Книга Семьдесят два градуса ниже нуля - читать онлайн бесплатно, автор Владимир Маркович Санин. Cтраница 14
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Семьдесят два градуса ниже нуля
Семьдесят два градуса ниже нуля
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Семьдесят два градуса ниже нуля

Обо всем этом Игнат и Давид узнали много после, не столько от родителей, сколько от соседей, и очень гордились своим необычным прошлым. Росли близнецами, ели, спали, учились вместе. Трофим и Клавдия нарадоваться не могли на сыновей: хворост из лесу носили, воду таскали, сено помогали косить и корову доили, полы в хате мыли – лучше любой девки. А как сестренки-погодки появились – няньки не надо, даже по ночам к ним вставали, мать жалели.

С одной стороны, радость, с другой – беспокойство: юные Мазуры прослыли самыми отчаянными сорванцами в округе. Без них не обходилась ни одна сколько-нибудь заметная потасовка. Сверстники старались отношений с ними не портить, знали: Игната обидишь – двоих обидишь, Давида ударишь – двоих ударишь, одному слово скажи – тут же оба тиграми бросаются, горло друг за друга перегрызут. Но знали и то, что дружить с братьями интересно, что они мастера на всякие выдумки.

Игнат и Давид с удовольствием вспоминали о детстве и не раз веселили походников своими историями. Например, такой.

Председатель сельпо владел одним из немногих сохранившихся в войну садов, который, как магнитом, притягивал мальчишек своими грушами, вишнями и вкуснейшими яблоками белый налив. Охраняла сад огромная и презлющая собака, которая во время одного неудачного набега так цапнула Давида за ногу, что тот неделю пролежал в постели. Братья разработали план мести, свидетельствовавший об их незаурядной изобретательности.

Хозяин сада очень гордился своей чистопородной овчаркой, привезенной с Кавказа еще тогда, когда та была щенком, и сожалел, что не может найти ей подходящую пару для приплода. Братья накололи два кубометра дров исполкомовской машинистке и, заручившись ее помощью, составили и напечатали бумагу:

«Глубокоуважаемый гражданин Ковальчук! Мне стало известно, что вы являетесь хозяином кобеля кавказской породы, каковая в Минске, где я проживаю, отсутствует. А у меня имеется упомянутой породы сука. Так что прошу привезти кобеля. При удачном исходе гарантирую вам щенка. С уважением – Прошкин».

Эту вероломную бумагу запечатали в конверт, и за пачку «Беломора» уговорили кондуктора пригородного поезда бросить письмо в почтовый ящик на минском вокзале. Через несколько дней хитроумные интриганы, установившие за домом председателя сельпо неусыпную слежку, могли торжествовать, глядя, как тот в обнимку с кобелем садится в служебную машину. Ватага пацанов с трудом дождалась темноты и приступила к делу. Когда гражданин Ковальчук, взбешенный гнусным обманом, возвратился домой, лучшие деревья в саду были обобраны дочиста. Пострадавший поднял на ноги милицию, подозреваемых преступников согнали в отделение, но их раздутые животы участковый счел уликой недостаточной и дело производством прекратил.

Другой эпизод, о котором Игнат и Давид сохранили наилучшие воспоминания, произошел позднее, лет через пять.

Отец старился и хворал, сестрички тянулись вверх, как подсолнухи, семью нужно было кормить и одевать, и братья устроились трактористами в лесхоз. Молодые, крепкие, кровь с молоком – на все сил хватало: и на работу, и на вечернюю учебу, и на гулянки до утра. Давид влюбился первым – в Шурку, белобрысую секретаршу директора спиртзавода, а Игнат, хоть и ревновал брата, во всем ему помогал: передавал записки, лупил соперников, в роли телохранителя сопровождал Шурку, когда Давид отлучался, и тактично отворачивался, когда влюбленные целовались.

В конце лета братья отправились на Алтай убирать урожай, а когда вернулись, узнали ошеломляющую новость: Шурка выходила замуж за Степку, киномеханика районного Дома культуры. Давид затребовал объяснений, и они были даны: от него, мол, вечно воняет керосином и тавотом, ногти завсегда поломанные и черные, а Степка чистый и пахнет «Шипром». Напоследок Шурка пожалела несчастного и пригласила его с братом на свадьбу.

