– Вот мои мысли по этому поводу, – проговорил Ман в той же необычайно сдержанной манере. – То, что Кишор-бабý родился в семье индуистов, а вы, учитель-сахиб, в семье мусульман, – дело случая. Не сомневаюсь, если бы вас поменяли местами сразу после, или до рождения, или даже до зачатия, вы бы сейчас восхваляли Кришнаджи, а он – пророка. Что же до меня, учитель-сахиб, то я и сам недостоин похвалы, и возносить хвалу никому не хочу – а уж тем более поклоняться.
– Что? – воинственно вмешался в разговор Мячик. – Даже таким святым, как Рамджап-баба? Даже священной Ганге при полной луне на великом празднике Пул Мела? – распалялся он все сильнее. – Даже Ведам? Даже… Богу?
– Бог… – вздохнул Ман. – Бог – это слишком большая и сложная тема для таких, как я. Думаю, и Ему нет до меня особого дела.
– Но разве вы никогда не ощущаете Его присутствия? – спросил Кишор-бабý, озабоченно подаваясь вперед. – Не чувствуете своей связи с Ним?
– Раз уж вы спросили, – сказал Ман, – то я ощущаю связь с Ним прямо сейчас. И Он велит мне прекратить эти пустые споры и выпить чаю, пока тот не остыл.
Все, кроме Мячика, Камара и Рашида, улыбнулись. Рашид по-прежнему сетовал на непрошибаемое легкомыслие своего ученика; Камар досадовал, что его так мелко и глупо провели, а Мячик расстроился, что ему не дали натравить друг на друга участников спора. Зато гармония была восстановлена, и собравшиеся разбились на несколько небольших групп.
Отец Рашида, Мячик и Баджпай стали обсуждать, что будет, если закон об отмене системы заминдари вступит в силу. Его уже подписал президент, но конституционность закона оспорили в Высоком суде Брахмпура. Рашиду было неловко обсуждать эту тему, и он спросил Камара об изменениях в учебной программе медресе. Кишор-бабý, Ман и Нетаджи образовали третью группу, однако их беседа их странным образом расщепилась и текла сразу в двух направлениях: Кишор-бабý мягко, но настойчиво расспрашивал Мана о его взглядах на ненасилие, а Нетаджи хотел разузнать все про охоту на волков. Бабá ушел играть с любимой правнучкой, которую Моаззам катал на закорках от хлева до голубятни и обратно.
В тени хлева, прислонившись к стене, сидел Качхеру. Он думал о своем и благостно поглядывал на игравших во дворе детей. Разговоры собравшихся его не интересовали. Хотя он всегда был готов услужить хозяевам, сейчас он радовался, что никому ничего от него не нужно и можно спокойно выкурить две бири подряд.
10.18Шли дни. Жара нарастала. Дождей больше не было. Огромное небо день за днем оставалось прискорбно голубым. Раз или два над бесконечным лоскутным одеялом долины появлялись облачка, но они были белоснежные и быстро уплывали.
Ман потихоньку привыкал к своему изгнанию. На первых порах он никак не мог найти себе места. Жара стояла невыносимая, плоский мир бескрайних полей дезориентировал его, и он сходил с ума от скуки. Богом забытый в этом богом забытом месте, Ман мечтал поскорее уехать домой. К такой жизни, считал он, невозможно привыкнуть. Тоска по комфорту и внешним стимулам росла и набирала обороты. Однако время шло, что-то менялось или не менялось – по воле Неба, других людей или календаря, – и Ман начал приспосабливаться. Его поразила мысль, что отец, наверное, так же привыкал к тюремному заточению, только границы дней Мана определяли не утренняя перекличка и отбой, а зов муэдзина и «час пыли», когда по вечерам скот возвращался домой по узким деревенским улочкам.
