Ещё он слушал. Он узнал, что у неё когда-то был сын, но она его потеряла, что она ушла в пустыню, чтобы там умереть от горя, но встретила странствующего стрелка, который научил её ездить на верблюде и пользоваться оружием, а потом его зарезали на базаре, когда он вступился за ребёнка, укравшего дыню, и она осталась одна. Ребёнка, к слову, тоже зарезали. Потом она была шлюхой на Проспекте и пользовалась успехом, потому что её клиенты любили пожёстче, а она била их верблюжьим шокером и вставляла шипастые штыри в анальные отверстия. Потом он не понимал – её слова не складывались в общую картину, рассыпались на детали, которые не сочетались друг с другом. В одно и то же время она шла через снежную пустыню к стеклянному дереву, дралась с непонятным шестиногим животным на плоту посреди высокогорного озера, трахалась с человеком, обгоревшим во время пожара на скотобойне, ела парную крольчатину в самом дорогом ресторане Столицы и стреляла из пистолета себе в рот. И ничего из этого никак не объясняло, почему её били мужчины, три десятка мужчин, руками, ногами и черенками от лопат.
На шестой день он взял нож и пошёл в тот самый переулок. Следов почти не осталось, только на стене шевелился на ветру прилипший клок длинных чёрных волос. Он запомнил двоих – Плевка и Философа, жалких алкашей с соседней улицы, они пристроились к бьющим позади и норовили достать её ногой – но не доставали. Когда он рявкнул и все остановились, эти двое побежали прочь, потому что, в свою очередь, узнали его и знали, на что он способен. Он прошёл через толпу мужчин, и никто не остановил его, когда он поднял её и понёс прочь, и он не узнал больше никого, кроме этой парочки. Теперь он искал их.
Плевок сидел в ближайшем кабаке, в самом тёмном углу, в бессознательном состоянии, свесив голову на грудь. Когда он сел рядом с Плевком, бармен покачал головой и показал на заднюю дверь: только не здесь, только не здесь. Он кивнул. Он знал правила. Он взял Плевка за шкирку, выволок из-за стола и потащил к двери. Тот очнулся не сразу, что-то мычал, вяло цеплялся руками за выступающие половицы и разодрал ладонь о торчащий из стены гвоздь. Он приподнял Плевка и с силой бросил его на землю. Тот продрал глаза, рассмотрел обидчика и сразу всё понял. Не надо, запричитал Плевок, не надо. Не надо, согласился он, только расскажи мне, что случилось. Почему её били. За что. Кто это начал. Плевок скулил и сперва ничего толком рассказать не мог, потому что они с Философом подошли позже, но, по его словам, некто Патер всё должен был знать, а найти этого Патера можно было через Максимилиана. Он кивнул: да, через Максимилиана можно найти кого угодно. Спасибо, сказал он, нагнулся и перерезал Плевку глотку. Тёплая кровь толчками выплёскивалась на сухой песок, а он облизнул лезвие и, поморщившись, пошёл искать Философа.
Он вернулся домой вечером. В тот день он убил четырнадцать человек – за женщину, о которой не знал ровным счётом ничего. Это были так себе люди, человеческий мусор, отбросы, но всё-таки они ходили, дышали, ели и занимались сексом. Или не занимались, он не знал. В основном он пользовался ножом, но последнего, который верещал что-то про Патера, который был во всём виноват, он забил стальной набойкой на носке ботинка – забил смачно, жестоко, планомерно, ударами в живот, превращая в месиво внутренние органы. Но теперь, вернувшись домой, он знал: Патер не принимал участия в бойне и никак не был связан с Максимилианом. Он просто существовал где-то в городе и призывал убивать тех, кто с его точки зрения не вписывался в структуру общества, – проституток, наркоманов, бесноватых, он стремился к идеальному арийскому миру, только вместо голубоглазых блондинов в этом мире должны были доминировать черноволосые парни со сросшимися на переносице бровями.
