– А у тебя какие планы? – задаю ответный вопрос. – Свободна вечером?
Ирина пожимает круглыми, налитыми плечами:
– Сегодня футбол. Должен собраться кто-нибудь. У нас бокал пива бесплатно. А потом… – она делает паузу, словно бы определяя, необходима ли ей уже близость с мужчиной или можно еще потерпеть. – Закончится поздно, одна мысль будет, как до кровати дошлепать.
Я покачиваю головой. Вожу ложкой в тарелке. Есть сейчас как-то неловко. Пошло, что ли… Не нахожу ничего лучше, чем ляпнуть:
– Что за футбол-то?
– «Арсенал» – «Барселона». Лига чемпионов.
– М-м! На это должны прийти. Команды знаменитые. Месси, Аршавин…
Губы Ирины снова потянулись в неопределенной полуулыбке. Она кивает на тарелку:
– Ешь. А то остынет. – Поднимается. – Сейчас пельмени принесу.
Я выпил рюмку водки. Похлебал солянку. Колбасы и мяса не в обиду. Сытная. Но, кажется, не совсем свежая. Или маслин слишком много… Искал, искал, что бы сказать Ирине новенького, такого, чтоб она засмеялась, оживилась хотя бы. Снова мелькнула мысль (ненавязчивая, честно признаться) наврать, что я разбогател… Хмыкнув, отогнал ее, еще закинул в себя несколько ложек.
Вернулась Ирина с пельменями. Поставила тарелку по левую руку от меня, но не рядом, чтоб не мешала.
– Ир, – сказал я, чувствуя, что она сейчас пойдет к барной стойке.
– Да? – бесцветный отклик.
«Я люблю тебя… Не могу без тебя жить… Давай поженимся… Давай я продам квартиру, и уедем», – прощелкали в мозгу фразы, и ни одну из них я не смог произнести вслух. Не потому, что не решался, а просто… Просто знал, какой будет реакция. Эта ее полуулыбка, но уже не странная, а однозначно насмешливая. Которая вполне может стать знаком: та ниточка, что связывала нас, рвется навсегда… В какой-то песне есть слова: «Женщины, которых, как реки, не повернуть вспять». Когда женщина по-настоящему начинает тебя презирать, ее расположение ничем уже не вернешь. Лучше уж пусть остается как есть. Несколько раз в неделю буду приходить сюда и обедать, раз в месяц-два Ирина будет оказываться на час-другой в моей квартире…
– Ир, – говорю вслух. – Я сегодня приду на футбол. Можно?
И она невесело, но без всяких полутонов улыбается. Это действительно улыбка.
– Да конечно! Буду рада.
Я наливаю еще водки и глотаю. Закусываю вываленными в сметане пельменями…
Пельмени здесь хорошие, с натуральным фаршем.
– Буду болеть за «Арсенал», – говорю. – А ты?
– Мне «Барселона» всегда симпатичней.
– А в «Арсенале» Ван Перси. Он уж симпатичней всей «Барселоны». С точки зрения женщин, конечно. Ты не подумай, – стараюсь ее развеселить.
– Да ну, он слащавый какой-то. Месси – вот настоящий парень.
Шутливо соглашаюсь:
– Ну да. Месси вне конкуренции… Зато в «Арсенале» наш – Аршавин.
– Ай, – морщит нос Ирина, – да какой он наш? Наши дома играют.
– Ага, в «Кристалле»!
И мы с ней смеемся вполне искренне… Наш «Кристалл» всю жизнь пробивается во вторую лигу. Играют за него сорокалетние мужики, больше похожие на участников боев без правил, чем на футболистов…
Расстаемся в приподнятом настроении. Я расплатился (положил в папочку две сотни, хотя счет был на сто семьдесят два), надел куртку и вышел.
