Тот перестал читать и задумался:
– Преподаватель философии?
– Да. В этом году он ставит спектакль на посвящение, и мне интересно, что ты о нем думаешь… Хороший он режиссер?
– Мм, да, – ответил Пран, – я слышал, что в этом году он за это взялся. «Двенадцатая ночь, или Что угодно» вроде бы… Интересный получится контраст с прошлогодним «Юлием Цезарем». Да, он хорош… и, кстати, актер он тоже превосходный, – продолжал Пран. – А вот лектор, говорят, так себе.
Помолчав немного, Лата сказала:
– Да, он ставит «Двенадцатую ночь». Я сходила на прослушивание, и мне, возможно, дадут роль, поэтому хотелось иметь некоторое представление о том, что меня ждет.
Пран, Савита и госпожа Рупа Мера разом подняли головы. Последняя перестала шить и резко втянула ртом воздух.
– Чудесно, – искренне порадовался Пран. – Ты молодец!
– А какую роль? – спросила Савита.
– Нет! – гневно воскликнула госпожа Рупа Мера, потрясая иголкой. – Моя дочь никогда не будет играть ни в каких спектаклях! Нет! – Она сердито воззрилась на Лату поверх очков для чтения.
Воцарилась тишина. Через некоторое время госпожа Рупа Мера добавила:
– Ни в коем случае.
Затем, не дождавшись ответа, она пояснила свою позицию:
– Мальчики и девочки играют вместе… на сцене! – Мириться со столь аморальным, глубоко непристойным поведением она была не готова.
– Как и в прошлогоднем «Юлии Цезаре», – осмелилась вставить Лата.
– А ну тихо! – осадила ее мать. – Никто твоего мнения не спрашивал. Ты когда-нибудь слышала, чтобы Савита хотела играть? Играть на сцене, на глазах у сотен людей? И каждый вечер ходить на эти сборища с мальчиками…
– Репетиции, – подсказал Пран.
– Да-да, на репетиции, – проворчала госпожа Рупа Мера. – С языка снял. Я этого не потерплю! Какой стыд! Ты только подумай! Что сказал бы отец?!
– Ну-ну, ма, – попыталась успокоить ее Савита. – Не заводись. Это всего лишь спектакль.
Упомянув покойного мужа, госпожа Рупа Мера достигла пика эмоционального напряжения и теперь была способна услышать голос разума. Пран подметил, что репетиции – за редким исключением – проходят днем, а не вечером. Савита добавила, что читала «Двенадцатую ночь» еще в школе и ничего предосудительного там нет – совершенно невинная пьеса.
Савита, конечно, читала выхолощенную, адаптированную для школьной программы версию, но и господин Баруа наверняка выпустил бы часть реплик из оригинального текста, дабы не шокировать и не расстраивать родителей, которые придут на церемонию посвящения. Сама госпожа Рупа Мера пьесу не читала; в противном случае она, безусловно, нашла бы ее неподобающей.
– Это все дурное влияние Малати, как пить дать, – сказала она.
– Ма, но ведь Лата сама решила пробоваться на роль, – заметил Пран. – Не вешайте на Малати всех собак.
– Она бесстыдница, вот она кто, – буркнула госпожа Рупа Мера, разрываясь между нежностью, которую испытывала к подруге дочери, и осуждением ее чересчур прогрессивных взглядов на жизнь.
– Малати считает, что мне нужно чем-то занять голову, отвлечься… – сказала Лата.
Ее мать сразу поняла, что довод этот – справедливый и веский. Но, даже соглашаясь, она не могла не сказать:
– Конечно, раз Малати так считает, так оно и есть. Разве мое мнение кого-то интересует? Я всего лишь мать. Вы оцените мои советы, только когда мое тело сожгут на погребальном костре. Тогда вы поймете, как я пеклась о вашем благополучии. – Эта мысль мгновенно ее воодушевила.
– Да и вообще, ма, роль мне, скорее всего, не дадут, – сказала Лата. – Давайте малыша спросим, – предложила она, кладя ладонь на живот Савиты.
Она принялась бубнить мантру «Оливия, Мария, Виола, никто», и на четвертом повторе ребенок отметил крепким пинком последнее слово.
12.6Два или три дня спустя, однако, Лата получила записку от философа: он предлагал ей роль Оливии и звал на первую репетицию, которая должна была состояться в четверг, в половине четвертого. Лата, воодушевившись, тут же побежала в женское общежитие, но на полпути туда встретила Малати. Ей дали роль Марии. Обе были одинаково довольны и потрясены.
