалиды из охраны, лакеи, офицеры – невинные люди со стонами падали, заливая кровью лестницу, ведущую в покои дворца. «Смерть узурпатору!», «Смерть сатрапу!», «Смерть тирану!» вопили убийцы, и, перешагивая через мертвых и умирающих, бежали наверх, к апартаментам цесаревича.
…Великий князь Михаил Павлович приближался с войсками к польским границам. Он уже знал о последних трагических событиях в Варшаве. Карательные части двигались почти без остановки, ускоренным маршем. Генерала подгоняла ярость. Давящая виски, мешающая думать, мешающая трезво принимать решения – глухая тяжёлая ярость. И ноющая боль за брата.
Глава 6. Повешенный
Весна 1831 года. Расположение гвардейских частей русской армии под Белостоком
Холодно, почему так холодно? Иней блестит на каменных стенах. Нет сил ни приседать, ни отжиматься. Вообще уже нет никаких сил. Хочется забиться в угол, обнять себя руками и заснуть. Навсегда заснуть. Говорят, что смерть от замерзания приятна. Ты просто наконец совсем слабеешь и засыпаешь.
А там, наверху, над стенами его темницы – месяц май. И солнечный свет заливает аллеи Бранницкого парка, а ветерок перебирает свежую, уже запахнувшую летом листву деревьев. Там продолжается жизнь… В которой, к сожалению, уже нет места для него.
Бранницы. Польское поместье под Белостоком. Нелепое, досадное пленение.
Вацека колотило крупной дрожью, из глаз тонкой полоскою по впалым, рябоватым щекам текли отчаянные слезы. Сидя на корточках, обхватив колени и прижавшись спиною к дубовой двери глубокого подвала, он попытался привести в порядок мысли. Они же рассыпались по разрозненным кусочкам, а то вдруг сжимались с тупой болью в тугой запутанный клубок.
Маленький, щуплый и жалкий. С прилипшими ко лбу редкими волосами. Раздавленный и обречённый.
Страшно. А пожалуй, так уже почти что и не страшно. Уже как будто бы и всё равно. Поскорее бы закончилась такая мука. Что уже и ждать. Хорошего ждать слишком поздно. Там, за спиной, за стенами замка осталось, всё, что было в его нелепом существовании хорошего. А теперь уже и нет ничего, кроме сплошной непреходящей муки ожидания.
А всего-то несколько месяцев назад жизнь Вацека казалась исполненной высочайшего смысла. И виделся он себе одним из героев, о которых слагают легенды, поют песни. За которыми уходят лучшие из девушек, уходят безоглядно, забыв про отчий дом, ведомые токмо восторгом и любовью…
Он, подхорунжий Вацлав Перуцкий, курсант военного училища в Варшаве и заговорщик. Нет, он не просто заговорщик, он – член ударной группы, на которую возложена товарищами священная патриотическая миссия. Захватить дворец и покончить с тираном. Смерть тирану! Свобода государству Польскому! Вперёд.
Кто предложил эту бредовую идею первым? Подхорунжий Звежинский? Выскочка и горлопан… Он представлял их тайное сообщество в Революционном комитете. От него узнавали мятежные курсанты новости о подготовке вооруженного переворота. Но нет, не Звежинский. Трембашевский! Конечно, Збышек Трембашевский – самодовольный кривляка. Ему всегда удавалось быть первым. Конечно же, Збышек. На одном из их тайных собраний за казармами, на заднем дворе… Эх, Трембашевский, чего ещё не доставало тебе в жизни? Высок, смазлив, сын состоятельных родителей. Пресыщен обожанием барышень. Оставил бы немного и другим – тем, которым повезло по жизни меньше. Такую малость – шанс на славу. Так нет. Опередили Трембашевский со Звежинским, оттеснили Вацека и здесь. Не суждено было ему стать лидером.
Но, хоть в вожди Вацек не вышел, пути отступать уже не было. Или ты член ударной группы, или трус и предатель. Выбор такой. То есть не было у Вацека никакого выбора…
Жаль только матушку. Что ей останется, скромной вдове, помимо одинокой старости. Бедная старая Ванда Перуцка. Потерявши мужа, она растила чадо на скромную пенсию офицерской вдовы. Вацлав вырос, и не оставалось ему ничего иного, кроме военной карьеры, по отцовским стопам. Да и не так это плохо. Дослужился бы до приличного звания. Получил бы отставку, а прежде б женился на пухленькой Зосе, что навещает матушку и сохнет по нему чуть ли не с детства. Вот и жили бы – тихо, да скромно, но прилично и не голодно. Как все. Как все посредственности и неудачники!