Даже его злость на отца потихоньку утихла; слишком это тяжелый труд – долго иметь зуб на кого-то. Кроме того, пожив в деревне, Ман начал понимать, какое важное дело задумал его отец, и даже восхищаться им (впрочем, это отнюдь не пробудило в нем стремления к подражанию).
По натуре своей бездельник, он главным образом сидел без дела. Подобно льву, которым окрестила его деревенская детвора в день приезда, он был активен от силы пару часов в день, а все остальное время отдыхал, зевал и даже как будто наслаждался своим унылым бездействием, которое лишь изредка прерывал вялым рыком или какой-нибудь непыльной деятельностью: заплывом по озеру у школы или прогулкой до манговой рощи (был сезон манго, а Ман их очень любил). Иногда он валялся на чарпое и читал какой-нибудь приключенческий романчик из тех, что дал ему Сандип Лахири. Иногда заглядывал в учебники урду. Не проявляя особого усердия в учебе, он тем не менее научился читать печатные тексты; как-то раз Нетаджи одолжил ему тоненький сборник самых знаменитых газелей Мира, и Ман, знавший многие газели наизусть, без труда их прочел.
Иногда он спрашивал себя, чем же люди занимаются в деревне? Они ждут; сидят, разговаривают, готовят, едят, пьют и спят. Просыпаются и идут в поле с кувшином воды. Наверное, все люди по сути своей – Мистер Крекер. Порой они поднимают головы и смотрят на небо. Солнце встает, достигает зенита, садится и прячется за горизонт. В Брахмпуре с наступлением темноты жизнь Мана только начиналась, а здесь ночью делать было нечего. Приходили и уходили гости. На полях что-то росло. Люди просто сидели, спорили о чем-нибудь и ждали сезона дождей.
Ман тоже сидел и разговаривал, поскольку людям нравилось с ним разговаривать. Он устраивался на чарпое и обсуждал с местными их проблемы, обстановку в мире, выращивание мадуки – словом, что угодно. Он никогда не сомневался в том, что нравится людям и они ему доверяют; сам по натуре человек не подозрительный, он не мог представить, что кто-то с подозрением отнесется к нему. Однако он был чужаком, горожанином, индусом и сыном политика – самого министра по налогам и сборам! – и местные в чем только его не подозревали. О нем ходило множество сплетен (пусть и не таких невообразимых, как те, что породила его оранжевая курта). Одни считали, что он приехал изучить избирательный округ, по которому его отец планирует баллотироваться на предстоящих выборах; другие говорили, что Ман устал от городской жизни и решил перебраться сюда навсегда; третьи утверждали, будто он скрывается в деревне от кредиторов. Но вскоре люди привыкли к Ману. Им нравилось, что они нравятся ему, и они не видели ничего дурного в отсутствии у него каких-либо внятных целей. Его взгляды на жизнь казались приятно и забавно беззлобными. В глазах детей он был «бесхвостый лев», плескавшийся под струей воды из колонки, добрый Ман-чача, который тетешкал плачущих младенцев, владел любопытными вещицами вроде часов и фонарика, увлеченно и неумело выводил буквы (и неизменно ошибался с написанием «з» в самых простых словах). Дети быстро приняли его за своего, а там и родители подтянулись. Если Ман и тосковал по женщинам – в деревне он общался только с мужчинами, – ему хватало ума об этом не заикаться. В жаркие споры и конфликты на почве религии и землевладения он не лез. О том, как ловко он увильнул от спора о Боге, в который его пытались втравить Камар и Тивари, вскоре узнала вся деревня. И почти все отнеслись к этому одобрительно. Даже родные Рашида привязались к Ману: он стал для них чем-то вроде исповедальни под открытым небом.