На первой репетиции решили ограничиться чтением пьесы. Занимать целую аудиторию опять-таки не понадобилось, хватило обычного кабинета. Лата и Малати решили отметить этот торжественный день шариком мороженого в кафе «Голубой Дунай», после чего в приподнятом настроении отправились на репетицию. Пришли они за пять минут до начала чтения.
В кабинете собралось около дюжины парней и одна-единственная девушка – предположительно, Виола. Она сидела в стороне от всех и разглядывала пустую доску.
Подобно ей, в стороне от основной труппы и не принимая участия в возбужденной мужской болтовне, сидел Кабир.
Когда Лата только его увидела, сердце ее едва не выскочило из груди, после чего она велела Малати оставаться на месте: она, Лата, должна сама с ним поговорить.
Кабир вел себя слишком непринужденно – ей сразу стало понятно, что это напускное. Он явно ее дожидался. Лата была возмущена.
– И кто же ты? – В ее тихом, ровном голосе отчетливо слышался гнев.
Кабир опешил: его смутил и тон, и вопрос.
– Мальвольо, – наконец виновато ответил он и добавил: – Мадам.
При этом он даже не подумал встать.
– Ты никогда не говорил, что интересуешься любительским театром, – сказала Лата.
– Да и ты не говорила, – последовал ответ.
– А я не интересовалась, пока Малати несколько дней назад не потащила меня на прослушивание, – отчеканила она.
– Мой интерес родился примерно тогда же, – сказал Кабир, пытаясь улыбнуться. – Мне стало известно, что ты очень хорошо выступила на прослушивании.
Лата все поняла. Каким-то образом Кабир разведал, что она может получить роль, и решил попытать удачи на мужском прослушивании. А ведь она записалась в театр только для того, чтобы забыть о Кабире!
– Как я понимаю, ты в очередной раз провел расследование, – сказала Лата.
– Нет, случайно услышал от знакомых. Я за тобой не слежу.
– И?..
– Что «и»? – невинно переспросил Кабир. – Мне просто приглянулись строки из пьесы.
И он непринужденно процитировал:
Грудь женщины не можетСнести биенья столь могучей страсти,Как в этом сердце; женские сердцаТак много не вместят и не удержат.Нет, их любовь не боле чем позыв, —Волнение не печени, а неба, —Ведущий к сытости и к отвращенью;Моя любовь, как море, голоднаИ столько же поглотит; нет сравненьяМеж тем, как был бы женщиной любим я,И тем, как я Оливию люблю.У Латы мгновенно вспыхнуло лицо. Подумав, она сказала:
– Боюсь, ты читаешь чужие слова. Они были написаны не для тебя. – Она помедлила и добавила: – Но вызубрил ты их отменно, даже слишком хорошо.
– Я их вызубрил – как и множество других реплик – еще в ночь перед прослушиванием, – сказал Кабир. – Никак не мог уснуть. Я твердо вознамерился получить роль герцога, но пришлось удовольствоваться Мальвольо. Надеюсь, это никак не отразится на моей судьбе. Я получил твою записку. Надеюсь, мы будем часто встречаться в Прем-Нивасе и здесь…
Лата, к собственному удивлению, громко рассмеялась:
– Ты сошел с ума! Это безумие, не иначе.
Она уже хотела отвернуться и уйти, но краем глаза заметила, как он помрачнел: на его лице читалась искренняя боль.
– Я же шучу, – сказала она.
– Что ж, – с напускным легкомыслием ответил Кабир, – иные родятся безумцами, иные достигают безумия, а иным безумие жалуется.
Лату подмывало спросить, к какой категории он себя относит, но вместо этого сказала:
– Смотрю, ты и слова Мальвольо разучил.
– А, да нет, эту строчку все знают, она знаменитая. Просто бедный Мальвольо куражится.
– Может, тебе лучше покуражиться на крикетном поле? – предложила Лата.
– Так муссоны на дворе. Какой сейчас крикет?
Тут господин Баруа, пришедший несколько минут назад, махнул воображаемой дирижерской палочкой студенту, игравшему герцога, и сказал:
– Что ж, начинаем. «Любовь питают музыкой…» – хорошо? Хорошо.
И чтение началось.