Да разве ж Вацлав был рождён для этой участи!
Прежде пани Ванда любила рассказывать подраставшему отроку о далёком прошлом некогда славного рода, её семьи. Рассказывала поздними вечерами, как сказку на ночь, что род этот имеет древнюю историю. Что некий предок Ванды был могущественным воеводой, служил при славном короле Сигизмунде и был ему чуть ли не правой рукой. Что предки Вацлава в те времена вершили судьбы Польши. Да и не только. Могущество их простиралось и за пределы королевства. Позже некогда славный род обеднел, захирел… И вот теперь Вацлав Перуцкий – его последний отпрыск, последний свежий стебелёк. Возможно, ему суждено возродить прежнюю славу отцов. Не ему, так кому же? Больше всяко некому…
«Мой Вацек, мой красавчик Вацек, чудесный мальчик», – шептала пани Ванда, целуя маленького сына на ночь. А тот запоминал её слова. И вот он вырос. Чудесный мальчик. Красавчиком, правда, не стал. Хотя и было в тонких чертах его лица нечто, бесспорно, притягательное. Отчего заглядывалась на него с ранних лет малышка Зося. Но росточком не вышел, да и телосложение имел субтильное. Как не крути – не Аполлон. Особо острого ума в юноше тоже будто бы не наблюдалось. Неглуп, способен – да и только. Каких-либо недюжинных талантов к чему-либо не проявлялось. И лидерских бойцовских качеств, как оказалось, тоже не было. Был юноша Вацлав Перуцкий ровно таким, как большинство. Как все. А ко всему в придачу – немыслимых размеров честолюбие, неутоленное тщеславие и неосуществимые мечты…
Но, наконец, в первый же день варшавского восстания судьба представила Перуцкому счастливый случай. Счастливый случай? Дудки! Звёздный час!
Нет, не тогда, когда самые отчаянные, группою в 15 человек, собравшись в парке Бельведера, шли ко дворцу. И не тогда, когда его товарищи, расчистив себе путь испачканными в крови приспешников штыками, распахивали дверь в покои цесаревича. Но тогда, когда раздался первый растерянный крик: «Сатрапа нет! Тиран скрылся! Он ушёл!» И возгласы товарищей: «Нас предали! Нас предали!»
Вацлав, бежавший одним из последних, повернул назад. Скатившись по перилам лестницы, он бросился в сторону заднего дворцового выхода. Через секунду Перуцкий бежал по тропинке Бельведерского парка. Он видел, он узнал Его! Теперь не уйдёт! Грузная фигура с мясистым затылком, с широкой спиной в генеральском мундире трусливо улепетывала в сторону зарослей. Ах, ты… Хитрый мерзавец! Задумал спрятаться?
Вацлав настиг цесаревича буквально в несколько прыжков и со всей силы вогнал штык в податливую тушу, под лопатку, до основания… Старик, издав невнятный звук, похожий то ли на всхлип, то ли на конское всхрапывание, тяжело, ничком обрушился наземь, заливая кровью гравий на аккуратной парковой дорожке.
Через секунду юного убийцу затрясло. Нет, то был не страх, не шок от первой пролитой им человеческой крови. То вовсе был не признак слабости, но, охватившее его, невероятное, схожее с любовной эйфорией возбуждение. Это был миг, когда маленький Вацек стал вдруг большим и значимым, вершителем судеб, карателем – безжалостным и справедливым. Не зря пани Ванда так верила в него!
Перуцкий попытался закричать, позвать товарищей. Но голос отказал ему. Голоса не было, порывистый и зябкий ветер парка глушил почти беззвучный тонкий писк, вырвавшийся из гортани. Вацек присел на корточки рядом с безжизненным телом. Он пытался успокоить бьющееся о грудную клетку сердце и хоть немного перевести дух. А сзади послышались голоса. Его увидели. Товарищи, оставив опустевший Бельведер, бежали к Вацеку. А тот, счастливо улыбаясь, махал им рукой.