Выпитые сто грамм под хорошую закуску почти не чувствовались. Точнее, опьянения нет, зато возродилась энергия для дальнейшего похода по городу… Даже не так… Утром меня выбросила из дому тоска, а теперь появилось желание просто гулять, разглядывать знакомые здания, деревья, вывески, ворота, окна. Я словно бы хозяин, проверяющий сохранность своих владений… Теперь я готов многословно, эмоционально говорить с Натальей хоть о поэзии, хоть о чем…
И я уверенно шагаю к тому музею, где она работает.
Раньше, помню по детству, у нас был один музей – краеведческий, да и тот со скудными экспонатами. Ценные находки увозили в столицу, что-то в Эрмитаж, а у нас оставалось ненужное… А с начала девяностых музеи стали появляться как грибы (или что там появляется словно бы ниоткуда). Музей денег открылся, музей моря, музей камня, музей игрушки, музей вина… Правда, музеями эти заведения сложно назвать, – скорее уж магазины, замаскированные под музеи. В музее денег, например, есть стендик с несколькими старинными монетами и редкими банкнотами, а прочее – товар. Так же и с остальными.
Но года четыре назад открылся действительно музей, хотя тоже почти без экспонатов. Его открытия добивались долго и трудно, с митингами и обращениями к мэру, губернатору, министру культуры… Дело в том, что в нашем городе в конце позапрошлого – начале прошлого века жила одна художница. Наташа всегда уважительно, с благоговением называет ее по имени-отчеству – Мария Григорьевна.
В общем, жила в нашем городе художница Мария Григорьевна, была знакома с кучей известных людей, считала себя ученицей Айвазовского, навещала Льва Толстого, когда тот лечился в Крыму. Но в общем жила незаметно в своем одноэтажном каменном доме на улице Десантников (как раньше называлась, не знаю), писала картины. Весной двадцатого года, когда к городу подходила Красная армия и уже никто не верил, что ее остановят и победят, собрала свои холстики и села на пароход. Жила в Болгарии, во Франции, умерла в США в глубокой старости.
Картины Марии Григорьевны есть во многих европейских и американских музеях (в основном в запасниках), а у нас почти ничего не осталось. Это и было одной из причин, почему музей долго не организовывали (вторая существенная – в ее доме находилось государственное учреждение). В конце концов городская интеллигенция убедила, что главное – не экспонаты, а знак, что человека помнят, сделанное ею – ценят.
И теперь в четырех комнатах (залах) несколько рисунков Марии Григорьевны и два этюда маслом. А остальное – копии фотографий, писем, предметы старины (швейная машинка, керосиновая лампа, бюро, веер), морская галька…
Наташа – младший научный сотрудник, проводит экскурсии. По сути, ее экскурсии и являются главным, без них мало что можно понять, почти ничего не увидишь… Наташа рассказывает подробно, увлеченно, с душой и заражает этим сонных, вялых туристов. Часто я присоединяюсь к маленьким группам (большие в музейчике попросту не поместятся) и слушаю.
«Мария Григорьевна в юности была очень привлекательна. Все, кто был знаком с ней в то время, сходятся в этом, – журчит в ушах Наташин голосок, словно я уже пришел в музей и занял место среди экскурсантов. – У нас есть копия фотографии, сделанной в тысяча восемьсот восемьдесят третьем году. – Наташа показывает указкой на мутно-серое пятно под стеклом, где практически ничего не разобрать. – На ней Марии Григорьевне восемнадцать лет. Фотография сделана в Ростове, во время учебы Марии Григорьевны в рисовальных классах…»
Когда Наташа с придыханием произносит «Ростов», «Москва», «Петербург», вспыхивают внутри неясные, но яркие картинки. И я пытаюсь что-то разглядеть. Но неизменно оказывается, что это просто яркость, как свет сварки, который лишь слепит… В Ростов я ездил, но не обнаружил там ничего интересного, а Москва и Петербург для меня такие же мифические места, как, к примеру, Рим, Нью-Йорк, Париж, Бильбао… Да и Наташа в Москве и Питере не бывала. Самое дальнее – в Волгограде.