Давид, конечно, не пошел – молча страдал на сеновале, и подарок от братьев преподнес новобрачным Игнат. Подарок был не из дешевых: Игнат на ползарплаты купил в промтоварном магазине «Шипра» и перелил его из флакона в две банки. Когда жених и невеста, бледные от волнения, уселись за стол и приготовились целоваться, явился Игнат, поздравил их и со словами: «Нюхайте друг друга на здоровье!» – вылил на каждого по банке. И молодым козлом выпрыгнул в распахнутое окно, пока не намылили шею. Игнату хотели дать пятнадцать суток за хулиганство, но ограничились строгим внушением: выручила почетная грамота за уборку урожая.

Это был единственный случай, когда братья потратились ради прихоти: вообще-то, они всю свою зарплату и приработки отдавали в семью. И хотя деньги получались солидные, Игнат и Давид привыкли отказываться от обнов в пользу сестер, для которых не жалели ни денег, ни трудов: каждый год покупали им пальтишки и сапожки, платьица и туфельки, не допускали до тяжелой работы и ходили по дому на цыпочках, когда девочки садились за уроки.

Мазуры-старшие радовались, слыша со всех сторон добрые слова о своих детях, очень скучали, когда подошло время и братья отправились служить в танковую часть, широко отпраздновали два года спустя их возвращение и с гордостью, хотя и настоянной на печали, проводили сыновей в их первую антарктическую экспедицию.

Через полных полтора календаря вернулись Игнат и Давид в отчий дом – совсем уже взрослые, сильные, уверенные в себе и своей дороге люди, отдохнули, осмотрелись и стали работать на ремонтно-тракторной станции. И родители начали было потихоньку присматривать для сыновей невест, как вдруг пришло письмо от Гаврилова. Батя писал, что не настаивает, понимает, что у каждого свои планы, но если Мазуры не насытились Антарктидой по горло, то он будет рад опять пойти с ними в поход.

И братья без раздумий пошли – в последний раз, как уверяли родителей и сестер, опечаленных новой разлукой. Но Мазуры-старшие уже понимали, чего стоят эти уверения.

Каждый полярник всегда клянется и божится, что идет зимовать в последний раз, что больше во льды его калачом не заманишь, а возвращается – и видит все те же белые сны.

Две семьи у полярника, и обе любимые: одна на Большой земле, другая на зимовке. И жизнь так складывается у него, что в одной семье он тоскует по другой, рвется к ней всем своим существом, чтобы потом скучать по этой. Мало кто из полярников избежал такой раздвоенности, потому что не выдумана она любителями громкого слова, а существует на самом деле.

Где, как не в оторванном от мира белом безмолвии, можно понять, что ты за человек и на сколько закурок тебя хватит? Где, как не здесь, познаешь подлинную цену всему, оставленному тобой на Большой земле: родительской и женской любви, аромату зелени и цветов, субботней прогулке с детьми и беззаботному вечернему чаю в кругу семьи? Но навек отравлен полярник невозможно трудной, прекрасной своей жизнью, ожиданием корабля и мужской дружбой, в общих муках рожденной и потому нерушимой.

Во второй, потом в третий раз пошли в Антарктиду братья, а выживут, вернутся домой – пойдут в четвертый.

Моряка зовет море, полярника – льды и снега. Вот и вся разница.

Иной хотел бы пойти в поход, да не позовут, сам попросится – вежливо откажут. А на Игната и Давида не только Гаврилов, другие начальники «глаз положили» – дрейфовать звали в Арктику, на береговые станции. Не потому, что ни одного прокола у братьев не было – таких людей вообще нет, без проколов, как говаривал батя, а потому, что Мазурам верили. Знали, что на этих ребят можно смело положиться. Никогда не заполучал Гаврилов водителей надежнее, разве что Валера Никитин, близкий друг, но у того имелось два недостатка: во-первых, прежде чем выполнить приказ, вольно или невольно Валера оценивал его правильность, продумывал причины и следствия, а во-вторых, здоровье его в последнее время оставляло желать лучшего. Мазуры же по первому знаку без раздумий кинулись бы в огонь и воду – качество, которое бывший комбат ценил в танкисте превыше всего.

Игнат был честолюбив, с задатками властности, ему нравилось отличаться, и он гордился тем, что именно ему батя доверил флагманскую машину. При случае Мазур-1, как его называли, мог вспылить, наговорить грубостей, но, обладая развитым чувством справедливости, переживал свою неправоту и не стеснялся извиниться. Образцом для себя Игнат раз и навсегда выбрал батю и подражал ему во всем, что бросалось в глаза и выглядело немножко смешно. С каждым походом, однако, Игнат взрослел, и именно в нем Гаврилов видел своего преемника.

