«Вы входите в величественный вестибюль из золотистого мрамора, и у вас возникает впечатление, что вы оказались в мэрии или на центральном почтамте, но это не так. Тем не менее в вестибюле есть все: антресоли с колоннадой, витая лестница, явно страдающая базедовой болезнью, картуши, напоминающие застегнутые кожаные ремешки, только сделанные не из кожи, а из мрамора. Столовая оборудована роскошными бронзовыми воротами, по ошибке помещенными на потолок, в виде садовой решетки, увитой свежими побегами бронзового винограда. Со стенных панелей свисают мертвые утки и кролики, украшенные букетами из морковки, петуний и волокнистой фасоли. Не думаю, что в натуральном виде это было бы очень красиво, но коль скоро здесь всего лишь дурная гипсовая имитация, то все замечательно… Окна спальни выходят на кирпичную стену, довольно неприглядную, но заглядывать в спальни вовсе необязательно… Окна фасада довольно велики и дают много света, а к тому же открывают чудесный вид на ноги мраморных купидонов, примостившихся снаружи. Купидоны эти весьма упитанны и премило смотрятся с улицы на фоне мрачного серого гранита, которым отделан фасад. Они заслуживают всяческих похвал, если только вам не претит лицезреть их пухлые пятки всякий раз, когда понадобится выглянуть на улицу и посмотреть, не идет ли дождь. Если же это зрелище вам надоест, ничто не мешает выглянуть из центрального окна третьего этажа и для разнообразия насладиться чугунной задницей Меркурия, восседающего на фронтоне парадного подъезда. Это очень красивый подъезд. Завтра мы посетим дом мистера и миссис Смит-Пикеринг».
Дом проектировал Китинг. Но, несмотря на всю свою ярость, он не мог не усмехнуться при мысли о том, что, должно быть, чувствовал Франкон, читая это. И как теперь Франкон посмотрит в глаза миссис Дейл Айнсворт. Потом Китинг забыл и про дом, и про статью. Все его мысли сгрудились вокруг девушки, которая эту статью написала.
Схватив наугад три эскиза со своего стола, он направился в кабинет Франкона, чтобы тот их одобрил, в чем, кстати, не было никакой надобности.
На площадке перед закрытой дверью Франкона он остановился. За дверью раздавался голос Франкона, громкий, сердитый, беспомощный. Такой голос Китинг слышал всякий раз, когда Франкону случалось оказаться побежденным.
– …такую свинью мне подложить! И кто? Родная дочь! Я уже привык ждать от тебя чего угодно, но это переходит всякие границы. Что мне теперь прикажешь делать? Как объясняться? Есть у тебя хоть малейшее представление, в какое положение ты меня поставила?
И тут Китинг услышал ее смех. Этот смех был так весел и так холоден, что Китинг понял, что лучше не входить. Он знал, что не хочет входить, потому что его вновь одолел страх, как и тогда, когда он заглянул ей в глаза.
Он развернулся и пошел вниз по лестнице. Дойдя до нижнего этажа, он вдруг подумал, что скоро, очень скоро познакомится с ней и Франкон не сможет теперь воспрепятствовать этому знакомству. Он подумал об этом с радостью, весело смеясь над тем портретом дочери Франкона, который уже несколько лет существовал в его сознании. Теперь перед ним возникла совершенно новая картина собственного будущего. И все же в глубине души он смутно ощущал, что будет гораздо лучше, если он больше никогда не увидит дочери Франкона.
X
У Ралстона Холкомба не было сколько-нибудь заметной шеи, но этот недостаток с лихвой компенсировал подбородок. Подбородок и челюсти образовывали плавную кривую, основанием которой служила грудь. Щеки у него были розовые, мягкие той дряблой мягкостью, которая приходит с возрастом и напоминает кожицу ошпаренного персика. Его седая шевелюра, напоминающая длинные средневековые мужские стрижки, поднималась надо лбом и падала на плечи, оставляя на воротнике хлопья перхоти.
Он ходил по улицам Нью-Йорка в широкополой шляпе, темном деловом костюме, светло-зеленой атласной рубашке и жилете из белой парчи. Из-под подбородка выглядывал огромный черный бант. Вместо тросточки он ходил с посохом, высоким посохом из черного дерева с массивным золотым набалдашником. Создавалось впечатление, что, хотя громадное тело Холкомба и уступило нехотя обычаям прозаической цивилизации с ее блеклыми одеяниями, его грудь и живот реяли над землей, облаченные в гордые цвета знамен его души.