Дни тянулись – одинаковые как две капли воды. Приходивший почтальон редко радовал Мана и в ответ на его полный надежды взгляд обычно скорбно опускал глаза. За несколько недель Ман получил всего два письма: от Прана и от матери. Из письма Прана он узнал, что у Савиты все хорошо, а вот у мамы – не очень, что Бхаскар шлет ему горячий привет, а Вина – ласковые упреки, что брахмпурский обувной рынок наконец проснулся, а кафедра английского по-прежнему крепко спит, что Лата сейчас в Калькутте, а госпожа Рупа Мера – в Дели. Все эти миры теперь представлялись Ману далекими, как пушистые белые облачка, что порой возникали на горизонте и тут же исчезали. Его отец по-прежнему возвращался с работы очень поздно и все дни проводил в подготовке к суду, на котором должна была решиться судьба Закона об отмене системы заминдари. У отца нет времени на письма, оправдывалась за него мама, но он справляется о здоровье Мана и о делах на ферме. Сама она утверждала, что чувствует себя прекрасно; легкие недомогания, которые зачем-то упомянул в письме Пран, она списала на возраст и запретила сыну волноваться по этому поводу. Сезон дождей запаздывал, и это плохо отразилось на саде, однако, по прогнозам, дожди вот-вот начнутся. Когда все опять станет зеленым, писала она, Мана наверняка заинтересуют два небольших нововведения: легкая неровность боковой лужайки и клумба с цинниями прямо под окном его спальни.
Фирозу, должно быть, новый законопроект тоже прибавил работы, решил Ман, пытаясь оправдать молчание друга. Что же до особенно мучительного молчания любимой, больно отзывавшегося в ушах, то трудней всего Ману дались первые дни после отправки его собственного послания; он не мог сделать ни единого вдоха без мысли об этом. Со временем боль притупилась: ее сгладили жара и зыбкость времени. Однако по вечерам, когда он лежал на чарпое и в лучах закатного солнца читал стихи Мира, особенно те, что напоминали ему о первой встрече с Саидой-бай в Прем-Нивасе, воспоминания о любимой оживали и наполняли его душу тоской и растерянностью.
Поговорить об этом было не с кем. На лице Рашида начинала брезжить скупая улыбка Кассия[33], когда он видел Мана за мечтательным разглядыванием томика Мира, но эта улыбка моментально сменилась бы брезгливой гримасой, узнай он, о ком его ученик мечтает на самом деле. Однажды они с Маном говорили о чувствах (в общих чертах, не вдаваясь в подробности), и взгляды Рашида на любовь оказались такими же обстоятельными, глубокими и теоретическими, как и по всем остальным вопросам. Ман понял, что Рашид еще никогда не испытывал этого чувства. Вдумчивость учителя порой его изматывала, и в тот день он пожалел, что вообще поднял эту тему.
Рашид радовался, что нашел в Мане человека, с которым можно свободно делиться идеями и чувствами, но монументальная безалаберность, бесцельность молодого собеседника неизменно ставили его в тупик. Сам он вышел из той среды, где высшее образование казалось чем-то далеким и недостижимым, как звезды, и свято верил, что человек может добиться чего угодно, было бы желание и сила воли. Он, как одержимый, отважно и упоенно пытался собрать все: семейную жизнь, учебу, каллиграфию, честь, порядок, традиции, Бога, сельское хозяйство, историю, политику – словом, этот мир и все другие миры в единое связное целое. К себе он был так же строг, как и к другим. Принципиальность и рвение Рашида повергали Мана в восхищенный трепет, но ему казалось, что учитель слишком изнуряет, выматывает самого себя этими глубокими чувствами и страстными разглагольствованиями о тяготах и обязанностях человечества.
– Я умудрился прогневать своего отца, не делая ничего – и даже меньше, чем ничего, – сказал однажды Ман, когда они сидели под сенью нима и разговаривали, – а ты прогневал своего тем, что сделал что-то – и даже больше чем что-то.