Вечером он сидел и смотрел на её исковерканное лицо. Ему казалось, что где-то там, под вздутой синюшной кожей прячется настоящая красавица. Пустынный стрелок влюбился в неё с первого взгляда и дал ей то, что мог дать – научил драться. Но есть такое правило: тот, кто не хочет драться, никогда этому не научится. Поэтому она хотела драться тогда и будет драться сейчас, когда от её силы зависит её жизнь. Он смотрел на неё и чувствовал исходящую от неё силу, и больше всего на свете он хотел услышать её историю, поскольку всегда нужно знать, за что убиваешь. Он не знал.
На тринадцатый день она очнулась. Всхлипнула и приоткрыла тот глаз, который открывался. Она ничего не видела – только мутную пелену и светлое пятнышко в районе лампы. Потом пятнышко пропало – он заслонил свет собой. Она попыталась что-то сказать, но распухший язык не слушался, и даже эта попытка вызвала боль. От боли она застонала громче, и стало ещё больнее. Тшшшш, сказал он, не двигайся и не говори. Если ты меня слышишь, то пошевели пальцем. Вот этим, он дотронулся до мизинца на её левой руке – единственного целого. Она не поняла. Он повторил свою просьбу ещё раз. Она пошевелила. Молодец, сказал он. Тебя страшно избили, но я тебя нашёл и принёс сюда. Тебе нельзя двигаться, я зашил твои раны и наложил шины на переломы. За тобой ухаживает старуха Юдифь, она придёт днём, не бойся её, она хорошая. Я здесь бываю по вечерам. Я знаю, что у тебя много вопросов, но пока ты не сможешь их задать. Ты прокусила язык, чудом не откусила. Его я тоже зашил, но пока ты говорить не можешь. Надо подождать ещё пару недель. Она застонала. Он продолжил: давай условимся. Палец к себе – это «да», палец от себя – «нет». Попробуй. Скажи «да». Она согнула палец. Теперь «нет». Она разогнула. Молодец, всё поняла. Я буду задавать тебе простые вопросы, ты будешь отвечать «да» или «нет», хорошо? Да.
Но ни одного вопроса он не задал, потому что она заснула, а он ушёл во тьму, чтобы продолжить. Он ходил по злачным местам и спрашивал у своих осведомителей, кто такой Патер, и все до единого слышали это имя, но никто не видел его воочию. Все слышали слова, сказанные им кому-то другому, например о том, что нужно убивать детей, которые коснулись его одежды, или о том, что нельзя улыбаться, а кто посмеет улыбнуться, должен быть немедленно лишён языка, или о том, что воины его должны оскопить себя, чтобы никогда больше не изведать женской плоти, или о том, что если кто посмотрит на него косым взглядом, то немедля этот человек должен быть ослеплён, и так далее, и тому подобное. Патер жесток и жёсток, Патер всесилен и мстителен, за ним идут тысячи, а пойдут – миллионы, говорили в толпе. Он не верил в эти бредни, потому что знал, что любой местный царёк остаётся местным царьком, что бы ни говорили люди.
Однажды, за много лет до событий, он в одиночку прошёл через три слоя охраны Мартина Кочмара. Кочмар руководил группировкой, известной жестокими расправами с неугодными. Десять бойцов Кочмара получили приказ «проучить» местную семью, глава которой задолжал Кочмару значительную сумму и не мог отдать на протяжении полугода. Бойцы убили всех – должника, обеих его жён, сына, трёх дочерей, зятя, невестку, двух соседских детей, бывших в гостях, а семимесячную внучку живьём бросили в костёр из тел. Потом они вернулись на виллу Кочмара и стали пьянствовать, отмечая удачную операцию.