Все это позволялось ему, поскольку он был гений. И президент Американской гильдии архитекторов.
Ралстон Холкомб не разделял взглядов коллег по этой организации. Он не был ни бездуховным строителем-трудягой, ни бизнесменом. Он был, как сам он твердо заявлял, человеком с идеалами.
Он гневно осуждал прискорбное состояние американской архитектуры и беспринципный эклектизм архитекторов. Он заявлял, что в любой исторический период архитекторы творили в духе своего времени, а не искали образцы для подражания в прошлом. «Мы можем сохранять верность истории, лишь подчиняясь ее законам, которые требуют, чтобы корни нашего искусства глубоко уходили в почву того времени, в котором мы живем». Он открыто выступал против сооружения зданий в греческом, готическом или романском стиле. Он призывал быть современными и строить в том стиле, который соответствует духу нашего времени. И Холкомб нашел такой стиль. Это было Возрождение.
Он четко формулировал свои принципы. Поскольку, утверждал он, в мире со времен Возрождения ничего особо выдающегося не произошло, мы должны считать себя все еще живущими в ту эпоху. И все внешние формы нашего существования должны быть верны образцам великих мастеров шестнадцатого века.
Он терпеть не мог тех немногих, кто говорил о современной архитектуре с совершенно иных позиций. Он старался их не замечать и ограничивался утверждением, что люди, которые хотят порвать со всем прошлым, суть лентяи и невежды и что никто не имеет права ставить оригинальность выше Красоты. На этом последнем слове его голос дрожал от благоговения.
Он принимал только очень крупные заказы, будучи специалистом по Вечному и Монументальному. Он построил несчетное количество мемориалов и капитолиев[47]. Ему принадлежали проекты многих Международных выставок.
Он творил, как творят некоторые композиторы, импровизируя под воздействием неведомых высших сил. Вдохновение осеняло его внезапно. Тогда он добавлял неимоверный купол к плоской крыше законченного здания, или украшал длинный свод мозаикой из золотых листьев, или скалывал с фасада штукатурку, заменяя ее мрамором. Клиенты бледнели, заикались – но платили. Его внушительная внешность неизменно выводила его в победители в любых схватках с кошельком клиента. За его спиной стояло всеобщее неколебимое и всемогущее убеждение, что он – Художник с большой буквы. Престиж его был огромен.
Он родился в семье, занесенной в «Светский альманах». В достаточно зрелом возрасте он женился на молодой даме, семья которой хоть и не доросла до «Светского альманаха», зато имела кучу денег и оставила единственной наследнице целую империю жевательной резинки.
Ныне Ралстону Холкомбу было шестьдесят пять, но он прибавлял себе еще несколько лет, чтобы почаще выслушивать комплименты знакомых о том, как он великолепно сохранился. Миссис Ралстон Холкомб было сорок два года. Она, напротив, убавляла себе значительное количество лет.
Миссис Ралстон Холкомб держала светский салон, который собирался в неформальной обстановке каждое воскресенье.
– К нам заглядывает каждый, кто хоть что-то представляет собой в архитектуре, – говорила она подругам и прибавляла: – Пусть только попробуют не заглянуть.
В один воскресный мартовский день Китинг подъехал к особняку Холкомбов – копии некоего флорентийского палаццо[48] – послушно, но несколько неохотно. На этих прославленных приемах он был частым гостем, и они успели ему изрядно поднадоесть. Он знал всех, кого там можно встретить. Однако он чувствовал, что на сей раз ему обязательно надо там быть, поскольку этот прием был приурочен к завершению строительства очередного капитолия, созданного гением Ралстона Холкомба в каком-то там штате.
Визитеры, хоть и многочисленные, как-то терялись в мраморной бальной зале Холкомбов. Группы их становились совсем неприметными в необъятных пространствах, рассчитанных на прямо-таки королевские приемы. Гости стояли повсюду, изо всех сил стараясь держаться неофициально и чем-нибудь блеснуть. Их шаги по мраморному полу отдавались гулким эхом, как в склепе. Пламя высоких свечей отчаянно диссонировало с серым светом, пробивающимся с улицы. От этого свечи казались тусклыми, а их пламя придавало дневному свету оттенок преждевременных сумерек. На пьедестале посреди зала, сияя крошечными электрическими лампочками, возвышался макет очередного капитолия.