Давид же характером был помягче, реже проявлял инициативу и довольствовался ролью второй скрипки при своем более волевом брате. Но влияние на него имел огромное. Понимали друг друга братья без слов и одним взглядом могли сказать столько, сколько иной раз не скажешь за целый разговор. Голоса Давид никогда не повышал, в пустяках был уступчив, но очень ошибался тот, кто принимал такую мягкость за слабость. Наступать на себя Давид не позволял никому и мгновенно сжимался в пружину, как тигр перед прыжком, когда брат оказывался в настоящей или мнимой опасности. Впрочем, Игнат в этом отношении ничем от Давида не отличался.

За время заточения в «Харьковчанке» Валера соскучился по рычагам, и Давид уступил ему свое место. Сам примостился у правой дверцы, вцепился обеими руками в поручни и поехал пассажиром, то и дело норовя ухватиться за несуществующие рычаги. Метрах в десяти кувыркалась на застругах «неотложка», а далеко впереди, подсвеченный фарами камбузного тягача, вырывался из тьмы побитый метелями флаг «Харьковчанки». Флаг то нырял вниз (Игнат загремел с заструга, отмечал Давид), то вновь возносился вверх. Игнату и бате похуже других, самая сильная тряска достается ведущим.

В походах Мазуры всегда шли врозь. Будь машины оборудованы переговорными рациями, можно было бы перекинуться несколькими словами:

– Жив, Гнатушка?

– Сейчас проверю… – (Вдох, выдох.) – Пока дышу!

– Спроси у Бориса, до пивной еще далеко?

– Полчаса ходу, говорит. На спутнике.

– Будешь заказывать, не забудь – мне подогретое!

Почесали бы языки – и вроде легче идти.

А в этом походе виделись только за едой и в ремонты, когда общими силами устраняли серьезную поломку в чьей-либо машине.

А поговорить есть о чем. Верунчик летом заканчивает десятилетку, вбила себе в голову: поеду в Москву сдавать на артистку кино. Кто-то польстил Верунчику, что она похожа на Татьяну Самойлову, вот и зазвенело в легковерных девичьих ушах. Думали, пройдет, одумается, так нет, вот отец и просит воздействовать. Валера говорит, что в этот институт из нескольких тысяч девчонок принимают одну, другие разбредаются по киностудиям зарабатывать стаж – курьерами и уборщицами. Нужно настрогать радиограмму поубедительнее, выбить дурь. В Минске институтов много, с родителями и Галкой дома жить будет, а не мыкаться в общежитиях. Вернемся, попросим Валеру или Алексея сочинить сценарий и снимем фильм-шедевр с Верунчиком в главной роли. Так и написать.

Сестренка, подумал Давид, важная, но не единственная забота. Ну в крайнем случае потеряет Верунчик год, отдохнет. Что волновало по-настоящему, так это судьба Любаши, неутешной вдовы Коли Рощина.

Летом прошлого года походники с женами и детьми собрались на даче у бати. Разбили на обширном участке палатки, соорудили под навесом временный камбуз с газовой плитой и дней десять прожили оседлым табором. Ранним утром уходили кто по грибы и ягоды, кто ловить рыбу на озеро, днем купались и загорали, по вечерам шумно пировали под открытым небом, прокручивали снятые в Антарктиде любительские фильмы – весело погостили, сами отдохнули и семьи сдружили.

Кроме Любаши и трехлетней дочки, Коля Рощин, как обещал, прихватил с собой свою сестренку Валю, фотографией которой братья не раз любовались в походе. На зимовке, где мужчина так сильно тоскует по женщине, и невзрачная дурнушка привлекательна необыкновенно, а Валя вовсе не была дурнушкой.

«На первом месте у бабы фигура, – поучал как-то более молодых товарищей многоопытный Попов, – на втором характер и на третьем морда. Женись, братва, на фигуре и характере!» Критикуя Серегу за цинизм, большинство соглашалось с ним по существу. Рассматривая Валину фотокарточку, Игнат и Давид сходились на том, что красавицей Валю не назовешь, но смотрится она – глаз оторвать невозможно: ножки в коротких шортах длинные и стройные, грудь высокая, руки, сжимающие теннисную ракетку, сильные и в меру полные, а лицо милое и ласковое. Братья заочно влюбились, и Коля посмеивался над их нетерпением: «Устрою женихам соревнование, как Пенелопа. Поставлю перед каждым мешок картошки, кто быстрее очистит – бери, твоя Валентина!»