«В девятнадцать лет Мария Григорьевна полюбила. – «Полюбила», Наташа всегда говорит так, что становится ясно, что полюбить – это чудо, и хочется одновременно и заскулить слезливо оттого, что сам до сих пор не полюбил, и как-нибудь погано захохотать. – Она полюбила молодого корнета Петра Сергеевича Лопушинского. Они познакомились в Феодосии, в доме Айвазовского. Их обоих, как много позднее вспоминала сама Мария Григорьевна, одновременно пронзили стрелы Амура. С самой первой встречи они не расставались, а вскоре были помолвлены. Мечтали о свадьбе. Но Петра Сергеевича отправили в Туркестанский край, где он героически погиб в бою под Кушкой восемнадцатого марта тысяча восемьсот восемьдесят пятого года. И всю оставшуюся жизнь, почти шестьдесят лет, Мария Григорьевна хранила светлую память о своем женихе».
И мне, да судя по всему, и остальным слушающим в эти моменты кажется, что Мария Григорьевна необыкновенная, чуть ли не святая женщина, что у нее (вот именно у нее) – трагическая судьба. И нужно что-то сделать, как-то помочь, исправить или, по крайней мере, больше узнать о ней.
Мне нравятся Наташины экскурсии и мои чувства, которые возникают во время них; во время этих экскурсий я люблю маленькую костлявую Наташу, люблю, наверное, именно так, как неведомый (даже фотки не сохранилось) корнет Петр Сергеевич Лопушинский любил Марию Григорьевну… К сожалению, экскурсии заканчиваются, и нужно возвращаться в реальность, где любовь, скорей всего, хоть и возможна, но придавлена горами проблем. Вряд ли сегодня можно побежать по мелким камушкам, держась за руки и действительно счастливо смеясь, ни о чем больше не думая, кроме любви, как, если верить Наташе, делали Мария Григорьевна с Петром Сергеевичем. Да нет, и они вряд ли были абсолютно счастливы, но, слушая Наташу, становишься уверенным, что да, были.
И вот сейчас, подзарядившись общением с Ириной, вкусным обедом и водкой, я спешу в музей. Надеюсь, что кто-нибудь придет посмотреть экспозицию и я пристроюсь, послушаю, наполнюсь сладостью, испытаю прилив возвышенности. Пусть даже очень быстро произойдет отлив, а сладость превратится в едкую горечь… А если посетителей не будет, то просто посижу рядом с Наташей. Это тоже помогает.
Поднимаюсь по ступеням крыльца, открываю тяжелую скрипучую дверь. Озябшее лицо сразу хватает мягкими лапками теплый воздух, и хочется жмуриться, улыбаться.
Из кабинетика справа выскакивает Ольга Борисовна. Директор. На лице – надежда и волнение. Но увидела, что это всего лишь я, и надежду с волнением стерла досада. Ну почти как с Ириной получается встреча.
– А, добрый день, – говорит Ольга Борисовна, делая лицо спокойно-приветливым.
– Здравствуйте, – отвечаю, тоже стараясь быть спокойным и приветливым. – Как ваши дела?
– Да как они могут быть, – привычно-автоматически вздыхает директриса, и тут же что-то вспоминает, и голос ее становится по-настоящему скорбным. – Да нет, еще хуже – Наташенька отравилась. Второй день лежит.
– Где лежит? – За мгновение я успеваю нафантазировать, что Наташа отравилась таблетками и сейчас в морге.
– Дома. Рвота, температура, – говорит Ольга Борисовна. – Мама ее заходила утром, сообщила вот… Спрашивала, надо ли бюллетень оформлять. Да ладно, говорю, сейчас такой период, что все равно, работает музей, не работает. За неделю – ни одного посетителя. Даже адресом никто не ошибся…
Чувствую некоторое вроде даже разочарование, что у Наташи отравление случайное, и с удивлением понимаю: для меня не стало бы неожиданностью, если бы оно было намеренным.