Миссис Ралстон Холкомб председательствовала за чайным столом. Каждый гость принимал от нее хрупкую чашечку костяного фарфора, раз-другой прихлебывал самым деликатным образом и исчезал в направлении бара. Двое статных дворецких ходили и собирали оставленные гостями чашечки.
Миссис Ралстон Холкомб была, по словам одной восторженной подруги, «миниатюрна, но интеллектуальна». От миниатюрности она втайне страдала, но научилась находить в ней и приятные стороны. Она постоянно рассказывала, не кривя душой, что носит платья очень маленького размера и может покупать одежду в детских отделах. Летом она одевалась как школьница и носила короткие носки, выставляя на всеобщее обозрение тощие ноги с затверделыми синими венами. Она обожала знаменитостей, и в этом был смысл ее жизни. Она целеустремленно за ними охотилась; знакомилась с ними, вытаращив глаза от восторга и говоря им о незначительности собственной персоны, о смирении перед теми, кто чего-то добился в жизни. Она злобно сжимала губы и поводила плечами, когда кто-то из выдающихся людей недостаточно, по ее мнению, внимательно относился к ее собственным воззрениям на жизнь после смерти, теорию относительности, архитектуру ацтеков, контроль за рождаемостью и новые фильмы. Среди ее друзей было множество бедняков, и этот факт она широко рекламировала. Если кому-то из этих друзей удавалось улучшить свое финансовое положение, она порывала с ним, чувствуя при этом, что он ее предал. Она искренне ненавидела богатых – ведь их возвышало над всеми прочими то же, что и ее. Архитектуру она считала своей вотчиной. Родители дали ей имя Констанс, но она посчитала чрезвычайно остроумным, чтобы все звали ее Кики. Это прозвище она навязала всем своим знакомым, когда ей было уже далеко за тридцать.
Китинг никогда не чувствовал себя уютно в присутствии миссис Холкомб. Она слишком настойчиво ему улыбалась, а на любую его фразу отвечала подмигиванием и словами: «Ах, Питер, какой же вы проказник!», хотя ничего похожего у него и в мыслях не было. Однако сегодня он, как обычно, с поклоном поцеловал ей руку, а она улыбнулась ему из-за серебряного чайничка. На ней было царственное вечернее платье из изумрудного бархата, а во взбитых коротких волосах застряла ядовито-красная ленточка с тошнотворным бантиком. Кожа ее была сухой и загорелой, с крупными порами, особенно на ноздрях. Она протянула Китингу фарфоровую чашечку, сверкнув при свете свечей квадратным изумрудом на пальце.
Выразив восхищение капитолием, Китинг поспешно отошел и принялся рассматривать макет. Он выстоял перед макетом положенное число минут, обжигая губы горячей жидкостью, пахнущей гвоздикой. Холкомб, который ни разу не взглянул в сторону макета и не упустил из виду ни единого гостя, подошедшего полюбоваться его творением, хлопнул Китинга по плечу и сказал что-то приятное о молодых людях, познающих красоту стиля эпохи Возрождения. Затем Китинг просто слонялся без дела, без особого восторга пожимая руки, и то и дело поглядывал на часы, высчитывая момент, когда уже можно будет откланяться. Вдруг он остолбенел.
В небольшой библиотеке, соединенной с залом широким арочным проемом, он увидел Доминик Франкон в окружении трех молодых людей.
Она стояла, опершись о колонну, держа в руке стакан с коктейлем. На ней был черный бархатный костюм. Плотная светонепроницаемая ткань скрадывала исходящее от ее фигуры ощущение нереальности, удерживая свет, который чересчур легко протекал сквозь ее руки, шею, лицо. В ее стакане холодным металлическим крестом застыла огненная искорка, словно стакан был линзой, собравшей в пучок исходившее от ее кожи сияние.
Китинг рванулся вперед и разыскал в толпе гостей Франкона.
– Питер! – оживленно воскликнул Франкон. – Принести тебе выпить? Не бог весть что, – добавил он, понизив голос, – но «манхэттены»[49] вполне пристойные.
– Нет, – сказал Китинг. – Спасибо.
– Entre nous[50], – сказал Франкон, подмигнув в направлении макета капитолия, – это страх божий, верно?