Ему позвонили через четыре часа. Позвонил его знакомый, который знал, что закон не в силе, а значит, нужно беззаконие. Он всё понял, взял нож и пошёл на виллу. Он перебрался через ограждение и зарезал обеих собак, которые его не почуяли – его нельзя было почуять. Потом он перерезал горло часовому, а второму свернул шею. Потом он прошёл через кухонную дверь, вбил кадык поварёнку в шею, а повара окунул головой в кипящий соус и держал, пока тот не перестал шевелиться. Когда на кухню вошёл боец, чтобы узнать, почему не несут добавку, он расколол ему череп колотушкой для отбивания мяса. Потом он вышел в зал, где пировали убийцы, окровавленный, с колотушкой в одной руке и ножом в другой, и когда он вышел, вся комната была в дыму от пальбы и трупах, а на нём не было ни царапины, и в руках у него по-прежнему были колотушка и нож.
Он поднялся на второй этаж, по дороге убив скорчившуюся в углу служанку, но Кочмара не нашёл – тот успел уйти через окно, и во дворе раздался шум двигателя. Он бросился через всю комнату и спрыгнул со второго этажа прямо на крышу отъезжавшего внедорожника. В него стреляли, но пули лишь дырявили сталь, а он сполз на подножку машины, разбил стекло рукоятью ножа и воткнул лезвие в ухо водителю. Машину занесло, и она опрокинулась, он успел спрыгнуть. Человек, сидевший рядом с Кочмаром, погиб, наткнувшись виском на осколок стекла. Кочмар был жив. Он вытащил его из салона, раздел и привязал к дереву, а потом долго хлестал по щекам, чтобы тот очнулся. Кочмар плакал, просил пощады, но он не слушал – он сходил в гараж за газовой горелкой и пытал его несколько часов – отрезал разные части тела, после чего прижигал раны, чтобы остановить кровотечение. Он оставил Кочмара живым – без рук, ног и члена, слепого, безъязыкого и безухого, с вырванными зубами и ноздрями. Позже он слышал, что тот остался жив – его нашли, когда он ещё дышал. Пусть дышит дальше, подумал он. Пусть даже убивает. Но он всегда будет помнить, почему стал таким, каким стал. И он будет знать, кто его таким сделал, потому что он не удержался и вырезал на груди Кочмара своё имя.
Никто не знал, откуда пришёл Патер. Кто-то говорил, что с юга, кто-то – что с севера, кто-то утверждал, что он местный и до недавнего времени никаким вождём не был, просто обычный человек в обычном городе. Никто толком не мог описать Патера – тот превращался то в белобрысого великана, то в длинноносого карлика, то даже становился женщиной или ребёнком, и каждое описание было уверенным, и каждое опровергало все предыдущие. Никто не мог точно передать слова Патера или объяснить причину их воздействия. Люди, убивавшие по его приказу, никогда не слышали его и не видели, им ничего не обещали и не платили, убийство становилось их собственным желанием – они хотели сделать то, о чём ранее никогда не помышляли. Некоторые города объявили награду за голову неуловимого властителя душ, но с таким же успехом можно было предлагать деньги за поимку архангела Михаила.
Но он отличался от обычных людей. Он твёрдо знал, что Бога нет, а Патер – есть, и это живой человек. И каким бы он ни был сильным, влиятельным, таинственным и умным, он его поймает. А потом будет пытать. Просто потому, что пытки доставляют ему удовольствие.
Окраинный доходяга сказал ему, что Патер известен тем, что может дотрагиваться до Стекла голыми руками. Сначала он не поверил, но затем то же самое повторили ещё несколько человек из самых разных сред – бомж, владелец гостиницы, полицейский осведомитель, шофёр одного богатея и элитная проститутка. Стекло стало зацепкой, которая могла вывести на Патера, – и он схватился за неё как за последнюю ниточку от некогда крепкого каната, удерживающего мост над пропастью. Он знал нескольких человек с подпольного рынка Стекла и в тот же день встретился с одним из них, мелкой сошкой по имени Ю, в китайском квартале. Ю занимался тем, что прощупывал почву – улышав, что кто-то где-то ищет Стекло, он узнавал всю подноготную потенциального покупателя и передавал информацию дилеру, который уже знакомился с клиентом и удивительно точно, пользуясь сведениями Ю, угадывал все потребности и возможности первого. Ю слышал о Патере и предположил, что тот имеет какое-то отношение к поставкам Стекла в город – добыча была сопряжена с многочисленными трудностями, Стекло везли с далёкого севера, и стоило оно дорого. Человек, стоящий во главе пирамиды, просто обязан был иметь серьёзное влияние – такое, каким мог бы похвастаться Патер, если бы существовал на самом деле. Он взял у Ю контакты дилера – Ю при этом потерял два пальца на левой руке.