– И не знает, говорит, на что грешить, – продолжается скорбный бормоток Ольги Борисовны, – все продукты такие стали, что… Контрафакт сплошной.
«А раньше никаких не было», – хочется ответить, но я лишь молча, сочувствующе киваю; спорить как-то глупо.
– Чайку попьете? – предлагает директриса. – У меня печенье есть. Посидим. Устала одна.
Соглашаюсь. Что ж, все равно делать нечего.
Сидим в маленькой комнате. Раньше это была, наверное, каморка швейцара (или сторожа), а теперь – дирекция. Шкаф с папками, два стола. Ольги Борисовны и Наташи. На директорском – компьютер. На экране застыли карты. Игра «Косынка» или что-нибудь типа…
В девяностые Ольга Борисовна была известнейшим (да и по существу, единственным) искусствоведом нашего города. Писала статьи в местную газету, боролась за памятники старины, устраивала выставки и творческие вечера, добивалась открытия этого вот музея. Но, когда музей открыли, ее активность резко снизилась. Теперь она целыми днями сидит за столом, ждет посетителей, играет в безобидные компьютерные игры. Статей ее я давно не встречаю, выставок и вечеров почти не бывает. Судя по всему, получила она то, что хотела, и успокоилась. Или перегорела.
Щелкнул, вскипев, чайник. Ольга Борисовна наполняет две чашки, закрашивает пакетиком «Липтона» воду сначала в моей, потом в своей. Отжимает пакетик при помощи ложки, бросает в урну.
– Кладите сахар. Печенье вот.
– Спасибо.
Я замечаю городскую газету. Свежий номер.
– Можно глянуть?
Ольга Борисовна удивляется:
– Конечно! Что вы спрашиваете, как чужой…
Приятные слова.
Попиваю чай, листаю газету. На первых страницах разная пустая информация, интервью с первым заместителем мэра под названием «Работаем в штатном режиме». Еще новости: где-то трубу прорвало, у какого-то долгожителя случился очередной юбилей, кто-то из наших на региональной олимпиаде по физике занял второе место… Страница здоровья, страница с кроссвордом и анекдотами, некрологи и поздравления… Разворот объявлений. «Продаю», «куплю», «обмен», «ищу работу», «вакансии»… Выхватываю взглядом: «Бармен, кассир, посудомойка, официанты с 1.04», «Официантки в летний ресторан. Отбор соискательниц с 15.03», «Семья досмотрит пожилого человека за жилплощадь, порядочность гарантируем», «Напишу поздравления, адресы к памятным датам, юбилеям в стихах, быстро, профессионально», «Требуются менеджеры по рекламе»…
Кладу обратно.
– Да, – тут же вздыхает Ольга Борисовна, – читать совсем нечего… Кстати, слышали, – переходит она на жаркий полушепот, каким обычно делятся слухами, – в Ейске на стадионе изображение Богородицы обнаружили!
– В каком смысле изображение?
– Да в прямом. Мне фотографии показали… Может, конечно, монтаж опять, но… не знаю… В общем, летчики над городом пролетали и заметили. На стадионе, прямо на поле футбольном, – лицо, фигура… Как это сделано?.. Если правда, то… – Ольга Борисовна замялась, кашлянула, всячески показывая, что не хочет верить, но факты сильнее веры – не веры. – Понимаете, если не монтаж никакой, то – чудо. Ведь бывает же… Иконы плачут, мироточат…
Поеживаюсь. Как-то действительно страшновато сидеть в тесной комнатке вместе с женщиной, которая начинает нести бред…
Кошусь на часы. Около четырех. Допиваю чай.
– Спасибо, – готовлюсь подняться, – очень вкусно.
– Да посидите, – просит Ольга Борисовна. – Куда спешить…
– Надо еще… – на ходу придумываю, – магнитофон надо из ремонта забрать. Что-то там… Кассета не крутится.