Рашид озабоченным тоном добавил, что его отец разозлился бы куда сильнее, если бы узнал, что он недавно провернул. Ман попросил разъяснений, но Рашид лишь помотал головой, и он не стал расспрашивать дальше. К этому времени он привык к скрытности Рашида, которая порой сменялась поразительной откровенностью. На самом деле, когда Ман поведал ему про случай с мунши и старухой, Рашид был на грани того, чтобы рассказать о своем визите к деревенскому патвари. Но что-то ему помешало. В конце концов, никто в деревне, даже сам Качхеру, не знал об этой попытке Рашида восстановить справедливость; пусть так оно и будет. К тому же патвари уже пару недель был в отъезде, и Рашид пока не получил подтверждения, что его просьба выполнена.
Вместо признания он спросил:
– А ты узнал, как звали ту женщину? Откуда ты знаешь, что мунши не отомстит ей за унижение?
Ман, придя в ужас при мысли о возможных последствиях своего бездумного поступка, сокрушенно покачал головой.
Пару раз Рашиду удалось заставить Мана поделиться своими взглядами на систему заминдари – они оказались прискорбно и ожидаемо расплывчатыми. Ману подсознательно претили жестокость и несправедливость, он реагировал на них пылко и бурно, но никаких внятных представлений о достоинствах и недостатках системы у него не было. Конечно, Ман не хотел, чтобы суд отменил закон, над которым его отец трудился столько лет, но и лишать Фироза с Имтиазом большей части владений ему не хотелось. Странно было бы ждать от Мана праведного пролетарского гнева в ответ на замечание Рашида, что крупным землевладельцам не приходится зарабатывать на жизнь: деньги достаются им просто так.
Рашид в самых резких выражениях осуждал свою семью за несправедливое обращение с работниками, однако о навабе-сахибе он дурно отзываться не стал. Еще в поезде, когда они ехали сюда из Брахмпура, Рашид узнал, что Ман дружит с сыновьями наваба-сахиба, и решил не расстраивать его и самого себя воспоминаниями об унижении, которому его подвергли в доме Байтаров, куда он приходил в поисках работы несколько месяцев назад.
10.19Однажды вечером, когда Ман выполнял в тетради упражнения, которые ему задал перед уходом в мечеть Рашид, к нему подошел отец Рашида со спящей Мехер на руках и без обиняков сказал:
– Раз ты один, позволь задать один вопрос… Я уже давно хотел спросить тебя об этом.
– Конечно, спрашивайте, – ответил Ман, откладывая ручку.
Отец Рашида сел.
– Как бы лучше сказать? Если мужчина в твоем возрасте не женат, обе наши веры этого не одобряют. Это считается… – Он умолк, подыскивая нужное слово.
– Адхармой? – подсказал ему Ман. – Чем-то неправедным?
– Да, назовем это адхармой, – с облегчением закивал отец Рашида. – Тебе уже двадцать два, двадцать три…
– Больше.
– Больше? Это очень плохо. Ты должен жениться. Я считаю, мужчина в возрасте от семнадцати до тридцати пяти находится в самом расцвете сил.
– Понятно, – не стал спорить Ман. Дедушка Рашида уже поднимал эту тему, когда Ман только приехал. Видимо, дальше на него натравят самого Рашида.
– Впрочем, моя мужская сила и в сорок пять еще не начала убывать.
– Очень хорошо, – сказал Ман. – В этом возрасте некоторые превращаются в дряхлых стариков.
– Ну а потом погиб мой сын, вскоре умерла жена – и я начал разваливаться на части.
Ман молчал. Подошел Качхеру и поставил неподалеку от них фонарь.
Отец Рашида, пришедший наставлять молодого гостя, плавно погрузился в воспоминания о собственной жизни:
– Мой старший сын был славный парень. Обойди сто деревень – такого не найдешь. Сильный как лев, высокий, ростом больше шести футов! Занимался борьбой и тяжелой атлетикой. Английские упражнения выполнял, запросто тягал по два монда[34]. И у него было чудесное свежее лицо. Он всегда улыбался, шутил… Так тепло и радушно здоровался с людьми, что их сердца сразу наполнялись счастьем. А когда он надевал костюм, который я ему подарил, все кругом говорили, что он вылитый суперинтендант полиции!