– Да, – сказал Китинг. – Пропорции никудышные… Купол напоминает физиономию Холкомба, изображающую восход солнца на крыше… – Они остановились лицом к библиотеке, и взор Китинга замер на девушке в черном, как бы умоляя Франкона обратить на это внимание. Он был счастлив, что Франкону теперь не отвертеться.
– А планировка? Тоже мне планировка! Заметил, на втором этаже… О! – Франкон наконец увидел, куда смотрит Китинг. Он посмотрел на Китинга, потом в направлении библиотеки, потом опять на Китинга. – Что ж, – наконец произнес он, – потом пеняй на себя. Сам напросился. Пошли.
Они вместе вошли в библиотеку. Китинг очень вежливо остановился, но во взгляде его была отнюдь не столь вежливая целеустремленность, Франкон же просиял и с весьма неубедительным оживлением произнес:
– Доминик, дорогая! Позволь тебе представить – Питер Китинг, моя правая рука. Питер, это моя дочь.
– Здравствуйте! – тихо произнес Китинг. Она с серьезным видом наклонила голову.
– Я так давно мечтал с вами познакомиться, мисс Франкон.
– Интересно получается, – сказала Доминик. – Вам, конечно, хочется быть со мной полюбезнее, но это будет крайне недипломатично.
– То есть как, мисс Франкон?
– Отец предпочел бы, чтобы вы вели себя со мной ужасно. Мы с отцом не ладим.
– Но, мисс Франкон, я…
– Наверное, будет честно сказать вам об этом в самом начале. Возможно, вам захочется пересмотреть кое-какие из ваших умозаключений.
Китинг искал глазами Франкона, но тот исчез.
– Не надо, – тихо сказала она. – Отец совсем не умеет вести себя в подобных ситуациях. Он слишком очевиден. Вы попросили его представить вас мне, но ему не следовало давать мне это заметить. Но, коль скоро мы оба это признаем, все в порядке. Присаживайтесь.
Она опустилась на диванчик, а он послушно сел рядом с ней. Незнакомые ему молодые люди постояли несколько минут с глуповатыми улыбками в надежде, что их включат в беседу, и разошлись. Китинг с облегчением подумал, что она совсем не страшная, если бы только не неприятный контраст между ее словами и той невинно-искренней манерой, с которой она эти слова произносила. Он не знал, чему же верить.
– Признаюсь, я просил представить меня, – сказал он. – Все равно это и так заметно, согласитесь. А кто бы не попросил? Однако не кажется ли вам, что мои, как вы выражаетесь, умозаключения могут и не иметь никакого отношения к вашему отцу?
– Только не говорите мне, что я прекрасна, восхитительна, что никого похожего вы в жизни не встречали, что вы готовы влюбиться в меня. Рано или поздно вы все это скажете, но давайте отложим этот момент. Во всем прочем мы, как мне кажется, прекрасно поладим.
– Но вы намереваетесь предельно осложнить мне это дело, не так ли?
– Да. Отцу следовало бы предупредить вас.
– Он предупредил.
– А вам следовало бы его послушать. Будьте с отцом очень предупредительны. Я уже встречала столько «правых рук» отца, что у меня выработалось скептическое отношение к ним. Но вы первый, кто сумел продержаться так долго и, похоже, намерен продержаться еще дольше. Я очень много слышала о вас. Поздравляю.
– Я много лет мечтал познакомиться с вами. А рубрику вашу я читаю с таким большим… – Он остановился, понимая, что ему не следовало бы говорить об этом, тем более не следовало останавливаться.
– С таким большим?.. – мягко спросила она.
– С таким большим удовольствием, – закончил он, надеясь, что она не станет развивать эту тему.
– Ах, конечно, – сказала она. – Дом Айнсвортов. Вы его спроектировали. Извините. Вы оказались случайной жертвой одного из моих редких приступов честности. У меня они случаются нечасто. Вам это, конечно, известно, если вы читали мою вчерашнюю заметку.
– Да, читал. И… что ж, последую вашему примеру и буду с вами совершенно откровенен. Только не сочтите за жалобу – нельзя жаловаться на тех, кто тебя критикует. Но согласитесь же, капитолий Холкомба значительно хуже во всех тех аспектах, за которые вы нас разбомбили. Почему же вы вчера так его расхвалили? Или у вас было такое особое задание?