Слушая остальных, Лата чувствовала, как ее увлекает в другой мир. До ее первого выхода было еще далеко. А потом, когда подошел ее черед и она начала читать, шекспировский слог полностью захватил ее: она в самом деле превратилась в Оливию. Первый обмен репликами с Мальвольо Лата перенесла достойно. Потом смеялась вместе со всеми над образом Марии, который создала Малати. Девушка, игравшая Виолу, тоже была чудесной актрисой, и Лата влюбилась в нее вместе со всеми остальными присутствующими. Между Виолой и парнем, игравшим ее брата, даже обнаружилось небольшое внешнее сходство: господин Баруа явно знал свое дело.
Время от времени, однако, Лата вспоминала, где находится. Она изо всех сил старалась не смотреть на Кабира и только один раз почувствовала на себе его взгляд. После репетиции он наверняка захочет с ней поговорить – как хорошо, что они с Малати обе получили роли! Одна сцена из пьесы далась ей очень непросто, и господину Баруа пришлось едва ли не клещами вытаскивать из нее нужную реплику.
Оливия. Как ты себя чувствуешь, любезный? Что это с тобой?
Мальвольо. Мысли мои не черны, хоть ноги мои желты. Оно попало к нему в руки, и повеления будут исполнены. Я надеюсь, нам знакома эта нежная римская рука?
Господин Баруа [выжидательно глядя на Лату и удивленный ее молчанием]. Да, да, хорошо?
Оливия. Не хочешь ли ты…
Господин Баруа. Не хочешь ли ты… Да, да, продолжайте! У вас прекрасно получается, мисс Мера.
Оливия. Не хочешь ли ты…
Господин Баруа. Не хочешь ли ты?.. Да, да!
Оливия. Не хочешь ли ты лечь в постель, Мальвольо?
Господин Баруа [поднимая руку, чтобы унять хохочущих студентов, и махая воображаемой палочкой ошалевшему Кабиру]. В постель, Мальвольо?
Мальвольо. В постель! Да, дорогая, я приду к тебе.
Все – за исключением двух актеров и господина Баруа – покатились со смеху. Даже Малати. «Et tu!»[75] – с горечью подумала Лата.
После чего шут скорее прочел, нежели спел, свою финальную песню, и Лата, переглянувшись с Малати и избегая смотреть на Кабира, как можно быстрее покинула кабинет. На улице еще не стемнело. Впрочем, Лата напрасно боялась, что Кабир позовет ее на свидание в тот вечер, – по четвергам у него были другие неотложные дела.
12.7Когда он добрался до дядиного дома, уже стемнело. Он оставил свой велосипед у входа и постучал. Дверь ему открыла тетя. Дом – одноэтажный и просторный, раскинувшийся во все стороны – был плохо освещен. Кабир часто вспоминал, как в детстве играл здесь со своими двоюродными сестрами на большом заднем дворе, но последние несколько лет в этих стенах, казалось, жили привидения. Он приходил сюда только по четвергам.
– Как она? – спросил Кабир тетю.
Тетя – худая женщина с суровым, но не злым лицом – наморщила лоб.
– Пару дней вроде была ничего, а потом опять за свое. Мне пойти с тобой?
– Нет… нет, мумани[76], хочу побыть с ней наедине.
Кабир вошел в комнату в дальней части дома – последние пять лет то была спальня его матери. Освещение здесь, как и в остальных комнатах, было плохое: пара тусклых лампочек под тяжелыми абажурами. Мама сидела в кресле с высокой спинкой и смотрела в окно. Она всегда была пухлой, но теперь совсем раздалась. Лицо обросло несколькими подбородками.
Мать все смотрела в окно на тени гуавы в конце сада. Кабир подошел и встал рядом. Она будто и вовсе не замечала его появления, но в конце концов произнесла:
– Закрой дверь, холодно.
– Я закрыл, амми-джан.
Кабир не стал говорить, что на улице жара, июль и он весь вспотел, пока ехал сюда на велосипеде.
Оба молчали. Мать забыла про него. Он положил руку ей на плечо. Она вздрогнула, потом сказала:
– Значит, сейчас вечер четверга.
Четверг на урду – «джумерат», что дословно переводится как «вечер пятницы». Именно это слово использовала его мама. Кабир вдруг вспомнил, как смеялся в детстве: если джумерат – это вечер пятницы, то как тогда называть вечер пятницы? Все эти тонкости ему ласково и с любовью объясняла мама, потому что гений-отец бороздил необозримый мысли океан[77] и на детей его не хватало. Лишь когда они выросли и научились вести содержательные беседы, он начал изредка, урывками проявлять к ним интерес.