Ман скорбно покачал головой. В голосе отца Рашида не было слышно слез, однако говорил он с чувством, как будто вспоминая историю близкого друга.
– Ну так вот. После той трагедии на железной дороге со мной что-то случилось. Силы меня покинули, я несколько месяцев не выходил из дома. Целыми днями проводил в каком-то забытьи. Он был так молод! А чуть позже ушла и его мать.
Отец Рашида взглянул на дом, наполовину отвернувшись от Мана, и продолжал:
– В доме никого не осталось, одни призраки. Не знаю, что со мной стряслось. Я был так слаб и полон горя, что хотел умереть. Некому было даже стакан воды мне подать. – Он закрыл глаза. – Где Рашид? – холодно спросил он, вновь повернувшись к Ману.
– В мечети вроде.
– А-а, понятно. Ну так вот, в конце концов Бабá не выдержал и велел мне взять себя в руки. По нашей вере иззат – честь неженатого мужчины – вдвое меньше чести женатого. Бабá настоял, чтобы я женился во второй раз.
– Ну, он явно судил по собственному опыту, – улыбнулся Ман.
– Да. Рашид тебе наверняка рассказывал, что у Бабы́ было три жены. Все его дети – я, мой брат и сестра – все от разных жен. Но имей в виду, что он женился не сразу на трех, а по очереди. «Мартэ гаэ, картэ гаэ» – когда одна умирала, он женился на следующей. Так уж повелось в нашей семье: у моего деда было четыре жены, у отца три, а у меня две.
– Почему бы и нет?
– В самом деле, – с улыбкой ответил отец Рашида. – Вот и я так подумал, когда наконец справился с горем.
– Трудно было найти жену? – с искренним интересом спросил Ман.
– Не очень. По здешним меркам семья у нас зажиточная. Мне посоветовали найти себе молодую женщину, но не девушку. Вдову или разведенную. Так я и сделал – мы женаты уже около года… она моложе меня на пятнадцать лет. Это не очень большая разница. Она, кстати, очень дальняя родственница моей покойной супруги. Хозяйство она ведет исправно, да и здоровье мое пошло на лад. Я могу без посторонней помощи дойти до своих полей в двух милях отсюда. Зрение у меня острое, только вблизи не очень хорошо вижу. Сердце крепкое. Зубы… Ну, зубы и раньше были плохие, лечить их бесполезно. Словом, у мужчины должна быть жена. Это не подлежит сомнению.
Где-то залаяла собака. Тут же забрехали все окрестные псы. Ман попытался сменить тему:
– Она спит? Шум ее не разбудит?
Отец Рашида с нежностью взглянул на внучку:
– Да, спит. Она меня очень любит.
– Я сегодня заметил, когда вы вернулись с полей, что она бегала с вами. По такой жаре!
Он гордо кивнул:
– Да. Когда я ее спрашиваю, где она хочет жить – в Дебарии или Брахмпуре, – она всегда выбирает Дебарию. «Потому что здесь ты, дада-джан». А когда я однажды гостил в деревне ее матери, она забросила своего нану и всюду ходила за мной.
Мысль о соперничестве двух любящих дедушек вызвала у Мана улыбку.
– Может, это потому, что с вами был Рашид?
– Может, но она и без него все равно бегала бы за мной.
– Значит, она вас действительно очень любит! – со смехом сказал Ман.
– Вот именно. Она родилась в этом доме – который люди потом стали называть проклятым и зловещим. Но в те черные дни она стала для меня даром Божьим. В основном я ее и воспитывал. Утром мы садились пить чай… Чай с печеньем! «Дада-джан, – говорила она, – я хочу чай с печеньем. Со сливочным!» Ей подавай сливочное, мягкое, а не сухое. Она просила Биттан, нашу служанку, принести ей сливочное печенье из моей особой банки. Мать заваривала ей чай, но Мехер из ее рук не ела. Кормить ее разрешалось только мне.