Потом он нашёл дилера. Тот сидел в курильне, посасывал опиумную трубку и раскладывал примитивный пасьянс. Пасьянс раскладывался плохо, потому что дилер был уже изрядно под кайфом. В курильню пропускать не хотели: одному парню у входа он сломал руку, второму челюсть. Внутри его поджидали два телохранителя, но они тоже продержались недолго; одного он, похоже, убил. Дилер не сразу понял, чего от него хотят, но после третьего отрезанного пальца подсказал, куда идти дальше. Он вышел через заднюю дверь, когда в переднюю уже врывались посланные на помощь бойцы. Дилера они нашли мёртвым – опиумная трубка была вбита в его глотку.
Дилер подтвердил, что Патер имеет отношение к поставкам Стекла, которое реализует местный воротила Хан. Он знал Хана, пересекался несколько раз, даже работал на него лет пятнадцать назад. Хана он не боялся, потому что он ничего не боялся, но знал, что лучше не нарываться. Если достанешь Хана, то следующим достанут тебя. Никуда не уйдёшь, ни на какой край света. Надо было подумать, взять паузу.
Она тем временем начинала оживать. Уже не реагировала на свет, как на лезвие ножа. Вяло двигала конечностями. Старуха переворачивала её, чтобы не было пролежней, обмывала. Он пытался задавать ей вопросы, но она не слушала, отворачивалась. Кто такой Патер, спрашивал он, а она говорила: принеси воды. Он приносил и снова спрашивал, а она снова придумывала что-то, чтобы не отвечать. Потом ему надоело, и он сказал: ты знаешь, зачем мне нужно знать, кто он? Принеси мне воды, сказала она. Нет, ответил он, никакой воды. Я хочу, чтобы ты со мной говорила. Принеси мне воды. Нет, я расскажу тебе, для чего мне нужен Патер. Я хочу найти его и убить. Содрать с него кожу, начиная с ног, чтобы он умирал как можно дольше. Поливать его кипятком. Выкручивать ему суставы. Я хочу отомстить ему за тебя и за всех, помимо тебя. Она слушала это, а потом хотела сказать «принеси мне воды», но передумала и прошептала: не надо. Почему? Не надо, ты не сможешь, сказала она. Я всё могу. Я могу в одиночку вырезать этот город. Верю, но его – не сможешь. Почему? Потому что он бог в человеческом теле. В нём нет ничего человеческого, в нём только божественное. Он берёт то, что ему нужно, и выбрасывает то, что ему не нужно. Мы – твари для него, слякоть под ногами. А кто ты ему, спросил он. Она не ответила. Кто ты ему. Никто, совсем никто, она покачала головой. Дай я сам догадаюсь. Ты знала его ближе других, правда? Ты с ним спала? Нет, отвечала она, я видела его всего один раз. Он не верил, а она лежала и плакала, и ему стало её жалко, он понял, что с ней так не стоило. Извини, сказал он. Нет, правда, извини. Я просто действительно хочу тебе помочь. Если бы ты хотел мне помочь, ты бы дал мне умереть, вдруг сказала она и попыталась отвернуться к стенке. У неё не получилось, даже голова ещё не поворачивалась толком. Он встал и вышел.