– Да, вечер четверга.
– Как Хашим? – спросила мама (она всегда начинала разговор с этого вопроса).
– Очень хорошо. Учится прекрасно. Но ему пришлось остаться дома – сложную домашку задали.
На самом деле Хашиму очень непросто давались эти встречи. Когда Кабир заходил напомнить, что сегодня вечер четверга, он обычно придумывал какой-нибудь предлог, чтобы не навещать маму. Кабир понимал брата и иногда даже не напоминал ему о четвергах (как, например, сегодня).
– А Самия?
– Все еще учится в Англии.
– Она никогда не пишет.
– Иногда пишет, амми, но редко. Нам тоже не хватает ее писем.
Никто не смел сообщить матери, что год назад ее дочь умерла от менингита. Кабир считал, что долго поддерживать этот заговор молчания не удастся. Как бы ни помутился разум человека, рано или поздно из подслушанных обрывков чужих бесед, недомолвок и оговорок должна сложиться ясная картина. И действительно, пару месяцев назад мама случайно обронила: «А, Самия! Здесь я ее больше не увижу, разве что в другом мире». Что бы это ни значило, чуть позже она вновь справилась о ее благополучии. Порой она в считаные минуты забывала о том, что говорила.
– Как твой отец? Все еще спрашивает, равняется ли дважды два четырем? – На миг Кабиру показалось, что в ее глазах вспыхнул былой смешной и смешливый огонек, но он тотчас погас.
– Да.
– Когда я была за ним замужем…
– Вы по-прежнему женаты, амми.
– Ты меня не слушаешь. Когда я… ну вот, забыла.
Кабир взял маму за руку. Та даже не стиснула в ответ его ладонь.
– Слушай, – сказала она. – Слушай каждое мое слово. Время на исходе. Меня скоро выдадут замуж. По ночам на улице дежурит охрана, несколько человек. Брат их поставил. – Ее рука напряглась.
Кабир не стал ее разубеждать и лишь порадовался, что никто не присутствует при этом разговоре.
– Где? – спросил он.
Она дернула головой в сторону деревьев за окном.
– За деревьями? – спросил Кабир.
– Да. Даже дети все знают. Они смотрят на меня и говорят: «Тоба! Тоба! Скоро она опять родит ребенка! Мир…»
– Да.
– Мир жесток, и люди тоже жестоки. Если человечество таково, я не хочу иметь к нему никакого отношения. Почему ты меня не слушаешь? Они играют музыку, чтобы меня выманить. Но, машалла[78], я еще не выжила из ума. Дочь офицера как-никак! Что это ты принес?
– Сладости, амми. Хотел тебя порадовать.
– Я просила медное кольцо, а ты принес конфеты?! – громко возмутилась мама.
Сегодня она совсем плоха, подумал Кабир. Прежде сладости ее успокаивали: она жадно набивала ими рот, долго жевала и затихала. Но в этот раз она наотрез отказалась от конфет и, с трудом переводя дух, заявила:
– В конфеты подмешивают лекарства. Врачи так придумали. Если б Господь хотел, чтобы я лечилась лекарствами, Он послал бы мне знак. Хашим, тебе плевать…
– Я Кабир, амми.
– Нет, Кабир приходил на прошлой неделе, в четверг. – Голос ее стал беспокойным, встревоженным, будто и здесь она углядела некий преступный заговор.
– Я… – Тут слезы подступили к его горлу, и он не договорил.
Маму разозлил этот новый поворот: ее ладонь выскользнула из его ладони, словно мертвая рыбина.
– Я Кабир.
Она не стала спорить. Это не имело значения.
– Меня все хотят показать какому-то доктору, рядом с Барсат-Махалом принимает. Но я-то знаю, что у них на уме. – Мама опустила глаза. Потом ее голова упала на грудь, и она заснула.
Кабир посидел с ней еще полчаса; она так и не проснулась. Наконец он встал и вышел из комнаты.
Тетя, увидев его расстроенное лицо, сказала:
– Кабир, сынок, поешь с нами? Тебе это пойдет на пользу. Мы все давно хотели с тобой поболтать.
Кабир хотел только одного: поскорее вскочить на велосипед и убраться отсюда. Это не мать, которую он когда-то знал и любил, а другая женщина, незнакомая. Чужая.