«Сатрап убит! Тирана нет! Молодец, Перуцкий! Герой! Перуцкий – герой!»
И все пятнадцать человек обнялись и горячо поздравили друга. А там, взбудораженные, воодушевлённые, возбуждённые донельзя, всей толпою поспешили в город, на помощь остальным участникам восстания.
Вот только не хватило духу ни у одного из них перевернуть на спину мертвое тело, так и лежавшее лицом в грязном гравии парковой дорожки. Да и зачем?
А вскоре вся Варшава поднялась, забушевала. За несколько дней столица полностью оказалась во власти повстанцев. А дальше Королевство Польское оставили все русские войска. Победа! Свобода! В столице создано национальное правительство. Великая Польша поднялась во весь рост и сбросила имперское ярмо.
Вслед за недолгой эйфорией надолго и всерьёз пришла беда.
Первой неожиданной и горькой новостью было известие о том, что цесаревич Константин Павлович жив и здоров. С помощью верного слуги он смог покинуть дворец из потайного выхода… Благополучно оставил Варшаву и пребывает в безопасном месте вместе с семьёй.
А там, на тропе Бельведерского парка, осталось тело несчастного генерала Жандра из свиты Константина, пытавшегося обмануть судьбу…
Второй, вполне ожидаемой новостью, было приближение к польским границам карательных войск русской армии. Войско Польское готовилось принять бой. И начавшееся тяжелое противостояние надолго затянулось.
Но поначалу всё опять-таки было неплохо. Вацлав Перуцкий в составе передовых отрядов участвовал в сопротивлении. Польская патриотическая армия не только с достоинством выдерживала натиск, но более того – продвигалась вперед, пьянея предчувствием возможной победы. Товарищи его стремились проявить себя героями. А он, Вацлав Перуцкий, слыл среди них настоящим героем по праву. Все, окружавшие Вацека, знали кто он таков, где был и что намеревался совершить этот отважный юноша в знаменательный день начала варшавского восстания.
…Между тем войска противника затягивали части польской армии всё дальше от Варшавы, вглубь страны. Войско Польское, постепенно распадаясь на разрозненные соединения, теряло силы.
…В плен Вацека захватили вместе с небольшой группой товарищей во время вылазки в расположение гвардейского полка русской армии под Белостоком. Поначалу он ничем не выделялся из массы других пленных поляков и содержался совместно со всеми. Покуда его «героическое прошлое» не сослужило Вацеку дурную, даже роковую службу. Донёс, конечно, кто-то из своих, тот, кто узнал его, а раньше был наслышан о прежних подвигах бывшего подхорунжего. Так, или иначе, но судьба Вацека переменилась, и вскоре, под особым сопровождением, его доставили сюда, к месту временной резиденции командующего, где заключили в одном из глубоких подвалов Бранницкого дворца.
Шли третьи, а может, вторые сутки его заточения… Да – скорее всё-таки вторые, судя по визитам унтер-офицера с миской каши и кружкой кипятка, который уже четырежды заглянул к нему. Четырежды… Утром и вечером, два раза в сутки. Так значит, сейчас вторые? Или всё-таки третьи?.. Да и какая разница…
Ключ в дверях повернулся с невыносимым металлическим скрежетом. Вацек вскинул голову. Дверь отворилась, и вошёл уже знакомый ему гвардейский унтер. Он как-то странно крякнул и поставил перед Вацлавом большую жестяную кружку, накрытую краюхой хлеба. Вздохнул и молча вышел. Вацек приподнял кружку замерзшими руками… Тепло. Резкий, но приятный и знакомый запах ударил в ноздри. Узник осторожно глотнул темноватую жидкость… Потом не спеша допил ароматный коньяк, разбавленный подогретой водой. Потом ел свежий хлеб, стараясь не терять ни крошки. Вацлав Перуцкий был не глупый, давно уже не наивный юноша. Он сознавал, что происходит, и понял, что за этим последует.