– Не льстите мне. Никаких особых заданий у меня не было. Неужели вы думаете, что кому-то в газете есть дело до того, что я пишу в колонке об интерьере? Кроме того, от меня вообще не ждут статей о капитолиях. Просто я устала от интерьеров.
– Тогда почему же вы расхвалили Холкомба?
– Потому что его капитолий настолько ужасен, что высмеивать его просто скучно. И я решила, что будет забавнее, если я восхвалю его до небес. Так и вышло.
– Значит, такая у вас позиция?
– Значит, такая у меня позиция. Но моей колонки никто не читает, кроме домохозяек, которым все равно не хватит денег на приличную отделку, так что это не имеет значения.
– Но что вам действительно нравится в архитектуре?
– Мне ничего не нравится в архитектуре.
– Ну, вы, конечно, понимаете, что я вам не верю. Зачем же вы пишете, если ничего не хотите сказать?
– Чтобы чем-то себя занять. Чем-то более мерзким, чем многое другое, что я умею. Но и более занятным.
– Бросьте, это не слишком хорошая отговорка.
– У меня вообще не бывает хороших отговорок.
– Но вам же должна нравиться ваша работа.
– А она мне нравится. Разве незаметно? Очень нравится.
– Признаюсь, я вам даже завидую. Работать в такой мощной организации, как газетный концерн Винанда. Крупнейшая организация в стране, привлекшая лучшие журналистские силы…
– Слушайте, – сказала она, доверительно склонившись к нему, – позвольте вам помочь. Если бы вы только что познакомились с моим отцом, а он бы работал в газете Винанда, тогда вам следовало бы говорить именно то, что вы говорите. Но со мной дело обстоит не так. Именно это я и ожидала от вас услышать, а мне не по душе слышать то, чего я ожидаю. Было бы куда интереснее, если бы вы сказали, что концерн Винанда – огромная помойная яма, бульварные газетенки; что все их авторы гроша ломаного не стоят.
– Вы на самом деле такого мнения о них?
– Вовсе нет. Но мне не нравятся люди, которые говорят только то, что, по их мнению, думаю я.
– Спасибо. Ваша помощь мне очень пригодится. Я еще не встречал никого… впрочем, этого вы от меня как раз слышать не хотите. Но о ваших газетах я говорил вполне серьезно. Гейл Винанд всегда восхищал меня. Мне безумно хочется с ним познакомиться. Какой он?
– Его очень точно охарактеризовал Остин Хэллер. Лощеный выродок.
Он поморщился, припомнив, где именно слышал эти слова Остина Хэллера. Он видел перед собой тонкую белую руку, перекинутую через подлокотник дивана, и все связанное с Кэтрин показалось ему неуклюжим и вульгарным.
– Но я имел в виду – какой он человек?
– Не знаю. Я с ним незнакома.
– Не может быть!
– Это так.
– А я слышал, что он очень интересный человек.
– Несомненно. Когда мне захочется чего-нибудь извращенного, я непременно с ним познакомлюсь.
– А Тухи вы знаете?
– О-о! – сказала она. Он заметил в ее глазах то выражение, которое уже видел однажды, и ему совсем не понравилась ее приторно веселая интонация. – О, Эллсворт Тухи! Конечно же, я его знаю. Он великолепен. Вот с ним я очень люблю поговорить. Это идеальный мерзавец.
– Но, мисс Франкон, позвольте! Кроме вас, никто никогда…
– Я не стараюсь вас шокировать. Я говорю совершенно серьезно. Я им восхищаюсь. В нем такая цельность, такая завершенность! Согласитесь, в этом мире не так уж часто приходится видеть совершенство, с каким бы знаком оно ни было. А он и есть совершенство. В своем роде. Все остальные настолько не закончены, разбиты на кусочки, которые никак не могут собрать воедино. Но только не Тухи. Это монолит. Иногда, когда ожесточаюсь на весь мир, я нахожу утешение в мысли, что буду отомщена и этот мир получит все, что ему причитается, сполна, ведь в нем есть Эллсворт Тухи.
– Вы жаждете отмщения – за что же?
Она посмотрела на него. Ее веки приподнялись на мгновение, так что глаза больше не казались прямоугольными. Они были ясны и ласковы.
– Очень умно, – сказала она. – Это первая умная вещь, которую я от вас услышала.
– Почему?
– Потому что вы поняли, что выбрать из всей словесной трухи, которую я тут наговорила. Так что придется мне вам ответить. Мне бы хотелось отомстить миру за то, что мне не за что ему мстить. Давайте лучше продолжим об Эллсворте Тухи.