Он не пошёл напролом. Он позвонил Хану, потому что знал его номер, и пришёл к Хану на встречу, как положено. Хан принимал в большой красной зале и пытался выглядеть китайцем, хотя все знали – ему сделали операцию, его глаза не были раскосыми от рождения. Он поклонился Хану, и тот склонился в ответ. Ты убил моего дилера, сказал Хан. Да, ответил он, потому что мне нужно было кое-что узнать, это не из неуважения к тебе. Я знаю, сказал Хан, если бы это было из неуважения ко мне, ты бы вошёл в этот зал по кусочкам. А теперь говори. Кто поставляет тебе Стекло, спросил он. Хан склонил голову. Зачем тебе знать? Мне нужен Патер. Патер? Да. Я не знаю никакого Патера. Прекрати, Хан, тебе никогда не удавался покер-фейс. Все замолкли, потому что никто не смел так разговаривать с Ханом. Но тот рассмеялся, да, ты прав, а зачем тебе? Я его убью. Хан снова улыбнулся, но на этот раз иначе – скорее как отец улыбается, если его сын говорит глупость. Ты не сможешь. Почему? Потому что ты не сможешь, Хан помрачнел, потому что ты не сможешь убить бога. Он подумал, что все посходили с ума, называя какого-то непонятного то ли проповедника, то ли контрабандиста богом. Это уже моё дело, я сам разберусь, просто сведи меня с ним. Ты не сможешь его убить. Ну раз ты так уверен, тем более сведи – терять тебе нечего. Нет, Хан покачал головой, мне есть что терять. Нельзя ссориться с Патером.
Он сделал шаг вперёд. Телохранители Хана напряглись. Он улыбнулся. Хан нахмурился. Он сказал, ты же знаешь, Хан, знаешь. Я же могу убить и тебя, и всех этих твоих парней, просто голыми руками, мне ничего для этого не надо. Я даже не вспотею. Я знаю, ответил Хан, но тогда тебе придётся уйти из города, и ты никогда не выйдешь на Патера. Это хороший аргумент, сказал он, но у меня есть другой. Если ты ничего мне не скажешь, то мне неважно, жив ты или мёртв. Вообще без разницы. Из города я уйду, не впервой, а ты будешь мёртв. Два телохранителя сзади него сделали по три шага. Он развернулся и посмотрел поочерёдно на одного и другого.
Не надо, сказал Хан. Ладно. Уговорил, дипломат хренов. Я дам тебе номер. Ты позвонишь по нему завтра. Я подчёркиваю: завтра утром. Тебе ответит человек по имени Саваоф. А дальше – как знаешь. Можешь назначить ему встречу, можешь сказать, что хочешь его убить. А кто этот Саваоф? Он? Нет, это его помощник. Его самого видят только приближённые, а Саваоф общается с посторонними. Тихий такой, странный. А почему не сегодня? Потому что сегодня день рождения моей дочери, и я не хочу, чтобы мой вечер испортили разборки. Хорошо. Передавай дочери привет. Ей два года, ей не нужен привет от такого, как ты. Как знаешь. И он вышел.
В тот вечер он читал ей Роберта Отфрида. Что тебе почитать, спросил он, и она сказала: Отфрида, и он нашёл в Сети сборник «Север и север» и читал его подряд, последовательно, не пропуская ни одного стихотворения. Она слушала молча, не обращала внимания на то, что он сбивался, путал местами строки, глотал окончания. Он старался, и это было ей приятно. Потом она прервала его и спросила: нашёл? Да, ответил он, ты знаешь Саваофа? Нет, ответила она, не знаю. Говорят, это его правая рука. У него нет правой руки. Не в том смысле, что он однорук, а в том, что он никого к себе не подпускает. Тебя же подпустил. Она замолчала. Потом сказала: не подпустил. Я же говорила – я видела его всего однажды. Он возразил: может, он изменился. Боги не меняются. Почему все называют его богом? Ты уже спрашивал.