По прошествии не более получаса дверь снова отворилась и, сопровождаемые уже знакомым Вацеку охранником, в помещение вошли трое – невысокий крепыш средних лет в мундире штабс-капитана и двое пожилых солдат. Перуцкому было приказано подняться. Он торопливо встал, но почувствовав внезапный приступ слабости, обмяк и пошатнулся. Стоявший ближе всех солдат поймал его за плечи, придержал и легонько встряхнул. Второй конвоир, взяв из рук офицера наручники, велел арестанту протянуть руки за спину…
Руки Вацека были совсем холодными, а металл наручников – отчего-то теплым, будто бы нагретым солнцем, и соприкосновение с ним было даже приятным. Наручники защелкнулись, и офицер лично проверил надёжность замка, а затем дал знак унтеру. Надзиратель отворил дверь пошире и придерживал ту до тех пор, пока наружу, в длинный узкий коридор, не вышла вся немногочисленная группа – впереди штабс-капитан с нарочито суровым лицом, за ним следовал Вацлав Перуцкий, замыкали шествие солдаты-конвоиры. Коридор был глухим, с низким арочным сводом и кирпичными стенами без окон, на стенах изредка крепились керосиновые фонари. Здесь было чуть теплее, но всё же холодно… В конце коридора находилась ведущая наверх каменная лестница в стене. Поднимались по лестнице долго, и ослабевшему Вацеку подъём давался с ощутимым трудом. Конвоирам несколько раз пришлось поддерживать его, оступившегося, за спину, дабы не упал. За маленькой площадкой наверху располагалась дверь на воздух. Штабс-капитан распахнул её и, выйдя первым, придержал, пропуская арестанта. Перешагнув невысокий порожек, Вацлав вышел наружу…
Солнечный свет ослепил, почти обжёг лицо, и упоительное до сладкой муки, до телесной судороги майское тепло обволокло его. Вацек какое-то время не двигался с места, жмурился и пытался совладать с крупной дрожью. Затем, почувствовав несильный, но требовательный толчок в спину, выпрямился и раскрыл глаза.
Он находился во внутреннем, хозяйственном непарадном дворе Бранницкого замка. Двор выглядел пустым, очень чистым, словно нарочно и тщательно убранным. Единственным сооружением в его прямоугольном небольшом пространстве являлась виселица. Виселица была совсем простая, будто бы наспех сделанная – с дощатым помостом, двумя грубыми деревянными столбами с перекладиной, на которой болталась веревка. Рядом с помостом стоял довольно крупного телосложения солдатик.
Напротив виселицы, в противоположной стороне двора вырисовывалась небольшая группа офицеров в темно-зелёных мундирах гвардейской артиллерии. Штабс-капитан, сопровождавший Вацлава, встал впереди него и, развернувшись в сторону гвардейцев, резко вытянулся в струнку.
Перуцкий присмотрелся… Все стоявшие офицеры, пять человек, были в высоких чинах, не ниже ротмистра. Чуть впереди выделялся молодой, довольно высокий и статный мужчина в генеральском мундире. Рядом с ним, отступив на полшага назад, стоял худощавый полковник, остальные четверо, неспешно переговариваясь, находились немного позади. Генерал, повернувшись, что-то сказал полковнику и тот тут же сделал знак рукой. Штабс-капитан кивнул с подобострастием и приказал Перуцкому следовать за ним. Сопровождаемые конвоирами, они пересекли двор и остановились у самого помоста. Вацлава развернули и поставили спиною к виселице, лицом к наблюдающим за действом офицерам.
…Некоторые разглядывали Вацека с холодным отстраненным любопытством, другие с безучастием – постные лица выражали скуку… Все будто исполняли некую малоприятную обязанность. И казалось – во всей этой славной компании только красавец генерал, единственный, действительно участвовал в происходящем. Ему было не всё равно. Тяжелый и холодный взгляд почти бесцветных глаз едва не вдавливал фигурку арестованного в землю.
Господин этот не был одним из генералов гвардейской артиллерии. Отнюдь. Мундир генерала-фельдцейхмейстера во всей империи мог носить лишь один человек. Тот, кому это звание было присвоено с младенчества и на всю жизнь. И бывший курсант военного училища Вацлав Перуцкий сообразил, кто стоит перед ним. И от кого только и зависит вся судьба его, его жизнь.
Знакомо ли вам страстное чувство последней надежды! А если неведомо, то не судите.