В их семье не было истории психических расстройств, не было и травм – ударов, падений, – которые могли привести к такому исходу. Да, мама Кабира тяжело перенесла смерть собственной матери – почти год не могла смириться с потерей, – но ведь с таким горем рано или поздно сталкиваются все люди. Поначалу она просто впала в депрессию, потом разучилась справляться с элементарными повседневными делами, тревожилась по пустякам, подозревала всех подряд: молочника, садовника, родню, мужа. Когда закрывать глаза на проблему стало невозможно, доктор Дуррани начал иногда нанимать сиделок и приглашать врачей, однако ее подозрения распространялись и на них. В конце концов она вообразила, что муж разрабатывает хитрый план, чтобы ей навредить. С целью расстроить эти планы она проникла в его кабинет и разорвала в клочья важный незаконченный математический труд. Тут доктор Дуррани не выдержал: попросил шурина забрать ее к себе. В противном случае пришлось бы положить ее в лечебницу для душевнобольных. Такая лечебница в Брахмпуре была и находилась рядом с Барсат-Махалом, – возможно, ее-то она и имела в виду.
В детстве Кабир, Хашим и Самия не без гордости рассказывали, что отец у них немного сумасшедший. Именно эксцентричность доктора Дуррани – и вытекающие из нее особенности характера – внушали окружающим людям столь глубокое уважение. Однако странная Божья кара, беспричинная и не поддающаяся исцелению, в конце концов настигла не отца, а мать: любящую, веселую, яркую и практичную женщину. Хорошо хоть Самии, думал Кабир, не приходится терпеть эту бесконечную муку.
12.8У раджкумара Марха были серьезные неприятности, и решить его судьбу предстояло Прану. Из-за разногласий с хозяином квартиры, которую они снимали, раджкумар с друзьями вынуждены были поселиться в студенческом общежитии, но подстраивать свой образ жизни под существующие нормы они отказались. Один из помощников проктора увидел их на Тарбуз-ка-Базаре: они как раз выходили из борделя. Когда он подошел к ним с вопросами, они отвели его в сторонку, и один из парней сказал:
– Отвечай, скотина, какое тебе до нас дело? Твою ж сестру! Что ты сам-то здесь делаешь? Сестрой торгуешь?
Один из них ударил ассистента по лицу.
Они отказались назвать ему свои имена и заявили, что вообще не учатся в университете: «Мы не студенты, мы их дедушки».
Несколько смягчал дело (или, напротив, усугублял) тот факт, что они были в стельку пьяны.
На обратном пути дебоширы во все горло распевали популярную песню из кинофильма – «Я не вздыхал, не плакал…» – и потревожили сон жителей нескольких кварталов. Помощник проктора следовал за ними на безопасном расстоянии. Самонадеянные хулиганы вернулись в общежитие, преспокойно вошли, несмотря на поздний час (видимо, подкупили охранника), и продолжали петь в коридорах, пока разбуженные сокурсники не упросили их замолчать.
Наутро раджкумар проснулся с жуткой головной болью и предчувствием беды. Беда не заставила себя ждать. Охранник под угрозой увольнения выдал имена нерадивых студентов, и их привели к коменданту. Та велела им немедленно покинуть стены общежития и пригрозила отчислением. Проктор в целом был настроен решительно. Дебоширство студентов стало для него серьезной головной болью. Он рассудил: раз аспирин здесь бессилен, должно помочь обезглавливание. Принять меры проктор велел Прану, входившему теперь в комиссию по социальному обеспечению студентов, которая занималась в том числе и дисциплинарными нарушениями, поскольку сам он был занят организацией предстоящих выборов в студенческий профсоюз. Проведение справедливых и мирных выборов было задачей не из простых. Юные сторонники различных политических партий (коммунистической, социалистической и реформаторской РСС[79] – правда, под другим названием) в преддверии битвы за голоса уже начинали лупить друг друга ботинками и дубинками.
Бремя ответственности за чужие судьбы всегда тяготило Прана, и Савита видела, как ему не по себе от происходящего. Он не мог спокойно читать газету за завтраком и вообще выглядел неважно. Савита чувствовала, что его гложет необходимость принять жесткие меры в отношении юных идиотов. Вчера вечером он не смог даже заняться лекциями по комедиям Шекспира, хотя специально выкроил под это время.
– Не понимаю, зачем тебе принимать их дома, – сказала Савита. – Пригласи их в кабинет проктора!