– Жалко-жалко. Поговорили бы.
– Я зайду завтра. Или послезавтра. – Встаю. – А сейчас надо…
Директриса просительно смотрит мне в глаза. Смотрит снизу, и от этого взгляд особенно беззащитный. Спрашивает:
– Как думаете, правда это?
– Что, изображение?
– Да.
Пожимаю плечами:
– Не знаю. Не видел же… Надо увидеть.
– Я попросила сделать копии. Принесу… Ведь если правда, то это к чему-то. Перед испытаниями, перед бедами всякими такое обычно… Много примеров.
– Ну, может, наоборот, – пытаюсь успокоить, кажется, действительно слетевшую с нарезки директрису (никогда не замечал за ней тяги к мистике, и вдруг такое). – Может, хорошее что-то грядет.
– Правда?.. Хоть бы, хоть бы… Нет сил больше в этой пустоте находиться… У Виктора Пелевина книга вышла недавно… Глупая книга, пустая, но мысль точная есть: это эпоха, в которую ни мира, ни войны. Непонятность такая. Тревога и пустота. Лучше бы уж, думаю… Нет, не надо!
Она стала входить в спор с самой собой. На лице ежесекундно менялось выражение, изо рта вылетали междометия, бессвязные реплики. И я, бормотнув «до свидания», скорей вышел на улицу. Сбежал с крыльца.
Направляюсь к набережной. Нужно побыть рядом с морем…
Нет, на самом-то деле я понимаю Ольгу Борисовну. Очень хорошо понимаю. Поэтому и испугался. Зайтись в разговоре, начать безудержно выплескивать тоску и томление кажется мне опасным, губительным – можно в них захлебнуться.
Но отчего эти почти непереносимые, сводящие с ума тоска, томление, вечное ожидание худшего?.. Да, пусто в городе, да, скучно, да, зимой мы словно не на обочине даже, а где-то в кювете большой жизни, но вряд ли дело только в этом. Вряд ли…
По привычке двигаюсь к морю кратчайшей дорогой и оказываюсь опять на площади, где торчит Насибей.
– Во! Решился?! – Он хватает картонку и машет ею, раздувая угли. – Дава-ай, дорогой, я быстренько!..
Меня словно током шарахает бешенство, самое злое бешенство – смешанное с жалостью.
– Н… нет! – выкрикиваю. – Не хочу!
Поворачиваю налево, прыгаю по ступеням лестницы… Берег. По хрустящей гальке шагаю на север, к укромному месту, которое называют Камушки. Это участок у самого моря, шириной метров двести, заваленный валунами. То ли природные они, а скорей всего, привезенные когда-то для строительства набережной… Валуны разделяют галечный пляж и песчаный. Из щелей торчат ивы.
На Камушках я выпил свое первое вино, первый раз целовался. Там люблю посидеть в одиночестве, глядя вдаль, на горизонт, отключиться от ежеминутно теребящих мыслей.
На берегу холоднее, чем в городе. Под одежду лезет едкий не то чтобы ветер, а… Какое-то колебание воздуха, в общем. Море шевелится, но лениво, измученно. Вода темно-синяя, густая, как автомобильное масло. Кое-где плавают пористые, похожие на обломки грязного пенопласта льдины. Галька обледенелая, хруст ее противный, раздражающий. Пахнет холодной гнилью водорослей…
Летом здесь стоят надувные горки, работает прокат катамаранов, отдыхающих катают на водных мотоциклах, на бананах, тарелочках. Меж лежащими на ковриках и шезлонгах ходят продавцы пива, кукурузы, шашлыков из рапанов, мидий. Кричат: «Холодное пиво, горячая кукуруза!». Загорающие реагируют очень редко. Но однажды, видел, какой-то парень в жару стал выкрикивать: «Холодная кукуруза! Холодная кукуруза!» – и люди оживились, стали спрашивать, что стоит, покупали. Креатив.