Рванувшись вперёд и тем испугав конвоиров, подхорунжий рухнул на колени. Задрав лицо – в страдальческой гримасе, залитое внезапными обильными слезами, Вацек закричал слова мольбы. Ради Христа, во имя милосердия, из жалости к его несчастной матери, во славу государя – всё, что пришло на помутневший ум…
Офицеры, вздрагивая, отводили глаза. Конвоиры, вместе с растерянным штабс-капитаном, не трогали несчастного и не знали, как подобает им себя вести…
Высокородный господин нехотя сделал пару шагов в направлении Вацлава. Несчастный обречённый, стоя на коленях, опустился ниже, и, выгнувшись изо всех сил, едва дотягиваясь подбородком, неловко уткнулся губами и лбом в начищенный генеральский сапог.
Генерал отшатнулся с брезгливою миной… Произнёс: «Поди кинжалом в спину безоружного вы били смелее. Теперь попробуйте хоть умереть не законченным трусом». И такое холодное презрение услышал бывший подхорунжий в сказанном…
Вот тогда он, рванувшись ещё раз, вскочил на ноги. И плюнул. И попал. И тут же конвоиры навалились, схватили, потащили назад, а он плюнул ещё раз! А потом проклинал всех и вся, пока тащили его на помост, рвался из последних сил, пока дюжий солдатик-палач не накинул верёвку ему на шею… Потом послышалась отрывистая команда и последовавший вслед за нею резкий звук…
А после наступила тишина.
«…Мой Вацек, мой красавчик Вацек, чудесный мальчик! Я, глупая, так верила в тебя. А впрочем – не существуй ты более ни для кого на этом свете, я одна буду ждать твоего возвращения. Потому как печальные дни мои только и скрашены тем ожиданием, и нет для меня теперь иной надежды».
Ещё до наступления вечера казнённого похоронили, а виселицу во дворе Бранницкого замка разобрали и вынесли так, что на другое утро не осталось от произошедшего никаких следов.
Той ночью, помнится, сильно похолодало. Камины во дворце не затопили, и в покоях было ощутимо холодно. Для боевого офицера холод – небольшое бедствие. Однако эта ночь в спальне Бранницкого замка великому князю Михаилу Павловичу запомнилась надолго.
Глава 7. Встречи
29 марта 1836 года. Санкт-Петербург
Март в этом году выдался необычайно ласковым и теплым. Минуло меньше двух недель – а вот уже от снега не осталось и воспоминания. Весна напирала – торопливо, жадно узурпируя пространство города, слепящим светом заливая окна, высвечивая каждый уголок тесного питерского двора.
Неуправляемая здравым смыслом мартовская эйфория внушала горожанам легкомыслие, и все – от юного и до вполне себе почтительного возраста, настраивались на безмятежный лад. Еще не пробилось и первых зелёных листочков, а возбуждённая весенним солнцем публика погрузилась в несерьёзную мечтательность. На городских модисток как из рога изобилия посыпались заказы на лёгкие шляпки и ветреные платьица, а господа-отцы семейств, сменив надоевшую шубу на продувной французский плащ, начали подумывать о загородных дачах.
Мечтательность внушает неоправданные ожидания. Мартовская эпидемия – что некий вирус, возникнув ниоткуда, токмо из весеннего воздуха, поселяется в головах. От него невозможно мгновенно избавиться – так же, как от назойливого осеннего насморка. Лечить его бессмысленно, ибо со временем то и другое бесследно проходит. Или же не проходит, что реже, приобретая хроническую форму. Такая форма не опасна, поскольку с головой, с ленцой, а оттого последствия болезни не фатальны… Самое опасное – первое мартовское обострение. И мартовские встречи – пусть и желанные для ветреного сердца, но нежелательные трезвому рассудку. Да разве рассудок весною для сердца указчик?
Вот молодая белошвейка, подбивая шляпку шёлком, посматривает в окошко на бульвар с тайной печалью – не пройдёт ли мимо бравый подпоручик, что прошлой осенью наобещал всего, да обманул. Ох!
А вот купеческая дочь на выданье – таращится через окно девичьей спальни из дома, что по Гороховой улице. Высматривает в потайной надежде нагловатого студента, что прошлым летом пожимал ей ручку в тени за боскетами в Летнем саду. Ох!