– Нет-нет, дорогая, это еще больше их напугает. Для начала я хочу узнать их версию событий той ночи. Они будут говорить куда охотнее в спокойной обстановке. Одно дело – посидеть со мной в гостиной, а другое – стоять и мяться перед проктором. Надеюсь, вы с ма не против? Это не займет много времени, максимум полчаса.
Нарушители порядка явились в одиннадцать часов утра, и Пран предложил всем чаю.
Раджкумару Марха было очень совестно за свое поведение, и он не сводил глаз с ладоней, а вот его друзья, сочтя доброту Прана признаком слабости, решили, что им ничего не грозит, и на его просьбу объясниться только ухмыльнулись. Они знали, что Пран – брат Мана, и приняли его сочувствие как данность.
– Мы занимались своими делами, – сказал один из них. – А ему следовало заниматься своими.
– Он попросил вас представиться, а вы сказали… – Пран опустил глаза на листок, который держал в руках. – Да вы и сами знаете, нет нужды это повторять. Цитировать правила поведения в общежитии и университете я тоже не буду: вам они отлично известны. Согласно этому отчету, у входа в университет вы громко пели: «Любой студент, которого увидят в неподобающем месте, будет незамедлительно отчислен».
Два главных нарушителя с усмешкой переглянулись и даже не попытались оправдаться.
Раджкумар, боявшийся, что за отчисление из университета отец в лучшем случае его кастрирует, пробубнил:
– Я ничего плохого там не делал!
Ему просто не повезло: он всего лишь хотел составить компанию друзьям.
Один из этих друзей – с нескрываемым презрением в голосе – сказал:
– Ну да, так и есть! За него мы можем поручиться. Ему это неинтересно, в отличие от вашего братца, который…
Пран резко осадил молодого человека:
– Это к делу не относится. Не будем сейчас обсуждать поведение тех, кто не учится в университете. Вы, похоже, не сознаете, что вам грозит отчисление. Штраф тут бесполезен, поскольку вам плевать на штрафы. – Он обвел взглядом их лица и произнес: – Что ж, факты мне ясны, и подобным отношением к делу вы себе не поможете. Вашим отцам и так сейчас непросто, а вы добавили им хлопот.
Пран заметил уязвленное выражение на лицах парней – скорее не раскаяние, а страх. В самом деле, их отцы в связи с отменой системы заминдари стали куда нетерпимее к расточительности сыновей. Рано или поздно они наверняка урежут расходы на их содержание. Эти молодые люди понятия не имели, куда себя деть, и не знали ничего, кроме веселой студенческой жизни. Если у них и это отнимут, то впереди – лишь мрак и безысходность. Они смотрели на Прана, но тот молчал, делая вид, что читает разложенные на столе документы.
Им сейчас трудно, думал Пран. Они только и умеют, что кутить да буянить, но скоро их веселью придет конец. Возможно, им даже придется зарабатывать себе на жизнь. Студентам любых социальных слоев это дается непросто. Работу еще попробуй найти: страна не стоит на месте, и пример, который им всю жизнь подавали старшие, теперь ни на что не годится. На ум невольно пришли образы раджи Марха, профессора Мишры и цапающихся политиков. Он поднял голову и сказал:
– Мне необходимо решить, что посоветовать проктору. Я склонен согласиться с комендантом…
– Нет, господин! Пожалуйста! – взмолился один из студентов.
Второй молчал и лишь жалобно глядел на Прана.
Раджкумар теперь гадал, что ему сказать своей бабушке, вдовствующей рани Марха. Даже отцовский гнев проще вынести, чем разочарование в ее глазах.
Он замялся:
– Мы не хотели так себя вести… Мы были…
– Остановись. Хорошенько обдумай, что ты собираешься сказать.
– Но мы были пьяные! – сказал невезучий раджкумар. – Поэтому и вели себя так…
– Так позорно, – тихо добавил его приятель.
Пран закрыл глаза.
Все принялись наперебой заверять его, что больше такое не повторится. Они поклялись честью своих отцов и несколькими богами. Они сделали виноватые лица – и в результате этого действия, кажется, искренне раскаялись.
Наконец Прану это надоело, и он встал.
– В ближайшее время вас уведомят о решении руководства, – процедил он по дороге к выходу и невольно осекся: странно было произносить и слышать из собственных уст эти бездушные, бюрократические слова.