Утром он вышел на улицу и набрал Саваофа. Тот не ответил. Он прошёлся по улице вперёд и назад. Он поймал себя на том, что волновался, хотя он не волновался уже много лет. Он умел отключать эмоциональное восприятие, он умел убивать, не думая о том, что отнимаешь жизнь, он мог убить ребёнка или старика, ему было неважно, он не испугался, даже когда перед ним встала целая армия. Это было много лет назад, он убил человека, которого охраняли три тысячи бойцов, пробравшись на балкон его виллы по стене. Он поймал момент, когда тот вышел покурить, и сломал ему шею. Он уже надеялся уйти тихо, как и вошёл, но кто-то заметил тело и поднял тревогу. Он спустился по чёрной лестнице и вышел в парк, но там его уже ждали. Путь назад был отрезан, и ему оставалось только пройти через несколько сотен бойцов, чтобы оказаться снаружи, сесть в свой автомобиль и уехать. И он прошёл. В нём не было ни капли страха, ни капли волнения, он шёл через них, как будто собирал детали на конвейере или мыл посуду. Он стрелял, резал, колол и бил, прыгал, увёртывался и пригибался, он был вихрем, смерчем, торнадо, ураганом, чудовищем, квинтэссенцией зла. На эти пятнадцать минут Харону стоило сменить ялик на круизный лайнер.
А теперь он волновался – перед обычным звонком какой-то шестёрке. Впервые за тридцать лет, кажется. Он даже не помнил, каково это – волноваться. Прогулявшись, он немного успокоился и набрал номер ещё раз. Несколько гудков спустя ответил спокойный мужской голос. Слушаю. Я хочу встретиться с Патером, сказал он. Зачем? Хочу купить Стекло. Патер не продаёт Стекло. А Хану продал. Саваоф на некоторое время замолчал. Ты от Хана? Да. Он за тебя поручится? Да. Хорошо. Что хорошо? На том конце усмехнулись. Всё хорошо, сказал Саваоф и внезапно назвал его настоящее имя – то, которое нельзя было произносить никогда. Откуда вы знаете, спросил он. А почему бы мне и не знать? Он встретится со мной или нет? Да, встретится. Когда и где? Сегодня вечером. Приходи к перекрёстку у таверны. У какой таверны. Ты знаешь, у какой. Он знал.
Не ходи, сказала она. Ты не знаешь, куда я иду. Я знаю. Он же не подпустил тебя к себе. Нет, не подпустил. Но это неважно. Я всё равно знаю, куда ты идёшь. Ты идешь на смерть. Я всегда иду на смерть. Нет. Обычно ты идёшь на смерть, зная, что останешься жив. Я и сейчас знаю. Не, не знаешь. Она была права – он не знал, останется ли он жив, потому что он погружался в непонятное. Что будет со мной, если ты не вернёшься? С тобой всё будет хорошо. Старуха поставит тебя на ноги – ей заплачено за полгода вперёд. И я скажу, где спрятаны ещё деньги. Я не про это. А про что? За всю мою жизнь всего двое были ко мне добры, и тот, второй, ушёл навсегда. И теперь я теряю ещё и тебя. Он присмотрелся к её лицу. Отёки уже спали, глаз открылся, лицо постепенно становилось человеческим, и через былую маску проглядывала ещё более былая красота.
Он подошёл, присел рядом с кроватью. Понимаешь, сказал он, никто не знает, что ты здесь. На самом деле тебя убили в тот день. Забили до смерти. Тебя никто не узнает, никто не поймёт, что ты существуешь. Ты просто возьмёшь деньги и уедешь в другой город. И начнёшь новую жизнь. Придумаешь другое имя. Вставишь зубы. Найдёшь мужчину. Есть я или нет – неважно. Я просто проходил мимо. Точнее, прохожу сейчас, очень медленно. А потом пройду и исчезну за углом, и ты забудешь моё лицо.