М-да, кукуруза, кукуруза, ты тренируешь мышцы пуза…
На песчаном пляже я в сезон подрабатываю – протираю шезлонги. Нас шесть человек парней, дежурим по двое по полдня. Руководит нами старуха Нина Викторовна. Сидит под зонтиком, у нее толстенная тетрадь с номерами лежаков. Целая таблица там, какие сданы и насколько, какие свободны… Записывает, зачеркивает, отмечает…
Работа у нас с парнями несложная: к восьми утра приносим со склада и расставляем на отведенном пространстве шезлонги, а потом по приказу Нины Викторовны протираем тряпочкой тот или другой, смахиваем песочек. Конечно, наблюдаем, чтоб кто на халяву не разлегся, не начал ломать, банально не спёр… Но все-таки утомительно по пять-шесть часов в день вот так торчать. Да и как-то… как-то стыдно, что ли. Не семнадцать лет, не двадцать…
А что будет через пять лет, когда мне стукнет сорок, через десять – думать страшно. Противно, точнее. Наверняка после сорока уже всерьез начнешь чувствовать, что старость недалеко. Пусть не старость, но уж точно молодость навсегда останется позади. Умрет… А каково женщинам… Ирине… «Я здесь старею»… Да, именно.
Вот и Камушки. Тот валун с плоским верхом, на котором я обычно сижу, прислонившись спиной к толстому стволу ивы… И кусок доски сохранился, который я подкладываю под зад.
Устраиваюсь, нахохливаюсь, стараясь не пускать холод под одежду. Закуриваю. Смотрю на линию горизонта.
Там пусто. Ни кораблей, ни тем более паруса. Оранжевые буйки, ограничивающие территорию купания, на зиму сняты. Тихо, даже чайки куда-то делись… А чего им летать над таким морем? Впечатление, что в нем ничего живого. Действительно, как миллионы тонн автомобильного масла. Залили в эту огромную чашу и оставили. А мы верим, что это море.
С усилием вспоминаю лето, когда вода прозрачна, мягка. В ней плавают рыбки, иногда попадаются крошечные крабы, висят между поверхностью и дном беловатые сгустки – медузы. Обломки ракушек шторм приносит… Что еще?.. Что еще?.. Там, дальше от берега, говорят, много чего водится, даже дельфины и акулы, но я не видел.
На набережной в сезон появляется длиннющий, километра в три, ряд палаток, набитых морскими дарами. Звезды, засушенные колючие рыбы, огромные розовые раковины… Туристы скупают все это на память. Но я знаю, что это дары не нашего моря, в лучшем случае не того, что находится рядом с городом. Рыб, раковины, звезды привозят из Турции и Египта. Да и почти все остальное – шкатулки в виде пиратских сундуков, сумки, чашки, майки – тоже оттуда. Где-то какие-то турки и египтяне их делают, делают, упаковывают в коробки и отправляют сюда. Наши девушки, парни, тетки, дядьки с апреля по октябрь стараются как можно больше продать, чтобы с ноября по март, забившись в квартиры и домишки, переждать зиму. А потом новый теплый отрезок года, который неизбежно сменится новой зимой. Пустой, долгой, лишней.