Увидели братья Валю и ахнули – лицо, как небо звездами, усеяно веснушками. Хором уговаривали не ходить в косметический кабинет, не убирать такую прелесть. Все десять дней вились вокруг, обалдевшие, но в ту встречу ничего не определилось. Валя охотно принимала шумные ухаживания, но дала понять, что замуж пока не собирается: и институт хочет окончить без помех, и Любашку с ребенком оставлять жалко, привыкла к племяннице.

Потом отдыхали вместе в Крыму, гостили то у Рощиных в Горьком, то у Мазуров в Минске, и обе семьи молчаливо порешили, что быть одному из братьев Валиным мужем после очередной зимовки. Пусть разберутся между собой, да и Валя сделает свой выбор.

А погиб Коля Рощин, незабвенный друг, на припае в разгрузку, и сразу никакого выбора не стало. Когда у трещины со снятыми шапками стояли, от горя онемевшие, взглядом друг другу братья сказали: не останется Любаша вдовой, а Леночка сироткой. Связались по радиотелефону из Мирного с родителями, те поехали в Горький, уговорили бедняжек, привезли к себе. Обласкали их, с большим тактом дали понять, что не гости они, а члены семьи. А братья каждую неделю писали домой всем вместе и подписывались: ваши любящие навсегда Игнат и Давид.

Двадцать девять лет прожили они на свете и ни разу, ни на одну минуту не вставал между ними вопрос. А три с половиной месяца, с того дня, как Колин трактор ушел под лед, не признавались себе, а рады были, что никак не могут остаться наедине. И страдали, потому что мука из мук – невысказанное слово.

Разумом понимали: один из них должен стать Любашиным мужем. А сердцем не принимали. Не виделась Любаша женой! Хорошая, теплая, виделась она на Колиных руках, когда со смехом нес он ее в море, прижимая к груди, – любимую, покорную. Не могли Игнат и Давид заставить себя думать о ней как о женщине! Чужое счастье, неприкосновенная жена друга – Любаша. Невозможно было привыкнуть к тому, что не жена она, а вдова…

А Валины веснушки – одну за другой перецеловали бы!

Сидел Давид в кабине, вцепившись в поручни, и молча размышлял. Сверлила его одна неотступная мысль. Если полярный закон обязывает не бросать друга в беде, то этот же закон велит протянуть руку вдове. Так поступали многие фронтовики, так поступают и полярники.

Оказавшись однажды в кабинете Макарова, Давид увидел большой портрет гидролога Тарасова, погибшего в одну из первых экспедиций. Потом Давиду рассказали, что Макаров, вернувшись из этой экспедиции, женился на вдове друга и вырастил двух его сыновей. На вдове утонувшего в море Дейвиса механика-водителя Вихрова женился его напарник Федя Воропаев. Таких случаев Давид знал несколько. Не было полярника, который не слышал бы о них и не думал втайне о том, что если и ему суждено остаться на острове Буромского, то полярный закон приведет в осиротевшую семью мужа и отца.

Разве Коля не был им, Мазурам, названым братом? Разве, окажись на месте любого из них, Коля не поступил бы так же?! Так что вопрос был один: кто предложит Любаше руку? И ответ на этот вопрос Давид нашел.

Он припомнил свою жизнь от самого скорбного ее начала, хорошо известного ему по рассказам, и чувство огромной благодарности к спасшей и вскормившей беспомощного младенца семье вновь – в который раз! – захлестнуло Давида.

Пора начать отдавать долг. Деньги, зарплата не в счет, за жизнь и родительскую любовь ими не заплатишь. Помочь брату обрести счастье – вот чем он может отдать семье хотя бы частицу своего долга. Они оба любили Валю, выбора она пока не сделала. Здесь шансы у них были, наверное, равные. Но раз уж судьба кому-то из них жениться на вдове друга, то это обязан сделать он, Давид. Примет или не примет его предложение Любаша – решит она сама, последнее слово за ней. Но Давид надеялся, что примет. Именно к нему Любаша всегда относилась с открытой симпатией – это знали многие. Нет, ничего между ними, конечно, не было и не могло быть. Но случалось, что Коля даже ревновал – шутливо, конечно, но с той настороженностью в глазах, которая делает шутку натянутой. Так обстояло дело. И поэтому руку свою вдове друга должен протянуть он, Давид. А Игнату сказать: «Раньше постыдился бы признаться, а теперь – не осуди, Гнатушка: не знаю, на каком свете живу, только одну Любашу и вижу…» И на том стоять. Не поверит – поверит, Валины веснушки заставят.