Как тебя зовут, спросила она. Это неважно, сказал он. Меня давно никак не зовут. Я ведь не спрашиваю твоё имя. Почему не спрашиваешь? Оно мне неинтересно, как тебе не должно быть интересно моё. А если я скажу тебе его? Не говори. А всё-таки? Он понял внезапно, что это игра. В её глазах появился блеск. Я постараюсь его забыть. А сможешь? Смогу. Люди не умеют забывать по желанию. Я умею. Я забыл имя отца и имя матери, я забыл имя сестры и имя брата. Я забыл имя своего сына и женщины, которая родила его. Зачем ты их забыл? Потому что они мертвы. Нет, она покачала головой на подушке – и у неё получилось это движение, хотя она и поморщилась от боли. Ты путаешь причину и следствие. Не ты забыл их имена, потому что они мертвы, а они мертвы, потому что ты забыл их имена. Поэтому сейчас я скажу тебе своё имя, и ты его не забудешь никогда. Сколько бы ты ни прожил. Сколько бы ни прожила я. Обещаешь?
Он сидел подле неё и не знал правильного ответа. Может, и не было никакого правильного ответа. Говори, сказал он. Не забудешь? Нет. Точно? Да. Если я не хочу забывать, я не забуду.
Алярин, сказала она, меня зовут Алярин. Я была шлюхой с проспекта Шлюх, пока не встретила его. Он позвал меня, и я пошла за ним. Я омывала его ноги своими слезами и вытирала их своими волосами. Не ври, сказал он. Она усмехнулась уголком рта. Да, ты прав. Я просто сосала его член, вот и всё. Верю, сказал он. Извини, сказала она. Ты извини, покачал головой он. А потом он встал и вышел из комнаты. Потом вернулся, встал в дверях и повторил: Алярин. Да, я запомнил, тебя зовут Алярин. И ушёл снова.
Он пришёл к таверне, когда стемнело. Снаружи не было даже вывески, но он знал – это та самая таверна. Он забыл имя матери, но он не забыл место, где родился и вырос. Он жил здесь, на третьем этаже, и окно его комнаты выходило на помойный двор. Он помнил пьяные рожи завсегдатаев кабака, он помнил роющихся в мусоре бездомных, он помнил яркое покрывало в клетку, под которым спал, помнил, как бегал за голубями на плоской крыше дома. Но он никак не мог вспомнить тех, кто жил вместе с ним, – мать, отчима, сестру, брата, не мог вспомнить их лиц, их имён. Если он забывал, то это было навсегда.
Он вошёл в кабак, тот пустовал, только за стойкой протирала стаканы дородная тётка в цветастом переднике. Он подошёл к ней и сказал: меня должны тут ждать. Она показала движением головы: туда, в заднюю комнату. Он пошёл. На третий, сказала она вслед. Он поднялся по лестнице – он помнил, как поднимался по ней ежедневно, помнил её скрипучие ступени, ничуть не изменившиеся за тридцать с лишним лет. В коридоре третьего этажа была открыта только одна дверь – та самая, в которую он входил сотни раз, и вошёл снова.
В детстве комната казалась ему больше. На деле она была крошечной, и он никак не мог понять, как они умещались в такой тесноте втроём. Внутри никого не было, и он подошёл к окну. Помойка была всё там же, внизу. В одном из контейнеров копался бездомный.
Он почувствовал движение позади и развернулся. У двери стоял среднего роста человек с бесцветными чертами лица и холодным взглядом. Приятно познакомиться, Саваоф, и человек протянул руку.
4. Буря
Проводник остановился внезапно. Раньше он делал иначе – говорил: «внимание, остановка», а потом постепенно замедлялся, чтобы идущий следом Энди в него не врезался. Дело не в плохой видимости – просто, когда шагаешь много часов подряд по белой равнине, чувства притупляются. Перестаёшь замечать окружающий мир. Сперва теряешь линию горизонта, затем – землю под ногами, а потом обнаруживаешь, что нет больше ничего, даже идущих рядом людей. Бредёшь по белому мареву, будто по гигантской камере депривации. Ты можешь думать о чём угодно – вспоминать результаты скачек, мечтать о площадных девках, ты можешь петь вслух, а можешь – закрыть глаза и заснуть, не прекращая движения.