Да, нечего делать. Ни мне, ни Ирине, ни Ольге Борисовне. Ни Насибею. Ни еще нескольким десяткам тысяч людей в радиусе нескольких километров. Конечно, наверняка где-то сейчас проходят какие-то совещания и заседания по различным проблемам; у мэра, скорее всего, каждый день расписан, еще у сотенки тоже плотный график. А остальные?.. Да и у этих вряд ли. Может быть, дремлют в креслах. Тяжело, вынужденно дремлют, стараясь ускорить течение времени. Во сне время быстрее течет…
Я всячески, изо всех сил хочу настроить мысли на светлую волну. Я заставляю себя радоваться, что живу так, а не по-другому. Ведь раньше было хуже. Прошлым поколениям. Ни за что отправляли в ГУЛАГ, заставляли по шестнадцать часов лес валить, рыть каналы, камни перетаскивать с места на место. В войну работали на износ, после войны, когда Америку догоняли… А потом, в эти брежневские времена, при Андропове, Черненко (смутно, но помню их), гонялись за тунеядцами, принуждали трудиться, платили зарплату вроде терпимую, но которую не на что было тратить, если ходить по государственным магазинам. Ковры, хрусталь по талонам каким-то, очереди на годы; на машины – тем более; еды в продуктовых было так жидко, что туда не особо и заглядывали. За рисом с макаронами разве что. Покупали всё на рынке втридорога, начиная с овощей и кончая осетриной. Плевались, называли продавцов хапугами, но покупали. Так же, плюясь, шли в столовые, потому что только там можно было гречку поесть… Хм, диетическое меню…
Вроде бы невесело было, унизительно. Радости воспоминания из детства у меня не рождают… Нет, было, конечно, много солнца, сладкая вата, молодые родители, бодрая музыка из громкоговорителей… Но у любого из детства можно выудить нечто хорошее. Даже самый забитый ребенок испытывал мгновения счастья… Но что там было, объективно? Теснота бабушкиной хибары, трясущийся холодильник, в котором редко когда были заполнены все полочки и ячейки; нудные уроки, неинтересные кружки, в которые мама заставляла меня ходить, а я не хотел… Но все же люди были живыми и какими-то… В общем, радовались жизни. Знали не то чтобы смысл ее, а свое в ней место. На работу родители шли, конечно, не с песнями, но уж точно с желанием. По вечерам обсуждали рабочий день, иногда расстраивались, что план под угрозой срыва, радовались грамотам, гордились каким-то Потылицыным (до сих пор торчит эта фамилия в мозгу), который получил однажды медальку «Победитель соцсоревнования» в восемьдесят каком-то году…
Папа очень переживал за свою фабрику, особенно когда по всей стране начались перемены. Боролся за что-то и против чего-то… Может, из-за нервов и заболел, и умер. Умерла и фабрика (железобетонные стены торчат на окраине до сих пор, все железо давно вывезли), и ничего – страна не рухнула. Наоборот, как я узнал из телевизора и газет, это пошло городу во благо, так как фабрика последние два десятилетия работала в убыток, высасывала бюджетные деньги. Вообще, дескать, промышленность в нашем регионе нецелесообразна и неуместна и надо развивать санаторно-курортную инфраструктуру. Но что-то она не шибко развивается: две гостиницы и три санатория и в сезон стоят полупустые. Приезжие предпочитают снимать квартиры и комнаты; для них самое важное – море. Те, кому важна инфраструктура, едут в Египты и Турции. Там, говорят, все давно почти идеально.
Пытаюсь думать о лете, представить, как здесь будет. Десятки девушек, стройных, гладких девушек в крошечных купальниках… Как я знакомлюсь с одной из них, или другой, или двадцать пятой, иду с ней вечером в парк, угощаю мороженым, вином, катаю на американских горках, а потом приглашаю к себе… Да, до ломоты в скулах хочу представить это, увидеть мысленным взглядом, а вместо этого в голову лезет липкая жуть… Позапрошлой зимой стал свидетелем такого…
Сидел так же, на этом же месте, и увидел – на песчаный пляж пришел человек. Потоптался у самой воды, стал раздеваться. Куртка, шапочка, свитер, ботинки, штаны, футболка… Я наблюдал за ним без любопытства, вполглаза – моржей у нас хоть и немного, но изредка купаются зимой… Мужчина забрел в воду по пояс, помахал руками и поплыл. Море было спокойным, я долго видел его все уменьшающуюся и уменьшающуюся голову. Потом перестал различать. Посидел еще минут десять, стал беспокоиться. Столько времени и суперморж в воде чуть за плюс пробыть бы не смог.