– Понимаете, я всегда ото всех слышал, что он вроде святого, единственный чистый идеалист, совершенно неподкупный и…
– Все это истинная правда. Обыкновенный мошенник был бы намного безопаснее. Но Тухи, он как лакмусовая бумажка для людей. О них можно узнать все по тому, как они его воспринимают.
– Как это? Что вы хотите сказать?
Она откинулась в кресле, вытянув руки и положив их на колени ладонями вверх и переплетя пальцы. Потом легко засмеялась:
– Ничего такого, о чем было бы уместно говорить на светском чаепитии. Кики права. Она меня терпеть не может, но иногда ей приходится меня приглашать. А я не могу отказать себе в удовольствии – ведь ей так явно не хочется меня видеть. Знаете, я ведь сегодня сказала Ралстону все, что на самом деле думаю о его капитолии. Но он мне так и не поверил. Только разулыбался и назвал меня очень милой девочкой.
– А разве это не так?
– Что?
– Что вы очень милая девочка.
– Только не сегодня. Я же вас весь вечер ставила в неловкое положение. Но я исправлюсь. Я расскажу вам, что я думаю о вас, поскольку вас это беспокоит. Я думаю, что вы умны, надежны, простодушны, очень честолюбивы и что у вас все получится. Вы мне нравитесь. Я скажу отцу, что очень одобряю его правую руку, так что, видите, вам нечего бояться со стороны дочки босса. Хотя лучше будет, если я ничего ему не скажу, потому что мою рекомендацию он воспримет в строго противоположном смысле.
– А мне можно сказать, что я думаю о вас? Только одну вещь?
– Конечно. И не одну.
– По-моему, было бы лучше, если бы вы не говорили мне, что я вам нравлюсь. Тогда у меня было бы больше шансов надеяться, что это окажется правдой.
Она засмеялась.
– Если вы и это понимаете, – сказала она, – мы с вами подружимся. И тогда может оказаться, что я сказала правду.
В проеме арки, выходящей в бальную залу, появился Гордон Л. Прескотт со стаканом в руке. На нем был серый костюм, а вместо рубашки – свитер из серебристой шерсти. Его мальчишеское лицо было свежевыбрито. От него, как всегда, пахло мылом, зубной пастой и пребыванием на свежем воздухе.
– Доминик, дорогая! – воскликнул он, взмахнув стаканом. – Привет, Китинг, – отрывисто добавил он. – Доминик, где же вы прятались? Я услышал, что вы сегодня здесь, и убил черт знает сколько времени, разыскивая вас!
– Привет, Гордон, – сказала она вполне корректно. В ее тихом, вежливом голосе не было ничего оскорбительного, но вслед за его восторженной интонацией ее тон казался убийственно безразличным. Эти два контрастных тона как бы создали ощутимый контрапункт вокруг основной мелодической линии – линии полного презрения.
Прескотт этой мелодии не расслышал.
– Дорогая, – сказал он. – Каждый раз, когда я вижу вас, вы становитесь все очаровательнее. Кто бы мог подумать, что такое возможно?
– Седьмой, – сказала она.
– Что?
– Вы мне седьмой раз об этом говорите при встрече, Гордон. Я веду счет.
– Доминик, вы же это несерьезно. Вы никогда не бываете серьезной.
– Ошибаетесь, Гордон. Я только что весьма серьезно разговаривала с моим другом Питером Китингом.
Какая-то дама помахала Прескотту, и он использовал эту возможность, чтобы ретироваться с довольно глупым видом. А Китинг пришел в восторг при мысли, что она отбрила другого мужчину ради продолжения разговора с ее другом Питером Китингом.
Но когда он обернулся к ней, она спросила сладеньким голосом:
– Так о чем мы говорили, мистер Китинг? – И она с преувеличенным интересом посмотрела вдаль, на высохшую фигуру старичка, который закашлялся над бокалом виски в другом конце зала.
– Как? Мы ведь говорили… – начал Китинг.
– О, вот и Юджин Петтингилл. Мой любимец. Мне надо поздороваться с Юджином.
Она поднялась и пошла через зал, чуть прогибаясь на ходу, навстречу самому несимпатичному старцу из всех присутствующих.
Китинг не понял, была ли это случайность, или его записали в один клуб с Гордоном Л. Прескоттом.