– Хорошо, что теперь в доме появился еще ребенок. Будет с кем играть, – заметил Ман.
– Безусловно, – кивнул отец Рашида. – Но Мехер решила, что я принадлежу лишь ей одной. Когда ей говорят, что я прихожусь дадой не только ей, но и малышке, она отказывается верить.
Мехер заворочалась.
– В этой семье другой такой славной девочки быть не может, – однозначно заявил ее дед.
– Да, похоже, она руководствуется этим принципом, – кивнул Ман.
Отец Рашида засмеялся и продолжал:
– Имеет полное право! Помню, в нашей деревне жил один старик. Он поссорился с сыновьями и уехал к своей дочери и зятю. Так вот, у него во дворе росло гранатовое дерево, которое почему-то приносило очень вкусные плоды – вкуснее наших.
– У вас растет гранат?
– Да, конечно. Во дворе. Я тебе как-нибудь покажу.
– Как?
– Что значит «как»? Это мой дом… А, понял, что ты имеешь в виду. Я велю женщинам спрятаться, когда ты зайдешь. Ты славный парень, – вдруг сказал отец Рашида. – Скажи, чем ты занимаешься?
– Чем я занимаюсь?
– Да.
– Особо ничем.
– Это нехорошо.
– Да, мой отец тоже так считает, – кивнул Ман.
– Он прав. Он прав. Молодые люди в наши дни почему-то отказываются работать. Либо учатся, либо в потолок плюют.
– Ну, у меня есть магазин тканей в Варанаси.
– Тогда почему ты здесь? Надо деньги зарабатывать, а не прохлаждаться.
– Мне лучше уехать? – спросил Ман.
– Нет-нет… Что ты, мы тебе рады, – ответил отец Рашида. – Мы очень рады такому гостю! Хотя время ты выбрал жаркое и тоскливое. Приезжай к нам как-нибудь на Бакр-Ид[35] – увидишь деревню во всей красе. Да-да, непременно приезжай… Так о чем это я? Ах да, гранаты. Старик тот был добрый, веселый, и они с Мехер быстро спелись. Она знала, что всегда может поживиться чем-нибудь вкусненьким у него дома, и заставляла меня к нему ходить. Помню, в первый раз он угостил ее гранатом. Он был еще неспелый, но мы его почистили, и она съела аж шесть или семь ложек за раз, а остальное мы приберегли на завтрак.
Мимо прошел пожилой имам местной мечети.
– Заглянете к нам завтра вечером, имам-сахиб? – озабоченно спросил его отец Рашида.
– Да, завтра в это же время. После молитвы, – с мягкой укоризной в голосе отвечал имам.
– Интересно, куда запропастился Рашид, – сказал Ман, поглядев на свое незаконченное задание. – Должен был уже прийти.
– Да ясное дело куда – опять обходит деревню! – с неожиданной злобой и яростью в голосе воскликнул отец Рашида. – Взял привычку – якшаться со всяким отребьем. Ему следует быть разборчивее. Скажи-ка, он брал тебя с собой к нашему патвари?
Ман был так потрясен его злобным тоном, что даже не услышал вопроса.
– Патвари! К деревенскому патвари вы вместе ходили? – В голосе отца Рашида зазвенел металл.
– Нет, – удивленно ответил Ман. – А что случилось?
– Ничего. – Отец Рашида умолк, а потом попросил: – Только не говори ему, что я тебя спрашивал.
– Как скажете. – Ман по-прежнему был озадачен.
– Ладно, я тебе и так помешал заниматься. Больше не буду приставать, учись.
И он пошел в дом с Мехер на руках, хмурясь в свете фонаря.
10.20Обеспокоенный Ман поставил фонарь поближе и попытался вернуться к чтению и переписыванию заданных Рашидом слов, но отец Рашида вскоре опять вышел на улицу, на сей раз без Мехер.