Еще раз повторил доводы и убедился, что рассудил правильно. Прости, Коля, что поделаешь, судьба такая, жизнь положу, чтобы горечь твою семью не терзала, верным мужем буду и ласковым отцом.

И еще увидел Давид, как Любаша протягивает ему дочку, ощутил на своей железной шее щекотно обхватившие ее детские ручонки, и сердце его замерло от высокого смысла этого видения.

Чтобы не размагничиваться, прокричал Валере, что пора и честь знать, уселся за рычаги и весь сосредоточился на одной мысли: как бы не угробить тягач.

Не розами усыпана, далекая ты, дорога домой…

Две страницы журнала

Чем бы ни закончился бой, Гаврилов, отрезвев, всегда испытывал горечь. Он сердцем привязывался к людям и технике и скорбел, видя, как уносят с поля боя тела товарищей и как дымятся превращенные в груду покореженного металла умные создания человеческих рук.

На Курской дуге бригада попала в самое пекло, и после битвы Гаврилова направили на уральский завод за новыми машинами. Благодарил, обнимал рабочих, обещал довести свой танк до самого Берлина, а знал, что в лучшем случае хватит этой «тридцатьчетверки» на сто-двести километров боев. Жалел, холил ее, как казак коня, и, покидая горящий танк, будто сам испытывал боль от ожогов.

Но в конце концов боль потери стала привычной. В бою танк, если даже он не успел отомстить за себя, гибнет как солдат: смертью храбрых. Отсалютовали павшим героям – и пошли дальше. Бескровных побед не бывает, кому-то нужно расставаться с жизнью, чтоб жили другие. Жестокое время – жестокая философия.

От фронта и остался у комбата обычай: отгремел бой – считай раны, товарищей считай. Вот и теперь, выйдя на двенадцатые сутки из застругов, Гаврилов по старой привычке прикидывал, чего ему стоил этот бой.

Проснулся Гаврилов от почудившегося ему звонка. Взглянул на светящиеся стрелки часов: целый час до подъема. Полежал немного с закрытыми глазами, уверился, что больше не заснет, и вылез из мешка. Сунул босые ноги в унтята, набросил на плечи каэшку и, отстукивая зубами барабанную дробь, разжег капельницу. Оделся как следует, налил из термоса чашку кофе (запретил Алексей пить кофе, но лучше бы запретил курить!) и с наслаждением выпил. Что мальчишка, что поседелый мужик – один черт, нет для человека большего удовольствия, чем махнуть рукой на запрет. Как сказал бы Валера, от Праматери Евы в генах передалось сие роду человеческому.

Поскреб пальцем стекло иллюминатора, глянув в темь. Направо чернел гурий. Низ его замело снегом, виднелись только верхние ряды, но Гаврилов не сомневался, что гурий был тот самый, из двадцати двух бочек – отмеченный на карте двумя двойками. Тем более что на вехе рядом с бочками торчала продырявленная кастрюля и деревянная табличка с надписью: «Осторожно, злая собака!» – Тошкина самодеятельность по пути на Восток. «Харьковчанка» мимо прошла, а Тошка, сукин сын, рысьими своими глазами увидел гурий, заработал бутылку коньяка или два блока «Шипки» на выбор – приз, подлежащий выдаче по прибытии в Мирный. Ста бутылок не жалко – так нужен был этот гурий. Точные координаты! Теперь бы только не сбиться с курса и выйти прямиком к воротам на сотом километре.

Вздрогнул и поежился: на шею упала ледяная капля, начали таять сосульки. Сбил ту, которая свисала над головой, подсел к печурке, чтобы ощутимее впитывать тепло, взял вахтенный журнал и стал листать его мятые, засаленные страницы. Борька, стервец! Говорил ему: пиши химическим карандашом и ясно, документ ведь, а не девочке записка. «М-о кончилось» – что кончилось? Мясо, молоко или масло? «Петя чувств. себя норм.!» – с Петей ты в шахматы можешь играть и пить на брудершафт, а в журнале указывай должность и фамилию.

Последнюю запись Борис сделал вчера, четвертого мая. Взглянув на дату, Гаврилов вспомнил, что «зажал» ребятам праздник. Тактично смолчали, никто словом не напомнил, только Вася издалека намекнул: «Неплохо бы сто граммчиков, для аппетиту», – рассмешил всех, и без ста граммов аппетит волчий. Кашу и ту начали экономить, а мяса и запах забыли. Ладно, с голоду помереть не успеем… В застругах, конечно, было не до праздника, а сегодня, сынки, получайте от бати первомайский подарок: спите на один час больше.

И Гаврилов, довольный своей придумкой, перевел стрелку звонка будильника.

А ведь сегодня стукнуло два месяца, как вышли с Востока. Разделил километры на дни, получился средний перегон – двадцать с небольшим километров в сутки. Зато главные трудности – семьдесят градусов и заструги – позади. «Тьфу-тьфу-тьфу, не сглазить бы!» – трижды сплюнул через плечо. Самый главный бой всегда бывает не вчерашний, а сегодняшний.

Двенадцать дней зоны застругов вместились в две странички журнала. Может, кто-нибудь его и полистает лениво, а может, посмотрит, что написано коряво и неразборчиво, ругнется и спихнет в архив. А ты сначала спроси, почему неразборчиво, а потом ругайся! Это я могу Борьку крыть, а ты не смей: два ребра у Борьки сломано, понял?

И памятью своей стал Гаврилов расшифровывать две последние страницы.

В прежние походы зону застругов проходили с песней. Ну, это, говоря фигурально, песен, конечно, никто не пел – ругались сквозь зубы, чтоб язык не откусить. В том смысле с песней, что машины и люди были в настроении, камбуз ломился от всякой снеди, а купол, освещенный ярким летним солнцем, весело подмигивал. И мороз не мороз, пятнадцать-двадцать градусов всего, в кожаных куртках на воздухе работали. Каждый день самолеты крыльями покачивали, смешные письма от ребят, пироги с капустой, яблоки сбрасывали. Валера зазевался на заструге, тюкнулся носом – общий смех. Петя на ходу задом тамбурную дверь вышиб – хохот.

Даже не верится, что и в прежние походы, добравшись наконец до Мирного, в баню на карачках вползали. Блажь то была, а не усталость!

Все дело, подумал Гаврилов, в запасе сил. Раньше его хватало на три тысячи километров, а теперь едва на две. Уже на Комсомольской примерно кончился этот запас. К Востоку-1 подошли на полусогнутых, а по застругам двигались уже на святом духе.

Всю жизнь ненавидел и презирал Гаврилов мужские слезы, мирился с ними только тогда, когда салютовал над братскими могилами. А тут содрогнулся, увидев мокрые глаза у Игната, – никак не мог Игнат натянуть на себя унты; в сторону отошел, чтоб не слышать, как скулит Тошка, у которого кувалда валилась из рук, и, самое худшее, сам от бессилия чуть не разнюнился, когда железные тиски сжали сердце и ноги не поднимались на трап «Харьковчанки». Никто не видел – и то хорошо…

Мясо кончилось! По хорошему бифштексу на завтрак, обед и ужин – подзарядили бы аккумуляторы. Плохо в полярке человеку без мяса, здесь и сам Лев Толстой не бравировал бы своим вегетарианством. Молодец Ленька, чуть не пришиб Гаврилов его тогда, а не сбрось он в пожар полуфабрикаты с крыши балка, пришлось бы возвращаться на Восток. Хотя вряд ли, это сегодня так кажется, назад ходу не было.

Выжали морозы и синицынское топливо у походников силы до капли – отсюда и все неудачи, ошибки за ошибкой. То Игнат «Харьковчанку» увел в сторону, то Ленька с Тошкой забыли про давление масла и чуть подшипники не расплавили, то многоопытный Сомов спросонья рванул на третьей передаче и смял бампер о сани.

Петю еле откачали: на вершине купола никогда не забывал проветривать камбуз, а до двух километров спустились, и газ почти полностью стал сгорать – задремал у плиты и едва не отдал богу душу. Не заскочи Тошка на камбуз испить чайку, быть бы Петрухе на острове Буромского… С желчью и кровью вывернуло, но молодой, отдышался, на третьи сутки уже выгнал Алексея из камбуза.

Борис тоже хорош гусь, расселся в своем кресле, как в театре. Не два ребра сломать, грудную клетку могло бы раздавить, когда «Харьковчанка» с заструга-трамплина прыгнула. Шесть дней, обложенный спальными мешками, провалялся Борис на полке, пока заструги не кончились. На стоянках губы до крови кусал, а ни одного сеанса с Мирным не пропустил – хорошо заквашен Борька Маслов, на совесть. А ты говоришь – почерк, ругнул Гаврилов им же выдуманного оппонента.