– Что такое гигги? – спросил он.
– Гигги?
– Так ты не знаешь, что такое гигги?.. – с нескрываемым разочарованием сказал отец Рашида.
– Нет. А что это?
– Да я сам не знаю!
Ман недоуменно уставился на собеседника:
– А почему спрашиваете?
– Да просто мне нужен гигги – прямо сейчас.
– Вам нужен гигги, но вы не знаете, что это такое? – изумился Ман.
– Ну да. Мехер попросила. Проснулась и говорит: «Дада, я хочу гигги. Дай гигги!» И теперь она плачет, а я даже не знаю, что такое гигги и где его взять. Придется ждать Рашида. Может, он знает. Ну вот, опять я тебя отвлек, прости.
– Ничего страшного, – заверил его Ман.
Он был даже рад этой возможности отдохнуть от тяжелого умственного труда. Поломав голову над тем, что такое гигги – какая-нибудь еда, игрушка или то, на чем скачут? – он вновь нехотя взялся за перо.
Через минуту его отвлек Бабá: он вернулся из мечети, увидел во дворе одинокого Мана и подошел поздороваться. Откашлявшись и сплюнув на землю, он спросил:
– Зачем такой молодой парень портит зрение над учебниками?
– Да вот, учусь читать и писать на урду.
– Знаю, знаю. Помню твои каракули: син, шин… син, шин… На кой тебе это? – спросил Бабá и вновь откашлялся.
– На кой?
– Да. Зачем тебе урду – помимо непристойных стишков?
– Ну, раз уж я что-то начал, надо довести дело до конца, – ответил Ман.
Это изречение понравилось Бабé. Он одобрительно хмыкнул и добавил:
– Еще выучи арабский, очень хороший язык. Сможешь читать Писание в оригинале. Глядишь, и кафиром быть перестанешь.
– Думаете? – весело спросил Ман.
– Ну да, почти не сомневаюсь. Тебя ведь не оскорбляют мои слова?
Ман улыбнулся.
– Есть у меня друг хороший, тхакур[36], живет в деревне неподалеку, – предался воспоминаниям Бабá. – Летом сорок седьмого, незадолго до Раздела, на дороге к Салимпуру собрался народ. Они хотели напасть на его деревню из-за нас, мусульман. И на Сагал тоже. Я отправил срочное послание своему другу. Он созвал людей, они взяли латхи, ружья, вышли на дорогу и заявили той толпе, что сперва им придется разобраться с ними. Молодцы ребята. Если б не они, я умер бы в той драке. Достойная смерть, но все же смерть, да.
Ману вдруг пришло в голову, что он теперь – универсальное доверенное лицо.
– Рашид говорил, вы в свое время наводили ужас на весь техсил, – сказал он Бабé.
Бабá одобрительно закивал и с жаром ответил:
– Я всегда был строг. Даже вот его, – он ткнул пальцем на крышу, – однажды выставил голого на улицу, когда он отказался учиться. Семь лет ему было.
Ман попытался вообразить, каким был отец Рашида в детстве, с букварем в руках вместо кисета для пана. Баба́ тем временем продолжал:
– При англичанах все было честно. Власть была жесткая. А как иначе управлять народом? Нынче как: стоит полиции поймать преступника, какой-нибудь министр, или депутат, или ЧЗС говорит: «Это мой друг, отпустите его!» – и его отпускают.
– Да уж, скверно, – кивнул Ман.
– Если раньше полицейские иногда брали маленькие взятки, то теперь берут большие и не краснеют, – сказал Бабá. – А скоро начнут брать огромные. Им закон не писан. Эдак они весь мир развалят, а страну продадут. Теперь вот задумали отобрать у нас земли, политые потом и кровью наших прадедов. Да я им ни единой бигхи[37] не отдам, пусть так и знают!